Неточные совпадения
Они до того поверхностны,
что им кажется все ужасно легким,
на всякий вопрос они знают разрешение; когда слушаешь их, то кажется,
что науке больше ничего
не осталось делать.
А для того, чтоб перейти во всеобщее сознание, потеряв свой искусственный язык, и сделаться достоянием площади и семьи, живоначальным источником действования и воззрения всех и каждого, — она слишком юна, она
не могла еще иметь такого развития в жизни, ей много дела дома, в сфере абстрактной; кроме философов-мухаммедан, никто
не думает,
что в науке все совершено, несмотря ни
на выработанность формы, ни
на полноту развертывающегося в ней содержания, ни
на диалектическую методу, ясную и прозрачную для самой себя.
Наконец, толпа этого направления составляется из людей, вышедших из детского возраста и вообразивших,
что наука легка (в их смысле),
что стоит захотеть знать — и узнаешь, а между тем наука им
не далась, за это они и рассердились
на нее; они
не вынесли с собою ни укрепленных дарований, ни постоянного труда, ни желания
чем бы то ни было пожертвовать для истины.
Темное предчувствие говорит,
что философия должна разрешить все, примирить, успокоить; в силу этого от нее требуют доказательств
на свои убеждения,
на всякие гипотезы, утешения в неудачах и бог весть,
чего не требуют.
Приведу, для примера, один вопрос, разным образом, но чрезвычайно часто предлагаемый дилетантами: «Как безвидное, внутреннее превратилось в видимое, внешнее, и
что оно было прежде существования внешнего?» Наука потому
не обязана
на это отвечать,
что она и
не говорила,
что два момента, существующие как внутреннее и внешнее, можно разъять так, чтоб один момент имел действительность без другого.
Но им
не того хочется: им хочется освободить сущность, внутреннее, так, чтоб можно было посмотреть
на него; они хотят какого-то предметного существования его, забывая,
что предметное существование внутреннего есть именно внешнее; внутреннее,
не имеющее внешнего, просто — безразличное ничто.
Но вскоре раздается громкий голос, говорящий, подобно Юлию Цезарю: «
Чего боишься? ты меня везешь!» Этот Цезарь — бесконечный дух, живущий в груди человека; в ту минуту, как отчаяние готово вступить в права свои, он встрепенулся; дух найдется в этом мире: это его родина, та, к которой он стремился и звуками, и статуями, и песнопениями, по которой страдал, это Jenseits [потусторонний мир (нем.).], к которому он рвался из тесной груди; еще шаг — и мир начинает возвращаться, но он
не чужой уже: наука дает
на него инвеституру.
Но в самом деле она имеет право требовать вперед настолько доверия и уважения, чтоб к ней
не приступали с заготовленными скептическими и мистическими возражениями, потому
что и они — добровольные принятия
на веру.
Наконец и классицизм и романтизм признали,
что между ними есть что-то другое, далекое от того, чтоб помогать им;
не мирясь между собой, они опрокинулись
на новое направление.
А при всем том каждый день, каждый час яснее и яснее показывает,
что человечество
не хочет больше ни классиков, ни романтиков — хочет людей, и людей современных, а
на других смотрит, как
на гостей в маскараде, зная,
что, когда пойдут ужинать, маски снимут и под уродливыми чужими чертами откроются знакомые, родственные черты.
Исключительного владения в настоящем они иметь
не могут, потому
что настоящее нисколько
не похоже ни
на древний мир, ни
на средний.
В мае месяце 1812 года, в то время, как у Наполеона в Дрездене толпились короли и венценосцы, печаталась в какой-то нюрнбергской типографии «Логика» Гегеля;
на нее
не обратили внимания, потому
что все читали тогда же напечатанное «Объявление о второй польской войне».
Что заняло общее внимание,
что отвлекло от них — это другой вопрос,
на который мы
не имеем намерения теперь отвечать.
Они поняли ужасный холод безучастья и стоят теперь с словами черного проклятья веку
на устах — печальные и бледные, видят, как рушатся замки, где обитало их милое воззрение, видят, как новое поколение попирает мимоходом эти развалины, как
не обращает внимания
на них, проливающих слезы; слышат с содроганием веселую песню жизни современной, которая стала
не их песнью, и с скрежетом зубов смотрят
на век суетный, занимающийся материальными улучшениями, общественными вопросами, наукой, и страшно подчас становится встретить среди кипящей, благоухающей жизни — этих мертвецов, укоряющих, озлобленных и
не ведающих,
что они умерли!
Луч науки, чтоб достигнуть обыкновенных людей, должен пройти сквозь такие густые туманы и болотистые испарения,
что достигает их подкрашенный,
не похожий сам
на себя, — а по нем-то и судят.
В XVIII веке они были веселы, шумели и назывались esprit fort [вольнодумцами (франц.).]; в XIX веке дилетант имеет грустную и неразгаданную думу; он любит науку, но знает ее коварность; он немного мистик и читает Шведенборга, но также немного скептик и заглядывает в Байрона; он часто говорит с Гамлетом: «Нет, друг Горацио, есть много вещей, которых
не понимают ученые» — а про себя думает,
что понимает все
на свете.
Правда, старая каста ученых налагала
на умы ярмо своего авторитета, но
не надобно забывать, во-первых, состояние умов того времени, во-вторых —
что и их шея была стерта от ярма, тяжело лежавшего
на ней.
Безнадежные цеховые — это решительные и отчаянные специалисты и схоластики, — те,
на которых намекал Жан-Поль, говоря: «Скоро поваренное искусство разовьется до того,
что жарящий форели
не будет уметь жарить карпа».
Их в людей развить трудно; они — крайность одностороннего направления учености; мало того,
что они умрут в своей односторонности: они бревнами лежат
на дороге всякого великого усовершения, —
не потому чтоб
не хотели улучшения науки, а потому,
что они только то усовершение признают, которое вытекло с соблюдением их ритуала и формы или которое они сами обработали.
Наконец, он добрался до модели и решил: «Гражданина такого-то, которого произведения нельзя
не признать оконченно-выполненным, посадить
на шесть месяцев в тюрьму за то,
что он занимался бесполезным делом, когда отечество было в опасности».
Но они избираются
не по званиям, а по тому,
что на челе их увидели след божественной искры; они принадлежат
не к ученому сословию, а просто к тому кругу образованных людей, который развился до живого уразумения понятия человечества и современности.
Он всеобщего знать
не хочет; он до него никогда
не поднимается; он за самобытность принимает всякую дробность и частность, удерживая их самобытность: специализм может дойти до каталога, до всяких субсумаций, но никогда
не дойдет до их внутреннего смысла, до их понятия, до истины наконец, потому,
что в ней надобно погубить все частности; путь этот похож
на определение внутренних свойств человека по калошам и пуговицам.
Желание найтися наводит
на искусственные системы и теории,
на искусственные классификации и всякие построения, о которых вперед знают,
что они
не истинны.
Но
чем добросовестнее ученый, тем меньше он сам может удовлетвориться подобными теориями: лишь только он принял какую-нибудь, чтоб скрепить связку фактов, он наталкивается
на факт, очевидно,
не идущий в меру; надобно для него сделать отдел, новое правило, новую гипотезу, а эта новая гипотеза противоречит старой — и
чем дальше в лес, тем больше дров.
Потом мы сделали опыт взглянуть
на непримиримых и видели,
что по большей части им
не позволяет больное и испорченное зрение туда смотреть, куда следует, так видеть, как совершается, так понимать, как сказано; личный недостаток в органах зрения переносится ими
на зримое.
Победитель беспощаден, требует всего — и побежденный отдает все; но победитель в самом деле
не возьмет:
на что ему человеческое?
Мы несравненно способнее к наукообразному мышлению, нежели французы, и нам решительно невозможна мещански-филистерская жизнь немцев; в нас есть что-то gentlemanlike [от джентльмена (англ.).],
чего именно нет у немцев, и
на челе нашем проступает след величавой мысли, как-то
не сосредоточивающейся
на челе француза.
Шеллинг более обладает поэтическим созерцанием,
чем диалектикой, и именно как vates [поэт (лат.).] он испугался океана всеобщего, готовившегося поглотить весь поток умственной деятельности; он пошел вспять,
не сладивши с последствиями своих начал, и вышел из современности, указывая
на больное место.
Формалисты довольствуются тем,
что выплыли в море, качаются
на поверхности его,
не плывут никуда, и оканчивают тем,
что обхватываются льдом,
не замечая того; наружно для них те же стремящиеся прозрачные волны — но в самом деле это мертвый лед, укравший очертания движения, живая струя замерла сталактитом, все окоченело.
Они намеренно, с усилиями поднялись
на точку равнодушия ко всему человеческому, считая ее за истинную высоту; им
не всегда надобно верить,
что они без сердца, — они часто прикидываются такими (нового рода captatio benevolentiae [погоня за расположением (лат.).]).
Им казалось,
что личность — дурная привычка, от которой пора отстать; они проповедовали примирение со всей темной стороной современной жизни, называя все случайное, ежедневное, отжившее, словом, все,
что ни встретится
на улице, действительным и, следственно, имеющим право
на признание; так поняли они великую мысль, «
что все действительное разумно»; они всякий благородный порыв клеймили названием Schönseeligkeit [прекраснодушие (нем.).],
не усвоив себе смысла, в котором слово это употреблено их учителем [«Есть более полный мир с действительностию, доставляемый познанием ее, нежели отчаянное сознание,
что временное дурно или неудовлетворительно, но
что с ним следует примириться, потому
что оно лучше
не может быть».
Он покой свой купил
на медные гроши, оттого,
что он
не беспокоился собственно никогда.
Наука нынче представляет то же зрелище: она достигла высшего призвания своего; она явилась солнцем всеосвещающим, разумом факта и, следственно, оправданием его; но она
не остановилась,
не села отдыхать
на троне своего величия; она перешла свою высшую точку и указывает путь из себя в жизнь практическую, сознаваясь,
что в ней
не весь дух человеческий исчерпан, хотя и весь понят.
Но гораздо труднее сделать текучими твердые мысли, нежели чувственную вещественность…» Формализм принимает отвлеченную всеобщность за безусловное; он уверяет,
что быть
не удовлетворенным ею — доказывает неспособность подняться
на безусловную точку зрения и держаться
на высоте ее.
Народы, ощущая призвание выступить
на всемирно-историческое поприще, услышав глас, возвещавший,
что час их настал, проникались огнем вдохновения, оживали двойною жизнию, являли силы, которые никто
не смел бы предполагать в них и которые они сами
не подозревали; степи и леса обстроивались весями, науки и художества расцветали, гигантские труды совершались для того, чтоб приготовить караван-сарай грядущей идее, а она — величественный поток — текла далее и далее, захваты вая более и более пространства.
Неточные совпадения
Анна Андреевна.
Что тут пишет он мне в записке? (Читает.)«Спешу тебя уведомить, душенька,
что состояние мое было весьма печальное, но, уповая
на милосердие божие, за два соленые огурца особенно и полпорции икры рубль двадцать пять копеек…» (Останавливается.)Я ничего
не понимаю: к
чему же тут соленые огурцы и икра?
Городничий (дрожа).По неопытности, ей-богу по неопытности. Недостаточность состояния… Сами извольте посудить: казенного жалованья
не хватает даже
на чай и сахар. Если ж и были какие взятки, то самая малость: к столу что-нибудь да
на пару платья.
Что же до унтер-офицерской вдовы, занимающейся купечеством, которую я будто бы высек, то это клевета, ей-богу клевета. Это выдумали злодеи мои; это такой народ,
что на жизнь мою готовы покуситься.
Городничий (в сторону).О, тонкая штука! Эк куда метнул! какого туману напустил! разбери кто хочет!
Не знаешь, с которой стороны и приняться. Ну, да уж попробовать
не куды пошло!
Что будет, то будет, попробовать
на авось. (Вслух.)Если вы точно имеете нужду в деньгах или в
чем другом, то я готов служить сию минуту. Моя обязанность помогать проезжающим.
Один из них, например, вот этот,
что имеет толстое лицо…
не вспомню его фамилии, никак
не может обойтись без того, чтобы, взошедши
на кафедру,
не сделать гримасу, вот этак (делает гримасу),и потом начнет рукою из-под галстука утюжить свою бороду.
Городничий (бьет себя по лбу).Как я — нет, как я, старый дурак? Выжил, глупый баран, из ума!.. Тридцать лет живу
на службе; ни один купец, ни подрядчик
не мог провести; мошенников над мошенниками обманывал, пройдох и плутов таких,
что весь свет готовы обворовать, поддевал
на уду. Трех губернаторов обманул!..
Что губернаторов! (махнул рукой)нечего и говорить про губернаторов…