Неточные совпадения
— И хорошо еще, если он глубоко, искренно верил тому, что гибель тех, кого губил он, нужна, а если же к тому он искренно не верил в то, что делал… Нет, нет! не дай
мне видеть тебя за ним, — вскричал он, вскочив и делая шаг назад. — Нет,
я отрекусь от тебя, и если Бог покинет
меня силою терпенья, то…
я ведь еще про всякий случай врач и
своею собственною рукой выпишу pro me acidum borussicum. [для себя прусскую кислоту (лат.).]
Напротив,
я заповедываю тебе, жертвуй собой, дитя мое, жертвуй собой на пользу ближнего и не возносись
своею чистотой.
— Лучше сделать что-нибудь с расчетом и упованием на
свои силы, чем браться за непосильную ношу, которую придется бросить на половине пути.
Я положила себе предел самый малый:
я пойду замуж за человека благонадежного, обеспеченного, который не потребует от
меня ни жертв, ни пылкой любви, к которой
я неспособна.
— Да чего же она в самом деле спрашивает? — заговорил Филетер Иванович, обращая
свои слова к генеральше, — ведь уж сколько лет условлено, что
я ей буду отдавать все жалованье за удержанием в
свою пользу в день получения капитала шестидесяти копеек на тринкгельд.
— «Золотой лягушки», — отвечал Форов, играя
своим ценным брелоком. — Глафире Васильевне охота шутить и дарить
мне золото, а
я философ и беру сей презренный металл в каком угодно виде, и особенно доволен, получая кусочек золота в виде этого невинного создания, напоминающего
мне поколение людей, которых
я очень любил и с которыми навсегда желаю сохранить нравственное единение. Но жениться на Бодростиной… ни за что на свете!
— То есть еще и не
своя, а приятеля моего, с которым
я приехал, Павла Николаевича Горданова: с ним по лености его стряслось что-то такое вопиющее. Он черт знает что с собой наделал: он, знаете, пока шли все эти пертурбации, нигилистничанье и всякая штука, он за глаза надавал мужикам самые глупые согласия на поземельные разверстки, и так разверстался, что имение теперь гроша не стоит. Вы ведь, надеюсь, не принадлежите к числу тех, для которых лапоть всегда прав пред ботинком?
— Ну да, да, Иосаф Платоныч, непременно «все в мире», вы меньшею мерой не меряете! Ну и валяй теперь, сыпь весь
свой дикционер: «всякую штуку», «батеньку» и «голубушку»… Эх, любезный друг! сколько
мне раз тебе повторять: отучайся ты от этого поганого нигилистического жаргона. Теперь настало время, что с порядочными людьми надо знаться.
— Ты это сказал? Ты, милый, умен как дьякон Семен, который книги продал, да карты купил. И ты претендуешь, что
я с тобой не откровенен. Ты досадуешь на
свою второстепенную роль. Играй, дружок, первую, если умеешь.
— Да, но все-таки,
я, конечно, уж, если за что на себя не сетую, так это за то, что исполнил кое-как
свой долг по отношению к сестре. Да и нечего о том разговаривать, что уже сделано и не может быть переделано.
— Ваш брат беспрестанно огорчает
меня своею неаккуратностию и нынче снова поставил
меня в затруднение. По его милости
я являюсь к вам, не имея чести быть вам никем представленным, и должен сам рекомендовать себя.
— О,
я совсем не обладаю такими дипломатическими способностями, какие вы во
мне заподозрили,
я только любопытна как женщина старинного режима и люблю поверять
свои догадки соображениями других. Есть пословица, что человека не узнаешь, пока с ним не съешь три пуда соли, но
мне кажется, что это вздор. Так называемые нынче «вопросы» очень удобны для того, чтобы при их содействии узнавать человека, даже ни разу не посоливши с ним хлеба.
— Нимало:
я совсем вне времени, но
я во всяком времени признаю
свое хорошее и
свое худое.
— Муж
меня, батюшка, берет, замуж вышла, не
свой человек.
— О твоем обещании, которое ты исполнять отнюдь не должен, потому что имеешь теперь уже
свою семью, и о том, как живется человеку в наше переходное время.
Я его ненавижу.
А если он действительно владеет верным средством выпутаться сам и
меня выпутать, то
я, обличив пред ним
свое неверие, последним поклоном всю обедню себе испорчу.
— Зачем?.. Ты только будешь лгать и сделаешься жалок
мне и гадок, а
я совсем не желаю ни плакать о тебе, как было в старину, ни брезговать тобой, как было после, — отвесила с гримасой Бодростина и, вынув из бокового кармана
своей курточки черепаховый портсигар с серебряною отделкой, достала пахитоску и, отбросив ногой в сторону кресло, прыгнула и полулегла на диван.
Конечно, было средство женить на себе принципного дурака, сказать, что
я стеснена в
своей свободе, и потребовать, чтобы на
мне женился кто-нибудь «из принципа», вроде Висленева… но
мне все «принципные» после вас омерзели…
Я пошла, но
я не заняла той роли, которую вы
мне подстроили, а
я позаботилась о самой себе, о
своем собственном деле, и вот
я стала «ее превосходительство Глафира Васильевна Бодростина», делающая неслыханную честь
своим посещением перелетной птице, господину Горданову, аферисту, который поздно спохватился, но жадно гонится за деньгами и играет теперь на
своей и чужой головке.
— Верю:
я всегда знала, что у вас есть point d'honneur, [представление о чести (франц.).]
своя «каторжная совесть».
— Чокнемся! — сказала Бодростина и, ударив
свой стакан о стакан Горданова, выпила залпом более половины и поставила на стол. — Теперь садись со
мной рядом, — проговорила она, указывая ему на кресло. — Видишь, в чем дело: весь мир, то есть все те, которые
меня знают, думают, что
я богата: не правда ли?
Это было с твоей стороны чрезвычайно пошло, потому что должен же ты был понимать, что
я не могла же не быть женой
своего мужа, с которым
я только что обвенчалась; но…
я была еще глупее тебя:
мне это казалось увлекательным…
я любила видеть, как ты
меня ревнуешь, как ты, снявши с себя голову, плачешь по
своим волосам.
Обстоятельства уничтожили
меня вконец, а у
меня уж слишком много было проставлено на одну карту, чтобы принять ее с кона, и
я не постояла за
свою гордость:
я приносила раскаяние,
я плакала,
я молила… и
я, проклиная тебя, была уже не женой, а одалиской для человека, которого не могла терпеть.
— Молчишь, но очень дурное думаешь. — Она прищурила глаза, и после минутной паузы положила
свои руки на плечи Горданову и прошептала, — ты очень ошибся,
я вовсе не хочу никого посыпать персидским порошком.
Я вижу, уже брезжит заря,
мне пора брать
свою ливрею и идти домой; сейчас может вернуться твой посол за цветами.
Горданов протянул к ней
свои руки, но она прыгнула, подбежала к двери, остановилась на минуту на дороге и исчезла, прошептав: «А провожать
меня не нужно».
Мне просто одно спасение может быть в том, чтобы предоставить себя его великодушию… сказать ему все, открыть
свое недоверие, покаяться, признаться…
— Ну вот видите: какое же уж это зеленое! Нет, вам к лету надо настоящее зеленое, — как травка-муравка. Ну да погодите, — моргнул он, —
я барышню попрошу, чтоб она вам
свое подарила: у нее ведь уж наверное есть зеленое платье?
— Да, и она
мне рассказала все
свои платья.
— Что же, ведь это ничего: то есть
я хочу сказать, что когда кокетство не выходит из границ, так это ничего.
Я потому на этом и остановился, что предел не нарушен: знаешь, все это у нее так просто и имеет
свой особенный букет — букет девичьей старого господского дома,
Я должен тебе сознаться,
я очень люблю эти старые патриархальные черты господской дворни… «зеленого, говорит, только нет у нее».
Я ей сегодня подарю зеленое платье — ты позволишь?
—
Я ужасно люблю со вкусом сделанные дамские наряды! — заговорил он с сестрой. — В этом, как ты хочешь, сказывается вся женщина; и в этом, должно правду сказать, наш век сделал большие шаги вперед. Еще
я помню, когда каждая наша барышня и барыня в
своих манерах и в туалете старались как можно более походить на une dame de comptoir, [продавщицу (франц.).] а теперь наши женщины поражают вкусом; это значит вкус получает гражданство в России.
— Э, полно, пожалуйста, — отвечала Форова, энергически поправляя рукой
свои седые волосы, выбившиеся у нее из-под шляпки. —
Я теперь на много лет совсем спокойна за всех хороших женщин в мире: теперь, кроме дуры, ни с кем ничего не случится. Увлекаться уж некем и нечем.
— Между тем,
я своим племянникам дядя.
—
Я просто мокр, как губка, и совсем никуда не гожусь, — говорил он, стараясь скрыть
свое замешательство.
— Нет, воля ваша,
я у
своего дома сойду, переоденусь дома и приеду.
— На, — отвечала Бодростина, бросая на руки девушке
свою бархатную куртку и жилет, — сними с
меня сапоги и подай
мне письмо, — добавила она, полуулегшись на диван, глубоко уходящий в нишу окна.
— Да вот только и всего, неоткуда ему было, значит, так разбогатеть.
Я согласен, что с тех пор он мог удесятерить
свой капитал, но усотерить…
— А попасться с ними еще легче. Нет, милая девица,
я и вам на это
своего благословения не даю.
— Да, дела не было, — они просто для
своих выгод
меня выписали, чтобы посылать
меня туда да сюда.
— А
я вам говорила. Но, впрочем, и ему не все удается. У него тоже есть
свои жидовские слабостишки: щеняток
своих любит и Алинку хочет за кого-нибудь замуж перевенчать, да вот не удается.
Висленев, грызя сухарь, распечатал конверт и прочел: «Примите к сведению, еще одна подлость: Костька Оболдуев, при всем
своем либерализме, он женился на Форофонтьевой и взял за нею в приданое восемьдесят тысяч. Пишу вам об этом со слов Роговцова, который заходил ко
мне ночью нарочно по этому делу. Утром иду требовать взнос на общее дело и бедным полякам. Завтра поговорим. Анна Скокова».
— Отойди от
меня, сатана! — отшутился Висленев, для которого мысль о
своей собственной газете всегда составляла отраднейшую и усладительнейшую мечту.
— А
мне сей субъект препротивен, — сказал Висленеву в
свою очередь Меридианов, когда Висленев, проводив Горданова, вернулся в
свой дортуар.
—
Я тебя не учу, — говорил он Висленеву, — и ты потому, пожалуйста, не обижайся;
я знаю, что у тебя есть
свой талант, но у
меня есть
своя опытность, и
я по опыту тебе говорю: здесь посоли, а здесь посахари.
— Господин Горданов! — заговорил на половине комнаты Кишенский, пристально и зорко вглядываясь в лицо Павла Николаевича и произнося каждое слово отчетисто, спокойно и очень серьезно. — Прошу покорно! Давно ли вы к нам? А впрочем,
я слышал… Да. Иди в
свое место, — заключил он, оборотясь к лакею, и подал Горданову жесткую, холодную руку.
— Всякий, предлагая
свою аферу, представляет ее и верною и выгодною, а на деле часто выходит черт знает что. Но
я не совсем понимаю, почему вы с аферой отнеслись ко
мне?
Я ведь человек занятой и большими капиталами не ворочаю: есть люди, гораздо более
меня удобные для этих операций.
— Нет, — сказал он, —
я вижу, что
я ошибся, с вами пива не сваришь.
Я же вам ведь уже сто раз повторял, что все в исправности и что
я ничего вперед не беру, а вы все
свое.
Мне это надоело, — прощайте!
— Дело, о котором вы здесь говорили, ближе всех касается
меня, — заговорила дама, не называя
своего имени.
— На этот счет будьте покойны, — отвечал Горданов, окинув взглядом
свою собеседницу, — во-первых, субъект, о котором идет речь, ничего не заметит; во-вторых, это не его дело; в-третьих, он женский эмансипатор и за стесняющее вас положение не постоит; а в-четвертых, — и это самое главное, — тот способ, которым
я вам его передам, устраняет всякие рассуждения с его стороны и не допускает ни малейшего его произвола.
— Да, а ведь
я вам даю человека вполне честного и с гонором; это человек великодушный, который сам
своей сестре уступил
свою часть в десять тысяч рублей, стало быть вы тут загарантированы от всякой кляузы.
— Не трудитесь отгадывать, — отвечал Горданов, — потому что, во-первых, вы этого никогда не отгадаете, а во-вторых, операция у
меня разделена на два отделения, из которых одно не открывает другого, а между тем оба они лишь в соединении действуют неотразимо. Продолжаю далее: если бы вы и уладили свадьбу
своими средствами с другим лицом, то вы только приобрели бы имя… имя для будущих детей, да и то с весьма возможным риском протеста, а ведь вам нужно и усыновление двух ваших прежних малюток.