Неточные совпадения
Так мысль ее далече бродит:
Забыт и свет и шумный бал,
А глаз меж
тем с нее не сводит
Какой-то важный генерал.
Друг другу тетушки мигнули,
И локтем Таню враз толкнули,
И каждая шепнула ей:
«Взгляни налево поскорей». —
«Налево? где? что там такое?» —
«Ну, что бы ни было, гляди…
В
той кучке, видишь? впереди,
Там, где еще в мундирах двое…
Вот отошел…
вот боком стал… —
«Кто? толстый этот генерал...
Стихи на случай сохранились;
Я их имею;
вот они:
«Куда, куда вы удалились,
Весны моей златые дни?
Что день грядущий мне готовит?
Его мой взор напрасно ловит,
В глубокой мгле таится он.
Нет нужды; прав судьбы закон.
Паду ли я, стрелой пронзенный,
Иль мимо пролетит она,
Всё благо: бдения и сна
Приходит час определенный;
Благословен и день забот,
Благословен и
тьмы приход!
Конечно, не один Евгений
Смятенье Тани видеть мог;
Но целью взоров и суждений
В
то время жирный был пирог
(К несчастию, пересоленный);
Да
вот в бутылке засмоленной,
Между жарким и блан-манже,
Цимлянское несут уже;
За ним строй рюмок узких, длинных,
Подобно талии твоей,
Зизи, кристалл души моей,
Предмет стихов моих невинных,
Любви приманчивый фиал,
Ты, от кого я пьян бывал!
Татьяна
то вздохнет,
то охнет;
Письмо дрожит в ее руке;
Облатка розовая сохнет
На воспаленном языке.
К плечу головушкой склонилась.
Сорочка легкая спустилась
С ее прелестного плеча…
Но
вот уж лунного луча
Сиянье гаснет. Там долина
Сквозь пар яснеет. Там поток
Засеребрился; там рожок
Пастуший будит селянина.
Вот утро: встали все давно,
Моей Татьяне всё равно.
Приходит муж. Он прерывает
Сей неприятный tête-а-tête;
С Онегиным он вспоминает
Проказы, шутки прежних лет.
Они смеются. Входят гости.
Вот крупной солью светской злости
Стал оживляться разговор;
Перед хозяйкой легкий вздор
Сверкал без глупого жеманства,
И прерывал его меж
темРазумный толк без пошлых
тем,
Без вечных истин, без педантства,
И не пугал ничьих ушей
Свободной живостью своей.
«Ну, что соседки? Что Татьяна?
Что Ольга резвая твоя?»
— Налей еще мне полстакана…
Довольно, милый… Вся семья
Здорова; кланяться велели.
Ах, милый, как похорошели
У Ольги плечи, что за грудь!
Что за душа!.. Когда-нибудь
Заедем к ним; ты их обяжешь;
А
то, мой друг, суди ты сам:
Два раза заглянул, а там
Уж к ним и носу не покажешь.
Да
вот… какой же я болван!
Ты к ним на
той неделе зван...
«Ах! няня, сделай одолженье». —
«Изволь, родная, прикажи».
«Не думай… право… подозренье…
Но видишь… ах! не откажи». —
«Мой друг,
вот Бог тебе порука». —
«Итак, пошли тихонько внука
С запиской этой к О… к
тому…
К соседу… да велеть ему,
Чтоб он не говорил ни слова,
Чтоб он не называл меня…» —
«Кому же, милая моя?
Я нынче стала бестолкова.
Кругом соседей много есть;
Куда мне их и перечесть...
Еще страшней, еще чуднее:
Вот рак верхом на пауке,
Вот череп на гусиной шее
Вертится в красном колпаке,
Вот мельница вприсядку пляшет
И крыльями трещит и машет;
Лай, хохот, пенье, свист и хлоп,
Людская молвь и конский топ!
Но что подумала Татьяна,
Когда узнала меж гостей
Того, кто мил и страшен ей,
Героя нашего романа!
Онегин за столом сидит
И в дверь украдкою глядит.
И долго, будто сквозь тумана,
Она глядела им вослед…
И
вот одна, одна Татьяна!
Увы! подруга стольких лет,
Ее голубка молодая,
Ее наперсница родная,
Судьбою вдаль занесена,
С ней навсегда разлучена.
Как тень она без цели бродит,
То смотрит в опустелый сад…
Нигде, ни в чем ей нет отрад,
И облегченья не находит
Она подавленным слезам,
И сердце рвется пополам.
Ее прогулки длятся доле.
Теперь
то холмик,
то ручей
Остановляют поневоле
Татьяну прелестью своей.
Она, как с давними друзьями,
С своими рощами, лугами
Еще беседовать спешит.
Но лето быстрое летит.
Настала осень золотая.
Природа трепетна, бледна,
Как жертва, пышно убрана…
Вот север, тучи нагоняя,
Дохнул, завыл — и
вот сама
Идет волшебница зима.
В глуши что делать в эту пору?
Гулять? Деревня
той порой
Невольно докучает взору
Однообразной наготой.
Скакать верхом в степи суровой?
Но конь, притупленной подковой
Неверный зацепляя лед,
Того и жди, что упадет.
Сиди под кровлею пустынной,
Читай:
вот Прадт,
вот Walter Scott.
Не хочешь? — поверяй расход,
Сердись иль пей, и вечер длинный
Кой-как пройдет, а завтра
то ж,
И славно зиму проведешь.
Он мог бы чувства обнаружить,
А не щетиниться, как зверь;
Он должен был обезоружить
Младое сердце. «Но теперь
Уж поздно; время улетело…
К
тому ж — он мыслит — в это дело
Вмешался старый дуэлист;
Он зол, он сплетник, он речист…
Конечно, быть должно презренье
Ценой его забавных слов,
Но шепот, хохотня глупцов…»
И
вот общественное мненье!
Пружина чести, наш кумир!
И
вот на чем вертится мир!
И между
тем душа в ней ныла,
И слез был полон томный взор.
Вдруг топот!.. кровь ее застыла.
Вот ближе! скачут… и на двор
Евгений! «Ах!» — и легче тени
Татьяна прыг в другие сени,
С крыльца на двор, и прямо в сад,
Летит, летит; взглянуть назад
Не смеет; мигом обежала
Куртины, мостики, лужок,
Аллею к озеру, лесок,
Кусты сирен переломала,
По цветникам летя к ручью,
И, задыхаясь, на скамью...
— Управитель так и оторопел, говорит: «Что вам угодно?» — «А! говорят, так
вот ты как!» И вдруг, с этим словом, перемена лиц и физиогномии… «За делом! Сколько вина выкуривается по именью? Покажите книги!»
Тот сюды-туды. «Эй, понятых!» Взяли, связали, да в город, да полтора года и просидел немец в тюрьме.
— Нет, не повалю, — отвечал Собакевич, — покойник был меня покрепче, — и, вздохнувши, продолжал: — Нет, теперь не
те люди;
вот хоть и моя жизнь, что за жизнь? так как-то себе…
— А ей-богу, так! Ведь у меня что год,
то бегают. Народ-то больно прожорлив, от праздности завел привычку трескать, а у меня есть и самому нечего… А уж я бы за них что ни дай взял бы. Так посоветуйте вашему приятелю-то: отыщись ведь только десяток, так
вот уж у него славная деньга. Ведь ревизская душа стóит в пятистах рублях.
— А
вот черти-то тебя и припекут! скажут: «А
вот тебе, мошенница, за
то, что барина-то обманывала!», да горячими-то тебя и припекут!
«А мне пусть их все передерутся, — думал Хлобуев, выходя. — Афанасий Васильевич не глуп. Он дал мне это порученье, верно, обдумавши. Исполнить его —
вот и все». Он стал думать о дороге, в
то время, когда Муразов все еще повторял в себе: «Презагадочный для меня человек Павел Иванович Чичиков! Ведь если бы с этакой волей и настойчивостью да на доброе дело!»
А
вот пройди в это время мимо его какой-нибудь его же знакомый, имеющий чин ни слишком большой, ни слишком малый, он в
ту же минуту толкнет под руку своего соседа и скажет ему, чуть не фыркнув от смеха: «Смотри, смотри, вон Чичиков, Чичиков пошел!» И потом, как ребенок, позабыв всякое приличие, должное знанию и летам, побежит за ним вдогонку, поддразнивая сзади и приговаривая: «Чичиков!
Когда она говорила, у ней, казалось, все стремилось вослед за мыслью: выраженье лица, выраженье разговора, движенье рук, самые складки платья как бы стремились в
ту же сторону, и казалось, как бы она сама
вот улетит вослед за собственными ее словами.
Перепендев, который был со мною: «
Вот, говорит, если бы теперь Чичиков, уж
вот бы ему точно!..» (между
тем Чичиков отроду не знал никакого Перепендева).
— А кто это сказывал? А вы бы, батюшка, наплевали в глаза
тому, который это сказывал! Он, пересмешник, видно, хотел пошутить над вами.
Вот, бают, тысячи душ, а поди-тка сосчитай, а и ничего не начтешь! Последние три года проклятая горячка выморила у меня здоровенный куш мужиков.
— Направо, — сказал мужик. — Это будет тебе дорога в Маниловку; а Заманиловки никакой нет. Она зовется так,
то есть ее прозвание Маниловка, а Заманиловки тут вовсе нет. Там прямо на горе увидишь дом, каменный, в два этажа, господский дом, в котором,
то есть, живет сам господин.
Вот это тебе и есть Маниловка, а Заманиловки совсем нет никакой здесь и не было.
И пишет суд: препроводить тебя из Царевококшайска в тюрьму такого-то города, а
тот суд пишет опять: препроводить тебя в какой-нибудь Весьегонск, и ты переезжаешь себе из тюрьмы в тюрьму и говоришь, осматривая новое обиталище: „Нет,
вот весьегонская тюрьма будет почище: там хоть и в бабки, так есть место, да и общества больше!“ Абакум Фыров! ты, брат, что? где, в каких местах шатаешься?
Гораздо легче изображать характеры большого размера: там просто бросай краски со всей руки на полотно, черные палящие глаза, нависшие брови, перерезанный морщиною лоб, перекинутый через плечо черный или алый, как огонь, плащ — и портрет готов; но
вот эти все господа, которых много на свете, которые с вида очень похожи между собою, а между
тем как приглядишься, увидишь много самых неуловимых особенностей, — эти господа страшно трудны для портретов.
— Маниловка! а как проедешь еще одну версту, так
вот тебе,
то есть, так прямо направо.
Впрочем, если слово из улицы попало в книгу, не писатель виноват, виноваты читатели, и прежде всего читатели высшего общества: от них первых не услышишь ни одного порядочного русского слова, а французскими, немецкими и английскими они, пожалуй, наделят в таком количестве, что и не захочешь, и наделят даже с сохранением всех возможных произношений: по-французски в нос и картавя, по-английски произнесут, как следует птице, и даже физиономию сделают птичью, и даже посмеются над
тем, кто не сумеет сделать птичьей физиономии; а
вот только русским ничем не наделят, разве из патриотизма выстроят для себя на даче избу в русском вкусе.
— Да чего вы скупитесь? — сказал Собакевич. — Право, недорого! Другой мошенник обманет вас, продаст вам дрянь, а не души; а у меня что ядреный орех, все на отбор: не мастеровой, так иной какой-нибудь здоровый мужик. Вы рассмотрите:
вот, например, каретник Михеев! ведь больше никаких экипажей и не делал, как только рессорные. И не
то, как бывает московская работа, что на один час, — прочность такая, сам и обобьет, и лаком покроет!
Сперва ученый подъезжает в них необыкновенным подлецом, начинает робко, умеренно, начинает самым смиренным запросом: не оттуда ли? не из
того ли угла получила имя такая-то страна? или: не принадлежит ли этот документ к другому, позднейшему времени? или: не нужно ли под этим народом разуметь
вот какой народ?
Губернаторша произнесла несколько ласковым и лукавым голосом с приятным потряхиванием головы: «А, Павел Иванович, так
вот как вы!..» В точности не могу передать слов губернаторши, но было сказано что-то исполненное большой любезности, в
том духе, в котором изъясняются дамы и кавалеры в повестях наших светских писателей, охотников описывать гостиные и похвалиться знанием высшего тона, в духе
того, что «неужели овладели так вашим сердцем, что в нем нет более ни места, ни самого тесного уголка для безжалостно позабытых вами».
А между
тем в существе своем Андрей Иванович был не
то доброе, не
то дурное существо, а просто — коптитель неба. Так как уже немало есть на белом свете людей, коптящих небо,
то почему же и Тентетникову не коптить его? Впрочем,
вот в немногих словах весь журнал его дня, и пусть из него судит читатель сам, какой у него был характер.
Вот оно, внутреннее расположение: в самой средине мыльница, за мыльницею шесть-семь узеньких перегородок для бритв; потом квадратные закоулки для песочницы и чернильницы с выдолбленною между ними лодочкой для перьев, сургучей и всего, что подлиннее; потом всякие перегородки с крышечками и без крышечек для
того, что покороче, наполненные билетами визитными, похоронными, театральными и другими, которые складывались на память.
И
вот господа чиновники задали себе теперь вопрос, который должны были задать себе в начале,
то есть в первой главе нашей поэмы.
Досада ли на
то, что
вот не удалась задуманная назавтра сходка с своим братом в неприглядном тулупе, опоясанном кушаком, где-нибудь во царевом кабаке, или уже завязалась в новом месте какая зазнобушка сердечная и приходится оставлять вечернее стоянье у ворот и политичное держанье за белы ручки в
тот час, как нахлобучиваются на город сумерки, детина в красной рубахе бренчит на балалайке перед дворовой челядью и плетет тихие речи разночинный отработавшийся народ?
— Так
вот же: до
тех пор, пока не скажешь, не сделаю!
Вот попробуй-ка пойти в кладовую, а я
тем временем из окна стану глядеть.
— А ведь будь только двадцать рублей в кармане, — продолжал Ноздрев, — именно не больше как двадцать, я отыграл бы всё,
то есть кроме
того, что отыграл бы,
вот как честный человек, тридцать тысяч сейчас положил бы в бумажник.
Собакевич, оставив без всякого внимания все эти мелочи, пристроился к осетру, и, покамест
те пили, разговаривали и ели, он в четверть часа с небольшим доехал его всего, так что когда полицеймейстер вспомнил было о нем и, сказавши: «А каково вам, господа, покажется
вот это произведенье природы?» — подошел было к нему с вилкою вместе с другими,
то увидел, что от произведенья природы оставался всего один хвост; а Собакевич пришипился так, как будто и не он, и, подошедши к тарелке, которая была подальше прочих, тыкал вилкою в какую-то сушеную маленькую рыбку.
Дело устроено было
вот как: как только приходил проситель и засовывал руку в карман, с
тем чтобы вытащить оттуда известные рекомендательные письма за подписью князя Хованского, как выражаются у нас на Руси: «Нет, нет, — говорил он с улыбкой, удерживая его руки, — вы думаете, что я… нет, нет.
Поди ты сладь с человеком! не верит в Бога, а верит, что если почешется переносье,
то непременно умрет; пропустит мимо создание поэта, ясное как день, все проникнутое согласием и высокою мудростью простоты, а бросится именно на
то, где какой-нибудь удалец напутает, наплетет, изломает, выворотит природу, и ему оно понравится, и он станет кричать: «
Вот оно,
вот настоящее знание тайн сердца!» Всю жизнь не ставит в грош докторов, а кончится
тем, что обратится наконец к бабе, которая лечит зашептываньями и заплевками, или, еще лучше, выдумает сам какой-нибудь декохт из невесть какой дряни, которая, бог знает почему, вообразится ему именно средством против его болезни.
— А, почтенный человек!
Вот этакого человека жизнь стоит
того, чтобы быть переданной в поученье людям! Очень, очень будет приятно познакомиться. А как по фамилии?
— Не я-с, Петр Петрович, наложу-с <на> вас, а так как вы хотели бы послужить, как говорите сами, так
вот богоугодное дело. Строится в одном месте церковь доброхотным дательством благочестивых людей. Денег нестает, нужен сбор. Наденьте простую сибирку… ведь вы теперь простой человек, разорившийся дворянин и
тот же нищий: что ж тут чиниться? — да с книгой в руках, на простой тележке и отправляйтесь по городам и деревням. От архиерея вы получите благословенье и шнурованную книгу, да и с Богом.
Ему нравилось не
то, о чем читал он, но больше самое чтение, или, лучше сказать, процесс самого чтения, что вот-де из букв вечно выходит какое-нибудь слово, которое иной раз черт знает что и значит.
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето, отец, больной человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в
то время, когда ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев:
вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.
— Милушкин, кирпичник! мог поставить печь в каком угодно доме. Максим Телятников, сапожник: что шилом кольнет,
то и сапоги, что сапоги,
то и спасибо, и хоть бы в рот хмельного. А Еремей Сорокоплёхин! да этот мужик один станет за всех, в Москве торговал, одного оброку приносил по пятисот рублей. Ведь
вот какой народ! Это не
то, что вам продаст какой-нибудь Плюшкин.
Капитан-исправник замечал: «Да ведь чинишка на нем — дрянь; а
вот я завтра же к нему за недоимкой!» Мужик его деревни на вопрос о
том, какой у них барин, ничего не отвечал.
— И знаете, Павел Иванович! — сказал Манилов, явя в лице своем выражение не только сладкое, но даже приторное, подобное
той микстуре, которую ловкий светский доктор засластил немилосердно, воображая ею обрадовать пациента. — Тогда чувствуешь какое-то, в некотором роде, духовное наслаждение…
Вот как, например, теперь, когда случай мне доставил счастие, можно сказать образцовое, говорить с вами и наслаждаться приятным вашим разговором…
—
Вот граница! — сказал Ноздрев. — Все, что ни видишь по эту сторону, все это мое, и даже по
ту сторону, весь этот лес, который вон синеет, и все, что за лесом, все мое.
Вы не поверите, ваше превосходительство, как мы друг к другу привязаны,
то есть, просто если бы вы сказали,
вот, я тут стою, а вы бы сказали: «Ноздрев! скажи по совести, кто тебе дороже, отец родной или Чичиков?» — скажу: «Чичиков», ей-богу…
В других домах рассказывалось это несколько иначе: что у Чичикова нет вовсе никакой жены, но что он, как человек тонкий и действующий наверняка, предпринял, с
тем чтобы получить руку дочери, начать дело с матери и имел с нею сердечную тайную связь, и что потом сделал декларацию насчет руки дочери; но мать, испугавшись, чтобы не совершилось преступление, противное религии, и чувствуя в душе угрызение совести, отказала наотрез, и что
вот потому Чичиков решился на похищение.