На японской войне
1907
VII. Мукденский бой
С утра по всему фронту бешено загрохотали орудия. Был теплый, совсем весенний день, с юга дуло бодрящим теплом. Тонкий слой снега таял под солнцем, голуби суетились под карнизами фанз и начинали вить гнезда; стрекотали сороки и воробьи. Пушки гремели, завывали летящие снаряды; у всех была одна серьезная, жуткая и торжественная мысль: «Началось…»
С заходом солнца канонада замолкла. Всю ночь по колонным дорогам передвигались с запада на восток пехотные части, батареи, парки. Под небом с мутными звездами далеко разносился в темноте шум колес по твердой, мерзлой земле. В третьем часу ночи взошла убывающая луна, — желтая, в мутной дымке, как будто размазанная. Части всё передвигались, и в воздухе стоял непрерывный, ровно-рокочущий шум колес.
Медленно и грозно потянулся день за днем. Поднимались метели, сухой, сыпучий снег тучами несся в воздухе. Затихало. Трещали морозы. Падал снег. Грело солнце, становилось тепло. На позициях все грохотали пушки, и спешно ухали ружейные залпы, короткие, сухие и отрывистые, как будто кто-то колол там дрова. По ночам вдали сверкали огоньки рвущихся снарядов; на темном небе мигали слабые отсветы орудийных выстрелов, сторожко ползали лучи прожекторов.
Наши госпитали стояли за Путиловскою сопкою. На сопке творилось что-то ужасное. С утра до вечера японцы осыпали ее снарядами из одиннадцатидюймовых гаубиц. Стальные чудовища, фыркая, мчались из невидимой дали, били в окопы, в заграждения и волчьи ямы; серо-желтые и черноватые клубы взрывов выносились на высоту, ширились и разветвлялись, как невиданно-огромные кусты; отрывались от сопки и таяли, грязня небо, а снизу выносились все новые и новые дымовые столбы. Так было днем. Ночью же происходили непрерывные штурмы сопки. Ее скаты были устланы японскими трупами. Шли слухи, что японцы во что бы то ни стало решили овладеть сопкою, и было похоже на то, — такая масса все новых и новых полков шла каждую ночь на штурм. Только много позднее мы узнали, в чем тут было дело. Стремительные атаки японцев на наш левый фланг и центр заставили думать Куропаткина, что именно тут они и готовят свой удар; сюда Куропаткин и стянул главные силы. Между тем японцы постепенно переводили свои войска на противоположный фланг, где обходная армия Ноги заходила нам в тыл. Путиловская сопка была в центре. Каждую ночь проходившие мимо японские полки штурмовали сопку, а утром уходили дальше на запад; с востока же подходили новые полки. И получалось впечатление, что на наш центр брошена чуть не вся японская армия.
Воздух был насыщен слухами. Одни рассказывали, что станция Шахе в наших руках, что у японцев отнято семнадцать орудий, что на левом нашем фланге Линевич опрокинул японцев и гонит их к Ляояну. Другие сообщали, что на обоих фронтах японцы продвинулись вперед.
В султановском госпитале уже месяца полтора была еще новая сверхштатная сестра, Варвара Федоровна Каменева. Ее муж, артиллерийский офицер из запаса, служил в нашем корпусе. Она оставила дома ребенка и приехала сюда, чтоб быть недалеко от мужа. Вся ее душа как будто была из туго натянутых струн, трепетно дрожавших скрытою тоскою, ожиданием и ужасом. Ее родственники имели крупные связи, ей предложили перевести ее мужа в тыл. С отчаянием сжимая руки, она ответила:
— Если он на это пойдет, я перестану его уважать!
И теперь, когда мы все, давно привыкшие к канонаде, разговаривали и смеялись, почти не слыша ее, сестра Каменева сидела с бледной, рассеянной улыбкой, прислушивалась и слабо вздрагивала при каждом пушечном выстреле.
Офицерские палаты наших госпиталей были битком набиты офицерами. У одного охрипло горло, у другого покалывало в боку, третий жаловался на «боли в голове, и в плече, и в заднем проходе». До поздней ночи они играли в преферанс и в винт, вставали часов в одиннадцать дня. Лежал там и ординарец из штаба нашей дивизии, поручик Шестов. Как раз перед началом боя под ним споткнулась лошадь, он ушиб себе большой палец руки. И вот уже шестой день поручик лежал у нас. Держа руку на черной перевязи, он ходил в гости к нам, в султановский госпиталь, в земский отряд, с месяц назад основавшийся тоже в нашей деревне.
Ему массировала руку хорошенькая сестра Леонова.
— Что, вы уж кончаете? Пожалуйста, помассируйте еще! — просил поручик и, как кот, щурился, нежась от поглаживаний маленьких и мягких рук девушки.
По вечерам поручик старался встретиться с Леоновой на улице, шел рядом, улыбаясь остренькою улыбкою сатира, тянул ее гулять в уединенные места. Леонова, наконец, взмолилась доктору, чтоб он освободил ее от массирования поручика.
Канонада с каждым днем усиливалась. Робко и осторожно, как будто сама себе не доверяя, по армии стала распространяться волнующая весть: японцы обходят наш правый фланг.
— Что за пустяки! — смеялись офицеры.
А слух расползался и креп. Смутная тревога росла. Однажды вечером сидели за чаем в земском отряде. Тут же был и поручик Шестов, с правою рукою на черной перевязи.
— А об обходе-то говорят все настойчивее! — заметил я.
Шестов оглядел меня и снисходительно улыбнулся.
— Эх, доктор! И как можете вы этому верить? Это невозможно!
Забыв, что он не может владеть правою рукою, поручик взял клочок бумаги и стал мне чертить на нем расположение наших и японских войск. Из чертежа этого с полною, очевидною наглядностью вытекало, что обойти японцам нашу армию невозможно в такой же мере, как перебросить свою армию на луну.
Назавтра, около пяти часов вечера, японские орудия загремели прямо за Мукденом…
Но что поручик! По-видимому, и у всех военачальников было непоколебимое убеждение в полнейшей невозможности обхода. В самом начале боя один офицер был послан на фуражировку на крайний правый фланг. Воротившись, он донес по начальству, что видел движущиеся на север густые колонны японцев. Командир корпуса написал на донесении: «дурак!», а начальник дивизии сказал: «Следовало бы этого господина за распространение ложных слухов отдать под суд!» Рассказывал мне врач, сам слышавший эти слова генерала. Врач спросил:
— Ваше превосходительство, разве обход так уж невозможен?
Генерал в изумлении вытаращил на него глаза.
— Обход?! Ах, да! Ведь вы, впрочем, не военный… — Он обратился к начальнику штаба: — Полковник, пожалуйста, объясните доктору всю нелепость этого предположения!
Орудия гремели за Мукденом и бешено гремели по всему фронту. Никогда я еще не слышал такой канонады: в минуту было от сорока до пятидесяти выстрелов. Воздух дрожал, выл и свистел. Повар земского отряда Ферапонт Бубенчиков сокрушенно прислушивался к завыванию резавших воздух снарядов, ложился на землю и повторял:
— Прощай, Москва! Не видать тебе больше Ферапонта Бубенчикова!
Рассказывали, что на Мукден идут с запада двадцать пять тысяч японцев, что бой кипит уже у императорских могил близ Мукдена; что другие двадцать пять тысяч идут глубоким обходом прямо на Гунчжулин.
Земский отряд получил от начальника санитарной части телеграмму: по приказанию главнокомандующего, всем учреждениям земским и Красного Креста, не имеющим собственных перевозочных средств, немедленно свернуться, идти в Мукден, а оттуда по железной дороге уезжать на север. Но палаты земского отряда, как и наших госпиталей, были полны ранеными. Земцы прочли телеграмму, посмеялись — и остались.
Передо мною сидел на табуретке пожилой солдат с простреленною мякотью бедра. Солдат был в серой, неуклюжей шинели, лицо заросло лохматою бородою. Когда я обращался к нему с вопросом, он почтительно вытягивался и пытался встать.
— Сколько тебе лет?
— Сорок, говорят… А там кто его знает.
— Давно на войне?
— С Покрова. Нас в Красноярск пригнали на обмундирование, там стояли. Значит, стали вызывать охотников на войну, я пошел.
Посмотрел я на него, — совсем старик, с смирными мужицкими глазами.
— Не жалеешь, что пошел?
— Не… Вот ногу бы залечить, опять бы пойти, — задумчиво ответил он.
Шершавый какой-то, понуренный… Что у него в душе? Чуялось смутное проникновение большим, общим делом, сознание властной связи с чем-то важным, Было непонятно, и чувствовалось, что этого не поймешь.
В палату ввели невысокого человека в чуждой, странной форме. Раненые зашевелились, взгляды направились на вошедшего.
— Японец!.. Японец!..
Невысокий человек медленно подвигался, опираясь на плечо санитара и волоча левую ногу; он внимательно смотрел вокруг исподлобья блестящими, черными глазами. Увидел мои офицерские погоны, вытянулся и приложил руку к козырьку, — ладонью вперед, как у нас козыряют играющие в солдаты мальчики. Побледневшее лицо было покрыто слоем пыли, губы потрескались и запеклись, но глаза смотрели бойко и быстро.
Пуля засела у японца в пояснице, Я показал знаком, чтоб он разделся. Солдаты молчали и следили за японцем с пристальною, любопытствующею неприязнью. Я спросил его, какой он армии, — Оку? Японец быстро улыбнулся и предупредительно закивал головою:
— Оку! Оку!
— Оку?.. — Я сомнительно поглядел на японца. — Не Нодзу ли? Ходя (приятель), — Нодзу?
Его быстрые, шельмовские глаза засмеялись, он опять закивал головою:
— Нодзу! Нодзу!
Японец раздевался. Снял широкую верблюжью шинель с козьим воротником, под нею был меховой полушубок-безрукавка. Солдаты засмеялись. Японец взглянул на них и тоже засмеялся. За полушубком следовал черный мундир с сорванными погонами (чтоб не узнали, какого полка), за мундиром — жилетка, за жилеткою — еще жилетка. Смех усиливался, перешел в хохот. Хохотали солдаты, хохотал японец. И оттого, что он так весело и добродушно хохотал со всеми, в смехе солдат пропала враждебность, и милый, дружный, соединяющий смех стоял в фанзе.
Японец снял еще фуфайку и коленкоровую рубаху. Пулевая ранка в пояснице уже запеклась. Японец вопросительно кивнул мне головою, потер руки и потом стал тереть свою круглую, стриженую голову с жесткими черными волосами.
— Помыться просит! — догадался фельдшер.
Я велел принести таз теплой воды и мыла. Глаза японца радостно заблестели. Он стал мыться. Боже мой, как он мылся! С блаженством, с вдохновением… Он вымыл голову, шею, туловище; разулся и стал мыть ноги. Капли сверкали на крепком, бронзовом теле, тело сверкало и молодело от охватывавшей его чистоты. Всех кругом захватило это умывание. Палатный служитель сбегал к баку и принес еще воды.
Японец благодарно взглянул на него и радостно засмеялся. Служитель поглядел вокруг и тоже засмеялся. Японец опять принялся тереть мылом грудь, шею и щетинистую голову. Скатывалась мыльная пена, брызгала вода, японец фыркал и встряхивался.
В углу на нарах лежал раненный в бедро солдат, которого я только что перевязал. Смотрел он, смотрел на японца; смотрел, как тепло сверкало под водою его чистое, крепкое тело. Вдруг вздохнул, почесал в голове и решительно приподнялся.
— Ну-ка! Дайко-ся, и я помоюсь!..
С позиций сестре Каменевой передали известие, что ее муж, артиллерийский офицер, смертельно ранен: он поднялся на наблюдательную вышку, его пенсне сверкнуло на солнце, и меткая пуля пробила ему голову. У Каменевой имелся собственный шарабан и лошадь. Она поспешно уехала на позиции.
Орудия за Мукденом гремели по-прежнему, но вести пошли хорошие. Рассказывали, что сам Куропаткин во главе шестнадцатого корпуса ударил на обходный отряд, окружил его и разбил; три тысячи японцев побросали ружья и сдались. Наш артельщик, ездивший в Мукден, видел на вокзале толпы пленных.
К вечеру в нашу деревню привезли огромный транспорт раненых. Часть их приняли мы, часть — султановский госпиталь и земский отряд.
Раненые были с Путиловской сопки и ее окрестностей. К западу от сопки лежали два сильно блиндированных окопа, в них сидело две роты; над головами — толстые балки, на аршин засыпанные землею, впереди — узкие бойницы, заложенные мешками с песком. В последние ночи из этих окопов уложили массу японцев, шедших на штурм сопки. И вот сегодня днем японцы направили на окопы осадные орудия. Один снаряд за другим бил рядом, прямо в окопы, огромные блиндажные балки разлетались в щепы. Через полчаса вместо двух грозных окопов была каша из земли, обломков бревен и окровавленных, изувеченных людей.
Раненых вносили в палаты, клали на кханы, устланные соломою. Они лежали и сидели — обожженные, с пробитыми головами и раздробленными конечностями. Многие были оглушены, на вопросы не отвечали и сидели, неподвижно вытаращив глаза.
— Отчего они не говорят? — в удивлении спрашивала сестра.
— Вероятно, разрыв барабанной перепонки, оглохли… А может быть, сотрясение мозга.
— Смотрите, заговорил!..
Бородатый солдат с синим, раздувшимся лицом опирался локтем здоровой руки о подушку и необычно громко, как говорят глухие, рассказывал соседу:
— Я ему говорю: «не выглядывай без дела», а он глянул… Товарищу моему голову расколола, татарчика всего в клочья разорвала, а меня вот только чуть помяла…
Его сосед чуждо смотрел на него, молчал и медленно мигал.
— Ваше благородие! Правду говорят, — опять нас японец обошел? — таинственно обратился ко мне другой раненый.
— Говорят, обошел.
Солдат помолчал и недоумевающим полушепотом спросил:
— Что это, ваше благородие, никак у нас удачи не выходит?
Восточно-сибирского стрелка, с разбитою вдребезги ногою, понесли в операционную для ампутации. Желто-восковое лицо все было в черных пятнышках от ожогов, на опаленной бороде кончики волос закрутились. Когда его хлороформировали, стрелок, забываясь, плакал и ругался. И, как из темной, недоступной глубины, поднимались слова, выдававшие тайные думы солдатского моря:
— Обгадилась Россия!.. Что народу даром губят! Бьют, уродуют, а толку нету!..
И опять рвались ругательства, и глухо звучало пение, похожее на плач.
В палатах укладывали раненых, кормили ужином и поили чаем. Они не спали трое суток, почти не ели и даже не пили, — некогда было, и негде было взять воды. И теперь их мягко охватывало покоем, тишиною, сознанием безопасности. В фанзе было тепло, уютно от ярких ламп. Пили чай, шли оживленные разговоры и рассказы. В чистом белье, раздетые, солдаты укладывались спать и с наслаждением завертывались в одеяла.
Вдруг, в девять часов вечера, телеграмма от корпусного врача по приказанию командира корпуса: немедленно эвакуировать из госпиталей всех раненых, лишнее казенное имущество уложить и отвезти на север, в деревню Хуньхепу.
Поднялась суета. Спешно запрягались повозки. Расталкивали только что заснувших раненых, снимали с них госпитальное белье, облекали в прежнюю рвань, напяливали полушубки. В смертельной усталости раненые сидели на койках, качались и, сидя, засыпали. Одну бы ночь, одну бы только ночь отдыха, — и как бы она подкрепила их силы, как бы стоила всех лекарств и даже перевязок!
Подали двенадцать повозок. Лошади фыркали и ржали, мелькали фонари. Офицеры в своей палате играли в преферанс; поручик Шестов, с рукою на черной перевязи, лежал в постели и читал при свечке переводный роман Онэ. Главный врач сказал офицерам, чтоб они не беспокоились и спали ночь спокойно, — их он успеет отправить завтра утром.
На дворе при фонарях выносили и укладывали в повозки раненых солдат. Было морозно, мерцали звезды, на юге гремели орудия и вспыхивали бесшумные отсветы. Ползал по небу широкий луч прожектора. Справа колебалось далекое, огромное зарево.
Раненых предстояло везти за пять верст, на Фушунскую ветку. А многие были ранены в живот, в голову, у многих были раздроблены конечности… Из-за этих раненых у нас вышло столкновение с главным врачом, и все-таки не удалось оставить их хоть до утра.
Ко мне взволнованно подошел фельдшер Пастухов.
— Ваше благородие, раненым уже роздали билетики, я не успел с них диагнозов списать в книгу. Позвольте отобрать билетики.
— Вот еще! Уж уложили больных в повозки, — полчаса им ждать на морозе, пока вы будете вписывать диагнозы! Не надо.
— Главный врач приказали.
— Трогай! — свирепо крикнул я кучерам.
Транспорт двинулся. Раненые были укутаны всем, что только нашлось у нас под рукою, но все-таки они сильно мерзли в дороге. Одни просили ехать поскорее, — очень холодно; другие просили ехать потише, — очень трясет.
Приехали наконец на Фушунскую ветку, в Гудядзы. Там уже скопилась масса транспортов из окрестных госпиталей, шла суетливая толчея, долго распределяли больных по госпиталям. Принятые раненые сейчас же засыпали мертвым сном. Их опять будили, чтобы переодеть в госпитальное белье…
Врачи сообщили мне, что, по слухам, японцы сильно теснят нас на правом фланге, берут деревню за деревнею, стремясь соединиться с обходной армией. На левом фланге наши тоже подались на шесть верст.
Ехал я назад. Была уже глубокая ночь, а вдали повсюду бешено работали пушки, и, как зарницы, вспыхивали отсветы взрывов. Звезды смотрели не мигая, окаймленные мутными венчиками.
Во втором часу ночи к нам в фанзу вошли два взволнованных казака с винтовками за плечами.
— Ваше благородие, из вас никто сейчас от Юзантуня не проезжал верхом?
— Я сейчас с севера приехал, из Гудядз.
— Нет, от Юзантуня?
Казаки разыскивали японского шпиона, одетого русским военным врачом. Около Байтапу он спросил пехотинцев, куда ушла 25 дивизия, те сказали. Потом раздумались: лицо с косыми глазами, русский выговор плохой. Сообщили казакам. Казаки бросились вдогонку. Подозрительный врач расспрашивал у Юзантуня артиллеристов, потом обозных. Обозные почувствовали сомнение, хотели задержать врача, он повернул лошадь и ускакал, а солдаты были без винтовок. Дальше след японца терялся. Кто-то видел какого-то военного врача, направлявшегося к нашей деревне…
— Это, значит, не вы были?
Казаки вышли из фанзы и поскакали дальше.
— Да, не дремлют японцы, работают, — вздохнул Селюков.
Шанцер задумчиво прислушивался к грохоту орудий. Он нервно и брезгливо повел плечами.
— Господи! Кажется, и сами-то пушки русские стреляют совсем иначе, чем японские! Что-то такое тупое в их звуке, вялое…
Утром встречаемся мы с врачами-земцами.
— Вы не уехали? — удивились мы.
— С какой стати?
— Ведь вы же получили приказ уехать.
— Эка! Станем мы исполнять их приказы. Мы сюда приехали работать, а не кататься по железным дорогам.
Оказывается, и вчерашнего приказания эвакуировать раненых они тоже не исполнили, а всю ночь оперировали. У одного солдата, раненного в голову, осколок височной кости повернулся ребром и врезался в мозг; больной рвался, бился, сломал под собою носилки. Ему сделали трепанацию, вынули осколок, — больной сразу успокоился; может быть, был спасен. Если бы он попал к нам, его с врезавшимся в мозг осколком повезли бы в тряской повозке на Фушунскую ветку, кость врезывалась бы в мозг все глубже…
— Мы ведь Треповых хорошо знаем, — смеялись земцы. — Они люди военные, для них самое главное — телеграфировать в Петербург: «все раненые вывезены». А что половина их от этого перемрет, — «на то и война». Чем мы рискуем? Везти тяжелых раненых, перетряхивать их, перегружать — верная для них смерть. Когда придется отступать, тогда и обсудим, что делать… А Трепова нам чего бояться? Ну, обругает, — что ж такое!
В тот же день, 19-го февраля, мы получили приказ: раненых больше не принимать, госпиталь свернуть, уложиться и быть готовыми выступить по первому извещению. Пришел вечер, все у нас было разорено и уложено, мы не ужинали. Рассказывали, что на правом фланге японцы продолжают нас теснить.
Куропаткин окружил и разбил обходный отряд, но сзади, уступами, появляются все новые и новые обходные колонны.
— Прут без числа, как свиньи, как саранча! — в трепетном недоумении и ужасе рассказывали проезжие казаки. — Раздемшись на штурм бегут, в однех гимнастерках. Тысячами их кладут, а они еще грубее вперед прут, словно пьяные…
В два часа ночи из штаба корпуса пришла телеграмма, — обоим госпиталям немедленно выступить в деревню Хуньхепу, верст за семь на северо-запад. Через четверть часа пришла новая телеграмма: командир корпуса разрешил нам переночевать на месте и выступить утром.
— Очевидно, вспомнил, что Новицкой нужно поспать ночь, — догадывались мы.
Утром мы выехали. Земцы прощались с нами и посмеивались.
— А вы остаетесь? — спрашивали мы с смутным стыдом и завистью.
— Остаемся. Удрать всегда поспеем. Дело немудрое.
Было тихое солнечное утро. Наш обоз, поднимая пыль, медленно двигался по дороге. Мы ехали верхом. Сзади, слева, спереди гремели пушки. Среди приглядевшихся очертаний ехавших с обозом всадников одна фигура была новая. Это был поручик Шестов. Рука его окончательно поправилась, и вчера его выписали из госпиталя. Но поручик «не знал, где теперь находится штаб», и поехал вместе с нами.
Хуньхепу было битком набито обозами и артиллерийскими парками. Все фанзы были переполнены. Мы приютились в убогом глиняном сарайчике. Пошли пить чай к знакомым врачам стоявшего в Хуньхепу госпиталя.
Там рассказывали, что от царя получена телеграмма, поздравляющая армию с победой.
— Какая же победа?
— Говорят, обходная армия разбита в пух, мы переходим в наступление.
— А сколько в нашем корпусе потерь! В Куликовском полку легло полторы тысячи человек, Кирсановский полк уничтожен почти целиком, командир полка убит…
— Черт возьми, масленица наступает!.. Вот так масленица.
— А вы слышали, господа? Японцы перебросили в наши окопы записку, в ней они 25 февраля приглашают русских в Мукден на блины.
— Вот нахалы!..
Приехал в Хуньхепу и султановский госпиталь. Фанз для него тоже, конечно, не оказалось. Султанов, как всегда в походе, был раздражителен и неистово зол. С трудом нашел он себе на краю деревни грязную, вонючую фанзу. Первым делом велено было печникам-солдатам вмазать в печь плиту и повару — готовить для Султанова обед. Новицкая оглядывала грязную, закоптелую фанзу, пахнувшую чесноком и бобовым маслом, и печально говорила:
— А в Мозысани потолок и стены были у нас оклеены розовыми обоями, на полу были циновки…
Султанов, желтый и сердитый, послал командиру корпуса телеграмму:
«Не нашел ни одной свободной фанзы; где прикажете поместиться?»
Мне представился наш корпусный, читающий приходящие телеграммы: в таком-то полку легло полторы тысячи человек, такой-то полк уничтожен целиком, там-то появились с фланга японцы, — д-р Султанов не может себе найти удобного помещения…
А поручику Шестову все никак не удавалось узнать, где находится штаб дивизии. Поэтому он снова лег в здешний госпиталь. Когда мы пили у врачей чай, он зашел к ним. Неожиданно увидев нас, поручик напряженно нахмурился, молчаливо сел в уголок и стал перелистывать истрепанный том «Нивы».
Пришел наш главный врач, хмурый и расстроенный.
— Получена новая телеграмма — перейти мост через реку Хуньхе и там ждать дальнейших приказаний.
— А как дела, не знаете?
— Что! Японцы прорвали центр, Суятунь горит. Здесь велено заготовить керосину, чтоб при первом приказе зажечь все склады. Контроль, казначейство и обозы второго разряда переводятся на север…
К вечеру мы получили вторую телеграмму, — немедленно идти в деревню Палинпу, к востоку от Мукдена.
Мы выступили, когда солнце садилось. Ветер чуть веял, горизонт был мутный — от дыма? от пыли? Бесконечные обозы столпились у узкого, ветхого и истоптанного понтонного моста через реку Хуньхе. Мы томительно долго ждали своей очереди.
С той стороны шла рота борисоглебцев.
— Откуда, братцы?
— Провожали мортиры в Телин.
Наконец перешли мы мост, пошли ровнее. Стемнело, было тихо, звездно и очень холодно. Мы дошли до южных ворот Мукдена и повернули направо вдоль городской стены. Над обозом неподвижно стояла очень мелкая густая пыль; она забивалась в глаза, в нос, трудно было дышать. Становилось все холоднее, ноги в стременах стыли.
— Да, «ночь повеяла томной прохладой!» — вздохнул Селюков, ежась от холода.
Мы шли, шли… Никто из встречных не знал, где деревня Палинпу. На нашей карте ее тоже не было. Ломалась фура, мы останавливались, стояли, потом двигались дальше. Останавливались над провалившимся мостом, искали в темноте проезда по льду и двигались опять. Все больше охватывала усталость, кружилась голова. Светлела в темноте ровно-серая дорога, слева непрерывно тянулась высокая городская стена, за нею мелькали вершины деревьев, гребни изогнутых крыш, — тихие, таинственно чуждые в своей, особой от нас жизни.
Стена осталась позади, пошли поля и рощи. Было уж очень поздно, царственно сиявший Юпитер склонялся к западу. Никто не знал, где Палинпу и когда мы туда придем.
— Хорошо еще, что идем мы туда на обычное безделье, — мрачно философствовал Селюков. — А если бы мы там были нужны?
Озябший аптекарь, сильно подвыпивший, вылез из своей повозки. В полушубке и папахе, он шагал по пыльной дороге и заплетающимся языком говорил:
— Приятно этак ехать на холоде, когда знаешь, что впереди тебя ждет чаек, ужин, постель теплая… А так неприятно!
Палинпу мы не нашли и заночевали в встречной деревне, битком набитой войсками. Офицеры рассказывали, что дела наши очень хороши, что центр вовсе не прорван; обходная армия Ноги с огромными потерями отброшена назад; почта, контроль и казначейство переводятся обратно в Хуньхепу.
Утром оказалось, что мы находимся всего в полуверсте от Палинпу. Мы перешли туда.
Медленно тянулся день за днем. С свернутыми шатрами и упакованным в повозки перевязочным материалом, мы без дела стояли в Палинпу. В голубой дымке рисовались стены и башни Мукдена, невдалеке высилась большая, прекрасная кумирня…
Пушки гремели за Мукденом и оттуда широким полукругом к югу, загибаясь за нами на восток. Мимо нас непрерывною вереницею тянулись на север обозы. К нам подъезжали конные солдаты-ординарцы.
— Ваше благородие, как тут проехать в Сандиазу?
— Не знаю. Она в каких местах?
— Не могу знать. Велено только поскорее донесение доставить в Сандиазу…
И солдат ехал дальше.
Мимо нас проходили на север госпитали. Другие, подобно нашему, стояли свернутыми по окрестным деревням и тоже не работали. А шел ужасающий бой, каждый день давал тысячи раненых. Завидев флаг госпиталя, к нам подъезжали повозки с будочками, украшенными красным крестом.
— Ваше благородие, тут у вас госпиталь? раненых мы привезли.
— Не принимаем. Госпиталь свернут.
— Ну, что же нам делать? Ах-х ты, боже мой!.. С утра ездим, нигде не можем сдать.
— А вы откуда?
— Из Суятуня выехали…
Из Суятуня? Это двадцать верст!.. Из будочек неслись стоны и оханья. Транспорт, потряхивая изувеченных людей, вяло двигался дальше искать пристанища.
Как-то прошел мимо нас и транспорт носилок на мулах. Спереди и сзади в бамбуковые ручки носилок было впряжено по мулу, на носилках под парусиновыми будочками лежали раненые. Идея прекрасная: мулы идут, бойко и ровно перебирая тонкими ногами, носилки плавно колышутся, как лодочка на ленивых волнах. Идея прекрасная. Но на моих глазах пара мулов заартачилась, стала биться, сломала ручку носилок и вывалила на землю солдата с раздробленным пулею коленным суставом. Солдаты-погонщики рассказывали, что мулы совсем не съезжены, из двухсот мулов только десять пар «идут ладно», а остальные то и дело артачатся, ломают и опрокидывают носилки. К тому же, погонщики наши совсем не умели управлять мулами, привыкшими к китайским понуканиям; погонщики постоянно путали эти понукания, командовали «вправо», когда хотели повернуть влево. В довершение всего, по курьезной иронии гения языка, китайское «тпру» или «тпруе» обозначает как раз обратное тому, что у нас: наше «но»! По забывчивости, погонщики кричали: «Тпру!.. Стой, дьявол!.. Тпру!..» А мулы добросовестно пускались вскачь.
Заходили к нам в фанзу продрогшие офицеры, просили обогреться, пили чай.
— Как дела?
— Плохи! Все наши чудно укрепленные позиции приказано бросить и отойти за Хуньхе.
— Но скажите, — как все это случилось? Ведь войск у нас больше, чем у японцев.
— Больше! — задумчиво отзывался казачий есаул. — Больше. И артиллерия теперь лучше.
— Пехота наша стреляет куда метче японской. Японцы только тем берут, что не жалеют патронов.
— Да… О кавалерии уж и говорить нечего.
— А нас все-таки бьют…
— Почему?
— Да, почему?..
А обозы и войска все двигались мимо. Где штаб нашего корпуса, никто не знал. Подъезжали к нам казаки-забайкальцы, подъезжали саперы почтово-телеграфной роты, ординарцы, — все спрашивали, где штаб корпуса.
— Не знаем! Сами очень этим интересуемся!
Мы были в недоумении, — уходить ли нам или ждать приказаний. Может быть, об нас просто забыли, а может быть, и нет никакой нужды уходить. Воротился ездивший в Мукден каптенармус и сообщил, что на вокзале сняты все почтовые ящики, телеграмм не принимают; на платформе лежат груды прибывших из России частных посылок, их раздают желающим направо и налево: «все равно, сейчас все будем жечь».
На юге поднимались густые клубы дыма от подожженных нами складов на Фушунской ветке. Пушки гремели. Прошел мимо Каспийский полк. Прошли, шатаясь, два пьяных, исхудалых солдата, с глазами, красными от водки, пыли и усталости.
— Ваше благородие, куда тут Петровский полк прошел? — спрашивали они неслушающимися языками.
— Не знаю… Где это вы выпили?
— Мимо складов шли, через ветку. Все раздают, сколько хочешь, бери, — спирт, коньяк, сахар… Одежу всякую…
Прошли обозы 19 и 20 восточно-сибирских полков. Обозы сопровождал офицер. Мы спросили его, в каком положении дела.
— Сзади только наши два полка, больше никого нет. За ними японцы. Ваш госпиталь зачем здесь?
— Мы не получали приказа двигаться.
— Я бы вам советовал сняться и уйти. А то с нами под Ляояном было: замешкались госпитали, нашим полкам пришлось их прикрывать, из-за этого мы массу понесли потерь.
— А скажите, пожалуйста, — правда, мы отдаем Мукден?
— Мукден?! — изумился офицер. — Что вы такое говорите! Не-ет!.. Ведь армия только меняет фронт, больше ничего.
Настал вечер — тихий, безветренный. Солнце село, запад был красновато-мутный от пыли и дыма. Засветился тонкий серп молодого месяца, под ним зеленоватым светом мерцала вечерняя звезда. Черные клубы пожарного дыма стали окрашиваться заревом. В соседней деревне, на берегу реки Хуньхе, стали восточно-сибирские стрелки 19 и 20 полков. Главный врач поехал туда посоветоваться, что нам делать. Начальник бригады, генерал Путилов, предложил оставить у него одного нашего солдата; через этого солдата он даст нам знать, когда уходить.
Всю ночь на юге, над подожженными складами, колыхались огромные клубы огненного дыма. На западе вздымалось и быстро росло новое зарево. В роще близ соседней деревни часто стучали в темноте топоры: стрелки готовили засеки.
Назавтра, 24 февраля, с раннего утра кругом загремели пушки. Они гремели близко и со всех сторон, было впечатление, что мы уж целиком охвачены одним огромным гремящим огненным кольцом. В соседней деревне тучами рвались шрапнели, ахали шимозы, трещали ружейные пачки: японцы, под огнем наших стрелков, переправлялись через реку Хуньхе.
Все кругом были заняты огромным, важным, смертно-серьезным делом. А мы стояли — без дела, без цели, без смысла, как незваные гости, пришедшие не вовремя.
В одиннадцатом часу из соседней деревни прибежал дежуривший там наш солдат. Он принес нам приказание генерала Путилова немедленно сняться и уходить на север, к Хоулину.
У нас все было готово, лошади стояли в хомутах. Через четверть часа мы выехали. Поспешно подошла рота солдат и залегла за глиняные ограды наших дворов. Из соседней деревни показались медленно отступавшие стрелки. Над ними зарождались круглые комочки дыма; с завивающимся треском рвались в воздухе шрапнели; казалось, стрелков гонит перед собою злобная стая каких-то невиданных воздушных существ.
Мы ехали на север. С юга дул бешеный ветер, в тусклом воздухе метались тучи серо-желтой пыли, в десяти шагах ничего не было видно. По краям дороги валялись издыхающие волы, сломанные повозки, брошенные полушубки и валенки. Отставшие солдаты вяло брели по тропинкам или лежали на китайских могилках. Было удивительно, как много среди них пьяных.
Шагали по дороге три солдата. Они были трезвы и изнурены.
— Какого полка?
— Иркутского.
— Где же ваш полк?
— Не можем знать, ищем его.
Их полк стоял около Ердагоуской сопки. Эти трое находились впереди окопов, в секрете. Ночью полк отвели от позиций, а о них забыли. Хватились они, — окопы пусты, войска ушли…
Обозов на дороге скоплялось все больше, то и дело приходилось останавливаться. Наискосок по грядам поля шел навстречу батальон пехоты. Верховой офицер хриплым озлобленным голосом кричал встречному офицеру:
— Александр Петрович, где полковник Панов?
— Не знаю, я его два дня не видал.
— Черт их всех удави! Это не порядок у нас, а б…к какой-то!.. Куда батальон вести?
Как будто в самом воздухе начинала чувствоваться беспомощная, недоумевающая растерянность. Видно было, никто кругом ничего не знает и не понимает. Обозы окончательно остановились. По поперечной дороге непрерывною вереницею мчались к западу орудия забайкальской казачьей батареи. Мелькали в пыли черные тонкодулые пушки, морды лошадей, желтые околыши, бронзовые, косоглазые лица бурятов-ездовых. Мы стояли. Меж орудий проскочил на нашу сторону запыленный верховой офицер-ординарец. У него было молодое, измученное и растерянное лицо.
— Не знаете, где тут деревня Юншинпу? — торопливо спросил он нас.
— Не знаем.
— Эй, ты, ходя (приятель)! Где тут Юншинпу? — крикнул он проходившему китайцу.
Китаец, не поднимая головы, молча шел по дороге. Офицер наскакал на него и бешено замахнулся нагайкою. Китаец что-то стал говорить, разводил руками. Офицер помчался в сторону. Из-под копыт его лошади ветер срывал гигантские клубы желтоватой пыли.
Вдруг мчавшаяся батарея стала задерживаться. Казаки-буряты натягивали поводья, лошади заезжали в сторону, орудия остановились. Громко ругаясь, проехал офицер-артиллерист.
— Опять велено назад повернуть! — обратился он к нам, незнакомым, и в бешенстве разводил руками. — Поверите ли, с утра все время только и делаем, что мотаемся с одного конца на другой; то к Мукдену пошлют, то поворачивают назад!..
И в обратную сторону опять замелькали в пыли орудия, и запрыгали темные лица бурятов с приплюснутыми носами.
Дорога очистилась, мы двинулись дальше. Шли, шли. Со всех сторон гремели пушки, сзади и справа трещал частый ружейный огонь.
Часам к двум мы пришли в Хоулин. Но останавливаться здесь нечего было и думать. Все поспешно снимались и уходили на север. На откосе горы, заросшей громадными кедрами и соснами, мы только сделали привал на полчаса, чтоб поесть. С дороги сквозь деревья мчались клубящиеся тучи пыли, пламя наших костров пригибалось к песку. Выше нас, под соснами, трепыхали белые флаги с красным крестом, там работал перевязочный пункт Новочеркасского полка и какой-то дивизионный лазарет. Окровавленные раненые шевелились, стонали, умирали. Увезти их было не на чем, и они лежали рядами. За горою лихорадочно трещала ружейная стрельба, пули жужжали в соснах. С вершины горы видны были перебегавшие назад новочеркасцы, падали убитые и раненые, следом наступали растянутыми цепями японцы.
Ехать, ехать!.. Как вечные жиды, бездельные, никому не нужные, мы двинулись дальше с десятками повозок, нагруженных ненужным «казенным имуществом». Выбросить вон всю эту кладь, наложить в повозки изувеченных людей, на которых сейчас посыплются шрапнели… Как можно! Придется отвечать за утерянное имущество. Ружейная пальба становилась ближе, громче. Раненые волновались, поднимались на руках, в ужасе прислушивались…
И мы уехали.
Шла широкая китайская дорога, с обеих сторон заросшая кустами. В клубах пыли густо двигались обозы. На краю дороги, у трех фанз, толпился народ; подъезжали и отъезжали повозки. Это был интендантский склад. Его не успели вывезти, и прежде, чем зажечь, раздавали все направо и налево проходившим войскам. Подъехал наш главный врач со смотрителем, взяли ячменю, консервов.
— Хотите бочку спирта? — предложил интендантский чиновник.
У Давыдова жадно загорелись глаза; он колебался. Но смотритель решительно воспротивился: недостает, чтоб команда еще перепилась в дороге.
Наш обоз двинулся дальше. Солдаты втихомолку озлобленно ругали смотрителя за отказ от спирта.
А у огромной спиртовой бочки с выбитым дном стоял интендантский зауряд-чиновник и черпаком наливал спирту всем желающим.
— Бери, ребята, больше! Все равно жечь!
Кругом толпились солдаты с запыленными, измученными лицами. Они подставляли папахи, чиновник доверху наливал папаху спиртом, и солдат отходил, бережно держа ее за края. Тут же он припадал губами к папахе, жадно, не отрываясь, пил, отряхивал папаху и весело шел дальше.
Все больше мы обгоняли шатающихся, глубоко пьяных солдат. Они теряли винтовки, горланили песни, падали. Неподвижные тела валялись у краев дороги в кустах. Три артиллериста, размахивая руками, шли куда-то в сторону по грядам со срезанным каоляном.
Но кто же были эти интендантские чиновники? Предатели, подкупленные японцами? Негодяи, желавшие порадоваться на полный позор русской армии? О, нет! Это были только добродушные российские люди, они только не могли принять душою мысли, — как можно собственною рукою поджечь такую драгоценную жидкость, как спирт?! И во все последующие дни, во все время тяжелого отступления, армия наша кишела пьяными. Как будто праздновался какой-то радостный, всеобщий праздник. Рассказывали, что в Мукдене и в деревнях китайцы, подкупленные японскими эмиссарами, напаивали наших измученных боем отступавших солдат дьявольскою китайскою сивухою — ханьшином. Может быть, это и было. Но все пьяные солдаты, которых я расспрашивал, сообщали, что они получили водку, спирт или коньяк из разного рода русских складов, обреченных на сожжение. Зачем было японцам тратиться на китайцев! У них был более страшный для нас, более верный и бескорыстный союзник. Это — тот самый черный союзник, с которым тщетно боролся главнокомандующий своими бумажками; союзник, неуловимо перерывавший наши телеграфные и телефонные сообщения, разворачивавший самые нужные участки нашего железнодорожного пути и систематически сеявший неистовую к нам ненависть среди мирных местных жителей.
Мы шли по песчаным, лесистым холмам до наступления темноты. Грохот пушек чуть доносился теперь из глухой дали.
У дороги, в лесу, стоял на горке богатый китайский хутор, обнесенный каменною стеною. Мы остановились в нем на ночевку. Все фанзы были уже битком набиты офицерами и солдатами. Нам пришлось поместиться в холодном сарае с сорванными дверями.
Знакомые лица, — осунувшиеся, зеленовато-серые от пыли, — казались новыми и чужими. Плечи вяло свисали, не хотелось шевелиться. Воды не было, не было не только, чтобы умыться, но даже для чаю: весь ручей вычерпали до дна раньше пришедшие части. С большим трудом мы добыли четверть ведра какой-то жидкой грязи, вскипятили ее и, засыпав чаем, выпили. Подошли два знакомых офицера.
— Как дела?
Они безнадежно махнули рукою.
— Везде войска бегут, японцы напирают отовсюду… Сегодня заняли Мукден…
— Сегодня… Позвольте, ведь сегодня — 24-е февраля!.. — воскликнул я.
Мы переглянулись, пораженные; еще неделю назад японцы приглашали русских на 25-е февраля к себе в Мукден «на блины»… Конечно, это было только случайное совпадение, но какой-то суеверный трепет пробежал по душе.
Быстро вошел помощник смотрителя Брук, держа над головою белый листок.
— Господа! Сегодняшний номер «Вестника Маньчжурских Армий»!
Мы жадно схватились за листок…
Вот он и теперь лежит передо мною, — я сохранил его, — этот исторический листок, вышедший из-под типографского станка во время всеобщего бегства русской армии. Номер от 24 февраля 1905 г. (№ 201–202).
Сегодня были отбиты атаки японцев на Нюсинтунь, причем наши войска сами перешли в наступление… На Саньтайцзы было отбито пять атак… Потери неприятеля очень велики, и сегодня к вечеру он заметно подался назад… Сегодня утром выбита последняя партия японцев из дер. Юнхуантунь. Командир корпуса именем Главнокомандующего благодарил войска… По наблюдению нашего охотника, японские обозы отступают на юг… Войска бодры, готовят чай (!), ожидая атаку… Японцы, расстреливаемые почти в упор, отступили… С утра идет упорный бой на позициях в окрестностях Фанцзятуня. На этом участке в резервах боевых позиций играет музыка некоторых наших полковых оркестров… Настроение войск — спокойное, веселое…
Следующий номер «Вестника» уже не вышел, — типография была брошена, и редакторам пришлось спасаться поспешным бегством. Но до последней минуты, до последнего номера они твердили, что все у нас идет великолепно, и ни словом не обмолвились о том, что наши позиции уже отданы японцам, что склады подожжены, Мукден бросается…
Лучше же всего окончание номера. Виньетка, а за нею с буквальною точностью следует:
Горные вершины
Спят во тьме ночной;
Тихие долины
Полны свежей мглой;
Не пылит дорога,
Не дрожат листы, —
Подожди немного,
Отдохнешь и ты.
Эти стихи, в переводе, великого русского писателя-поэта поручика Тенгинского пехотного полка Михаила Юрьевича Лермонтова, убитого в 1841 году, участника сражений, — человека воинской доблести, с истинно-русской душой.
Точка. Все… Что это? К чему? В чем смысл?
Все хохотали. А назавтра, во время отступления, повсюду уже повторялось стихотворение, в pendant к вышеприведенному импровизированное одним молодым казаком-хорунжим:
Тихо на дороге Сладким сном все спит, Только грозный Ноги На Харбин спешит. Нас уже немножко, Все бегут в кусты… Подожди, япошка! Отдохни ж и ты!
Всю ночь мы промерзли в холодном сарае. Я совсем почти не спал от холода, забывался только на несколько минут. Чуть забрезжил рассвет, все поднялись и стали собираться. На хуторе набилась масса обозов. Чтоб при выезде не было толкотни, старший по чину офицер распределил порядок выступления частей. Наш обоз был назначен в самый конец очереди.
В серых сумерках повозка за повозкою выезжали на дорогу. До нас было еще далеко. Мы напились чаю и зашли с Шанцером в фанзу, где спали офицеры. Она была уже пуста. Мы присели на кхан (лежанку). Постланные на нем золотистые циновки были теплы, и тепло было в фанзе. Я прилег на циновку, положил под голову папаху; мысли в голове замешались и медленно стали опускаться в теплую, мягкую мглу.
Шанцер будил меня. Я ответил, что посплю, пока придет время ехать, пусть он тогда пришлет за мною. Через полчаса я проснулся, освежившийся, бодрый. Вышел на двор. За раскидистыми соснами пылала красная заря, было совсем светло. По пустынным дворам хутора тихо и неслышно ходил старый китаец-хозяин.
— Ваше благородие! Ваше благородие! — услышал я задыхающийся от волнения голос моего денщика.
Я откликнулся. Он подбежал.
— Идите скорее, все уезжают!.. Сзади японская кавалерия напала…
Мы побежали за хутор, где ночевал наш обоз. В воздухе стояла близкая и частая ружейная трескотня. Привыкший к ней, я раньше совсем не обратил на нее внимания… Что такое? Как тут успели появиться японцы?
Наши повозки одна за другою быстро выкатывались на дорогу. Шанцер и главный врач, верхами, стояли на вершине горки и смотрели. Я сел на лошадь и подскакал к ним. Только что поднявшееся солнце косыми лучами освещало желтовато-серую равнину, по ней мчались всадники чуждого вида, с желтыми околышами фуражек; они мчались наперерез дороге, по которой мы вчера подъехали к хутору. На дороге видны были сквозь пыль русские обозы; солдаты с безумными лицами нахлестывали лошадей. За горою трещали частые ружейные выстрелы и бухали пушки.
Мы повернули и поскакали следом за нашим обозом. Дорога шла вдоль подножия горы, заросшей густым лесом. Над деревьями зародился беловатый комочек дыма, и донесся звук разорвавшейся шрапнели. Другой, третий дымки, — и шрапнели роено и часто пошли лопаться над лесом.
По дороге бешено мчались обозы, пешие солдаты бежали кустами. На дворе придорожной фанзы суетились бледные пехотинцы, дрожащими руками поспешно надевали вещевые мешки и прицепляли котелки. Из фанзы вышел офицер с фуражкою на затылке.
— Это что такое?! — грозно крикнул он на своих солдат.
— Вот, ваше благородие!.. Все уезжают…
— Уезжают?.. Пусть уезжают!.. А мы будем драться… Смирно!
Обозы мчались… На дороге было тесно, часть повозок свернула в сторону и скакала прямо по полю, через грядки. Из лесу вылетел на нашу дорогу артиллерийский парк. Двойные зеленые ящики были запряжены каждый в три пары лошадей, ездовые яростно хлестали лошадей по взмылившимся бокам. Ящики мчались, гремя огромными коваными колесами. Артиллеристы скакали, как будто перед ними была пустая дорога, а она вся была полна обозами.
— Стойте вы, дьяволы!! Куда прете? — озлобленно кричали на артиллеристов.
Но те мчались, опрокидывая повозки. Над крутившимися обозами пронесся отчаянный крик и вдруг оборвался: дышло зарядного ящика на всем скаку ударило в голову солдата, поддерживавшего на косогоре свою повозку, он с расколотым черепом повалился под колеса. Парк промчался дальше.
То там, то здесь опрокидывалась повозка. Солдаты обрубали постромки, садились на лошадей и скакали прочь. Глаза на бледных лицах были огромные, безумные, невидящие.
А справа от нас, по широкой, отлогой лощине, навстречу лопавшимся шрапнелям шла в контратаку рассыпанная цепь. Косые лучи утреннего солнца скользили по лощине, солдаты шли в вывернутых наизнанку папахах, с винтовками в руках, с строгими, серьезными лицами. Сзади, из канавы, выглядывали штыки резервов.
Значит, есть защитники! И у всех стало легче на душе. Паника утихала. Обозы спешили, но безумие исчезло с лиц, глаза становились человеческими. Дорога повернула направо, прошла сквозь большую китайскую деревню. Лесистые горы, трещавшие выстрелами, остались назади.
Вдруг остановка. Наезжавшие сзади обозы один за другим остановились. Что такое?
Мы проехали вперед. Прямо поперек дороги стояла артиллерия.
— Нельзя ли вам немножко отъехать в сторону, чтобы пройти обозам? — просили обозные офицеры.
Артиллерийский подполковник равнодушно и высокомерно оглядывал их.
— Не могу. Жду приказа.
С десять минут все стояли. За орудиями тянулась пустынная дорога.
— А вы слышали? Обозы, которые шли за нами, все перехвачены японцами.
Опять по обозам пронеслось что-то нервное. Артиллеристы стояли неподвижно и молчаливо-насмешливыми глазами смотрели на волновавшиеся обозы.
Наконец, подполковник что-то скомандовал. Батарея взъехала на горку и стала устанавливать орудия. Обозы двинулись.
Орудия постояли на горке, — вдруг видим, их снова прицепили к передкам, батарея спустилась с горки и влилась в гущу обозов.
— Повоевали! Будет! — смеялись обозные.
Вдали над полями тянулась с юга на север густая серо-желтая полоса пыли, уходившая под небо. Это была Мандаринская дорога, сплошь запруженная отступавшими.