Неточные совпадения
Русский
не то, он прирожденный враг леса: свалить вековое дерево, чтобы вырубить из сука ось либо оглоблю, сломить ни нá
что не нужное деревцо, ободрать липку, иссушить березку, выпуская из нее сок либо снимая бересту
на подтопку, — ему нипочем.
Охоч до отхожих работ нагорный крестьянин, он
не степняк-домосед,
что век свой
на месте сидит, словно мед киснет, и, опричь соседнего базара да разве еще своего уездного города, нигде
не бывает.
До того велика у нагорных крестьян охота по чужой стороне побродить,
что исстари завелся у них такой промысел, какого, опричь еще литовских Сморгонь,
на всем свете нигде
не бывало.
В лесах за Волгой бедняков, какие живут
на Горах, навряд найти, зато и заволжским тысячникам далеко до нагорных богачей. Только эти богачи для бедного люда
не в пример тяжелей,
чем заволжские тысячники. Лесной народ добродушней, проще, а нагорному пальца в рот
не клади. Нагорный богач норовит из осмины четвертину вытянуть, из блохи голенище скроить.
Грустил по брате Марко Данилыч; грустила и его молодая жена Олена Петровна, тяжело ей было глядеть
на подругу,
что,
не видав брачного венца, овдовела.
Каждый год
не по одному разу сплывал он в Астрахань
на рыбные промыслá, а в уездном городке, где поселился отец его, построил большой каменный дом, такой,
что и в губернском городе был бы
не из последних…
Удивлялись вдовице все знавшие ее, но были и прокаженные совестью,
что,
не веря чистым побужденьям,
на подви́жную жизнь ее метали грязными сплетнями.
Никто, кроме самого Марка Данилыча,
не знал,
что покойница Олена Петровна
на смертном одре молила подругу выйти за него замуж и быть матерью Дуне.
Вот уж истинна-то правда,
что в сиротстве жить — только слезы лить, все-то обидеть сироту хотят, поклепы несут
на нее да напраслины, а напраслина-то ведь,
что уголь:
не обожжет, так запачкает…
Нет, говорю, сударыня, я тебе этого
не спущу; хоть, говорю, и
не видывала я таких милостей, как ты, ни от Марка Данилыча, ни от Сергевнушки, а в глаза при всех тебе наплюю и,
что знаю, все про тебя, все расскажу, все как
на ладонке выложу…
А это вот скажу: после таких сплеток я бы такую смотницу
не то
что в дом, к дому-то близко бы
не подпустила, собак
на нее,
на смотницу, с цепи велела спустить, поганой бы метлой со двора сбила ее, чтоб почувствовала она, подлая,
что значит
на честных девиц сплетки плести…
Не оставь, Сергевнушка, яви милость, а Аниську Красноглазиху и
на глаза
не пущай к себе,
не то, пожалуй, и еще Бог знает
чего наплетет.
Раскольники этого толка хоть крестят и венчают в церкви, но скорей голову
на отсеченье дадут,
чем на минутку войдут в православный храм, хотя б и
не во время богослужения.
На свадьбах,
на именинах,
на обедах и вечерних столах у никониан Ольга Панфиловна бывала непременной участницей, ее
не сажали за красным столом,
не пускали даже в гостиные комнаты, приспешничала она в задних горницах за самоваром, распоряжалась подачей ужина, присматривала, чтобы пришлая прислуга
не стащила
чего.
Анисья Терентьевна
не то
что у церковных, и у раскольников
на пирах сроду
не бывала, порицая их и обзывая «бесовскими игрищами».
По домам обучать Красноглазиха
не ходила, разве только к самым богатым; мальчики, иногда и девочки сходились к ней в лачужку,
что поставил ей какой-то дальний сродник
на огороде еще тогда, как она только
что надела черное и пожелала навек остаться христовой невестой.
«Рыскает он, — поучала учеников Анисья Терентьевна, — рыскает окаянный враг Божий по земле, и кто, Богу
не помолясь, спать ляжет, кто в никонианскую церковь войдет, кто в постный день молока хлебнет аль мастерицу в
чем не послушает, того железными крюками тотчас
на мученье во ад преисподний стащит».
И Анисья Терентьевна, еще ничего
не видя, утешала уж себя мыслию,
что Марко Данилыч хорошенький домик ей выстроит, наполнит его всем нужным, да, опричь того, и деньжонок
на разживу пожалует.
Дуня, как все дети, с большой охотой, даже с самодовольством принялась за ученье, но скоро соскучилась, охота у ней отпала, и никак
не могла она отличить буки от веди. Сидевшая рядом Анисья Терентьевна сильно хмурилась. Так и подмывало ее прикрикнуть
на ребенка по-своему, рассказать ей про турлы-мурлы, да
не посмела. А Марко Данилыч, видя,
что мысли у дочки вразброд пошли, отодвинул азбуку и, ласково погладив Дуню по головке, сказал...
Улыбнулась Дуня, припала личиком к груди тут же сидевшей Дарьи Сергевны. Ровно мукá, побелела Анисья Терентьевна, задрожали у ней губы, засверкали глаза и запрыгали… Прости-прощай, новенький домик с полным хозяйством!.. Прости-прощай, капитал
на разживу! Дымом разлетаются заветные думы, но опытная в житейских делах мастерица виду
не подала,
что у ней нá сердце. Скрепя досаду, зачала было выхвалять перед Марком Данилычем Дунюшку: и разуму-то она острого, и такая девочка понятливая, да такая умная.
Не слыхивала Дарья Сергевна от Красноглазихи слова неласкового,
не видывала от нее взгляда неприветливого, а стало ей сдаваться,
что мастерица зло
на нее мыслит.
— Пожурю! Лаской! — с насмешкой передразнила ее Анисья Терентьевна. —
Не так, сударыня моя,
не так…
Что про это писано?.. А?..
Не знаешь? Слушай-ка,
что: «
Не ослабляй, бия младенца, аще бо лозою биеши его —
не умрет, но здравее будет, ты бо, бия его по телу, душу его избавляешь от смерти; дщерь ли имаши — положи
на ню грозу свою и соблюдеши ю от телесных, да
не свою волю приемши, в неразумии проку́дит девство свое». Так-то, сударыня моя, так-то, Дарья Сергевна.
Отроковице, по Василию Великому, «
не дерзкой быти
на смех», а она у вас только и дела,
что гогочет, «стыдением украшатися» надобно, а она язык мне высунула, «долу зрение имети» подобает, а она, ровно коза, лупит глаза во все стороны…
Стоит взглянуть
на харю анафемскую, тотчас по рылу знать,
что не простых свиней…
Только
на самое себя сплеток
не плетет, а то
на всех,
на всех,
что ни есть
на свете людей…
Краем уха слушала россказни мастерицы про учьбу́ ребятишек, неохотно отвечала ей
на укоры,
что держит Дуняшу
не по старинным обычаям, но, когда сказала она,
что Ольга Панфиловна срамит ее
на базаре, как бы застыла
на месте, слова
не могла ответить… «В трубы трубят, в трубы трубят!» — думалось ей, и, когда мастерица оставила ее одну, из-за густых ресниц ее вдруг полилися горькие слезы.
— А вы уж
не больно строго, — сказал
на то Марко Данилыч. —
Что станешь делать при таком оскудении священства?
Не то
что попа, читалок-то нашего согласу по здешней стороне ни единой нет. Поневоле за Терентьиху примешься…
На Кéрженец разве
не спосылать ли?.. В скиты?..
«И то еще я замечал, — говорил он, —
что пенсионная, выйдя замуж, рано ли поздно, хахаля заведет себе, а
не то и двух, а котора у мастерицы была в обученье, дура-то дурой окажется, да к тому же и злобы много накопит в себе…» А Макрина тотчáс ему
на те речи: «С мужьями у таких жен, сколько я их ни видывала, ладов
не бывает: взбалмошны, непокорливы,
что ни день, то в дому содом да драна грамота, и таким женам много от супружеских кулаков достается…» Наговорившись с Марком Данилычем о таких женах и девицах, Макрина ровно обрывала свои россказни, заводила речь о стороннем, а дня через два опять, бывало, поведет прежние речи…
—
Не знаю,
что сказать вам
на это, Марко Данилыч,
не знаю, как вам посоветовать. Дело такое,
что надо об нем подумать, да и подумать.
—
Не говорите… — с горячностью сказала Дарья Сергевна. — Может, и теперь уж
не знай
чего на меня ни плетут!.. А тогда
что будет? Пожалейте хоть маленько и меня, Марко Данилыч.
— Мое дело сторона, — вмешалась при этом Макрина. — А по моему рассужденью, было бы очень хорошо, если б и при Дунюшке в обители Дарья Сергевна жила. Расскажу вам,
что у нас в Комарове однажды случилось,
не у нас в обители — у нас
на этот счет оборони Господи, — а в соседней в одной.
Попутным ветром вниз по реке бежал моршанский хлебный караван; стройно неслись гусянки и барки, широко раскинув полотняные белые паруса и топсели, слышались с судов громкие песни бурлáков,
не те,
что поются надорванными их голосами про дубину, когда рабочий люд, напирая изо всей мочи грудью
на лямки, тяжело ступает густо облепленными глиной ногами по скользкому бечевнику и едва-едва тянет подачу.
А
на третьей гусянке неистовый вопль слышится: «Батюшки, буду глядеть!.. отцы родные, буду доваривать! батюшки бурлаченьки, помилуйте!.. родимые, помилуйте!» То бурлацкая артель самосудом расправляется с излюбленным кашеваром за то,
что подал
на ужин
не проваренную как следует пшенную кашу…
Радостно блеснули взоры Дарьи Сергевны, но она постаралась подавить радость, скрыть ее от Марка Данилыча,
не показалась бы она ему обидною. «Тому, дескать, рада,
что хозяйство покидает и дом бросает Бог знает
на чьи руки».
— Разве
что так, — молвила Макрина. —
Не знаю только, какое будет
на то решение матушки. Завтра же напишу ей.
— Это гулена-то, гульба-то, — молвила Макрина. — Да у нас по всем обителям
на общу трапезу ее составляют. Вкушать ее ни за малый грех
не поставляем, все едино
что морковь али свекла, плод дает в земле, во своем корню. У нас у самих
на огородах садят гулену-то. По другим обителям больше с торгу ее покупают, а у нас садят.
Чтение книг раскрыло Дуне новый, неведомый дотоле ей мир, целые вечера, бывало, просиживала она над книгами, так
что отец начинал уж немножко хмуриться
на дочку, глаз бы
не попортила либо сама, борони Господи,
не захворала.
Нежно поглядывая
на Дунюшку, рассказывал он Марку Данилычу,
что приехал уж с неделю и пробудет
на ярманке до флагов,
что он, после того как виделись
на празднике у Манефы, дома в Казани еще
не бывал,
что поехал тогда по делам в Ярославль да в Москву, там вздумалось ему прокатиться по новой еще тогда железной дороге, сел, поехал, попал в Петербург, да там и застрял
на целый месяц.
— Какое с дороги? — сказал Смолокуров. — Ехали недолго, шести часов
не ехали,
не трясло,
не било, ни дождем
не мочило… Ты же все лежала
на диванчике — с
чего бы, кажись, головке разболеться?..
Не продуло ли разве тебя, когда наверх ты выходила?
Не ответила Дуня, но крепко прижалась к отцу. В то время толпа напирала, и прямо перед Дуней стал высокий, чуть
не в косую сажень армянин… Устремил он
на нее тупоумный сладострастный взор и от восторга причмокивал даже губами. Дрогнула Дуня — слыхала она,
что армяне у Макарья молоденьких девушек крадут. Потому и прижалась к отцу. Протеснился Марко Данилыч в сторону, стал у прилавка, где были разложены екатеринбургские вещи.
Несмотря
на уверенья Дуни,
что никакой боли она
не чувствует,
что только в духоте у нее голова закружилась, Марко Данилыч хотел было за лекарем посылать, но Дарья Сергевна уговорила оставить больную в покое до у́тра, а там посмотреть,
что надо будет делать.
— Полноте, Марко Данилыч, ничего
не видя, убивать себя. Как это
не стыдно! А еще мужчина! — уговаривала его Дарья Сергевна. —
На таком многолюдстве она еще
не бывала,
что мудреного,
что головка заболела? Бог милостив! Вот разве
что? — быстро сказала Дарья Сергевна.
—
Не сглазил ли ее кто? Мудреного тут нет. Народу много, а
на нее, голубоньку, есть
на что посмотреть, — молвила Дарья Сергевна. — Спрысну ее через уголек — Бог даст, полегчает… Ложитесь со Христом, Марко Данилыч; утро вечера мудренее… А я,
что надо, сделаю над ней.
Смолокуров вошел в комнату дочери проститься
на сон грядущий. Как ни уверяла его Дуня,
что ей лучше,
что голова у ней больше
не болит,
что совсем она успокоилась,
не верил он, и, когда, прощаясь, поцеловал ее в лоб, крупная слеза капнула
на лицо Дуни.
На соборной колокольне полно́чь пробило, пробило час, два… Дуня
не спит… Сжавшись под одеялом, лежит она недвижи́мо, боясь потревожить чуткий сон заботливой Дарьи Сергевны… Вспоминает,
что видела в тот день. В первый раз еще
на пароходе она ехала, в первый раз и ярманку увидала. Виденное и слышанное одно за другим оживает в ее памяти.
— С порядочным, — кивнув вбок головой, слегка наморщив верхнюю губу, сказал Смолокуров. — По тамошним местам он будет из первых. До Сапожниковых далеко, а деньги тоже водятся. Это как-то они, человек с десяток, складчи́ну было сделали да
на складочны деньги стеариновый завод завели.
Не пошло. Одни только пустые затеи. Другие-то,
что с Зиновьем Алексеичем в до́лях были, хошь кошель через плечо вешай, а он ничего, ровно блоха его укусила.
Быстро вскинула глазами
на отца Дуня и тотчас их опустила. Кошелек,
что ли,
не вязался, петли путались,
что ли.
Опять же рыбу, как ни посоли, всю съедят, товар
на руках
не останется; серому человеку та только рыба и лакома,
что хорошо доспела, маленько, значит, пованивает.
Когда рыбный караван приходит к Макарью, ставят его вверх по реке,
на Гребновской пристани, подальше ото всего, чтоб
не веяло
на ярманку и
на другие караваны душком «коренной». Баржи расставляются в три либо в четыре ряда, глядя по тому, сколь велик привоз.
На караван ездят только те, кому дело до рыбы есть. Поглядеть
на вонючие рыбные склады в несколько миллионов пудов из одного любопытства никто
не поедет — это
не чай,
что горами навален вдоль Сибирской пристани.
Целый ряд баржéй стоял
на Гребновской с рыбой Марка Данилыча; запоздал маленько в пути караван его, оттого и стоял он позадь других, чуть
не у самого стрежня Оки. Хозяева обыкновенно каждый день наезжают
на Гребновскую пристань… У прорезей,
что стоят возле ярманочного моста, гребцы
на косной со смолокуровского каравана ждали Марка Данилыча. В первый еще раз плыл он
на свой караван.