Неточные совпадения
Вот этот звон и разбередил Бонапарту душу, подумал он о
ту пору: «Всё я забрал, а на что мне?
— Ну, — продолжал
тот тихо и задумчиво, —
вот, значит… После этого дедушка твой сбежал в Рыбный, в бурлаки…
— Про себя? — повторил отец. — Я — что же? Я, брат, не умею про себя-то! Ну, как сбежал отец мой на Волгу, было мне пятнадцать лет. Озорной был. Ты
вот тихий, а я — ух какой озорник был! Били меня за это и отец и многие другие, кому надо было. А я не вынослив был на побои, взлупят меня, я — бежать!
Вот однажды отец и побей меня в Балахне, а я и убёг на плотах в Кузьдемьянск. С
того и началось житьё моё: потерял ведь я отца-то, да так и не нашёл никогда —
вот какое дело!
—
Вот, Савелий Иванов, решили мы, околоток здешний, оказать тебе честьдоверие — выбрать по надзору за кладкой собора нашего. Хотя ты в обиходе твоём и дикой человек, но как в делах торговых не знатно худого за тобой — за
то мы тебя и чествуем…
Слово есть тело разума человеческого, как
вот сии тела — твоё и моё — есть одежда наших душ, не более
того.
— То-то — куда! — сокрушённо качая головой, сказал солдат. — Эх, парень, не ладно ты устроил! Хошь сказано, что природа и царю воевода, — ну, всё-таки!
Вот что: есть у меня верстах в сорока дружок, татарин один, — говорил он, дёргая себя за ухо. — Дам я записку к нему, — он яйца по деревням скупает, грамотен. Вы посидите у него, а я тут как-нибудь повоюю… Эх, Матвейка, — жалко тебя мне!
Живёт в небесах запада чудесная огненная сказка о борьбе и победе, горит ярый бой света и
тьмы, а на востоке, за Окуровом, холмы, окованные чёрною цепью леса, холодны и темны, изрезали их стальные изгибы и петли реки Путаницы, курится над нею лиловый туман осени, на город идут серые тени, он сжимается в их тесном кольце, становясь как будто всё меньше, испуганно молчит, затаив дыхание, и —
вот он словно стёрт с земли, сброшен в омут холодной жуткой
тьмы.
— Оттого, что — лентяй! Понимаю я идолобесие твоё: мы тут горим три, много пять разов в год, да и
то понемногу,
вот ты и придумал — пойду в пожарную, там делать нечего, кроме как, стоя на каланче, галок считать…
—
Вот я
те обобью их, уши-те!
Вот и пошёл этот Левон на лесопильню, да братца-то — колом, да и угоди, на грех, по виску, —
тот сразу душеньку свою богу и воротил!
— Это крышка мне! Теперь — держись татарина, он всё понимает, Шакирка! Я
те говорю: во зверях — собаки, в людях — татаре — самое надёжное! Береги его, прибавь ему… Ох, молод ты больно! Я было думал — ещё годов с пяток побегаю, — ан — нет, —
вот она!
— Смешной какой вы! Так уж выстроили город — в Сибири. Ваш город — здесь выстроили, а
тот — там,
вот и всё!
— Ну и
вот, — медленно и сиповато сказывал Маркуша, — стало быть, родится человек, а с ним и доля его родится, да всю жизнь и ходить за ним, как тень, и ходить, братец ты мой! Ты бы в праву сторону, а она
те в леву толкнёть, ты влево, а она
те вправо, так и мотаить, так всё и мотаить!
Но
вот всё чаще в речь её стали вмешиваться тёмные пятна каких-то незнакомых слов, они разделяли, разрывали понятное, и прежде чем он успевал догадаться, что значило
то или другое слово, речь её уходила куда-то далеко, и неясно было: какая связь между
тем, что она говорит сейчас, с
тем, что говорила минутою раньше?
—
Вот, слушайте, как мы ловили жаворонков! — возглашал Борис. — Если на землю положить зеркало так, чтобы глупый жаворонок увидал в нём себя,
то — он увидит и думает, что зеркало — тоже небо, и летит вниз, а думает — эх, я лечу вверх всё! Ужасно глупая птица!
— Потом
вот ещё про
то же...
— Хотя сказано: паси овцы моя, о свиниях же — ни слова, кроме
того, что в них Христос бог наш бесприютных чертей загонял! Очень это скорбно всё, сын мой! Прихожанин ты примерный, а
вот поспособствовать тебе в деле твоём я и не могу. Одно разве — пришли ты мне татарина своего, побеседую с ним, утешу, может, как, — пришли, да! Ты знаешь дело моё и свинское на меня хрюкание это. И ты, по человечеству, извинишь мне бессилие моё. Оле нам, человекоподобным! Ну — путей добрых желаю сердечно! Секлетеюшка — проводи!
И вдруг снова закружился хоровод чуждых мыслей, непонятных слов. Казалось, что они вьются вокруг неё, как вихрь на перекрёстке, толкают её, не позволяя найти прямой путь к человеку, одиноко, сидевшему в тёмном углу, и
вот она шатается из стороны в сторону,
то подходя к нему,
то снова удаляясь в туман непонятного и возбуждающего нудную тоску.
«Страшновато? В чужой земле? — вспоминал он её слова и печально усмехался, чувствуя себя в чём-то сильнее её. — То-то
вот!»
— Что же будет? — соображал он вслух. — Ну,
вот, позвали здешних, а им ничего, кроме Окурова, не надобно и ничего неизвестно; дрёмовцам — кроме Дрёмова, мямлинцам — кроме Мямлина, да так все одиннадцать уездов, каждый сам за себя, и начнётся между ними неразберимая склока, а воргородские — поумней да и побойчей всех, их верх и будет! Они, конечно, встанут за
те уезды, что на полдень живут,
те им дороже…
— Нет, сначала бы всех нас кипятком обдать, что ли, а
то — прокалить, как
вот сковороды в чистый понедельник прокаливают!
«Никогда я на женщину руки не поднимал, — уж какие были
те, и Дунька, и Сашка… разве эта — ровня им! А замучил бы! Милая, пала ты мне на душу молоньей — и сожгла! Побить бы, а после — в ногах валяться, — слёзы бы твои пил!
Вот еду к Мокею Чапунову, нехорошему человеку, снохачу. Зажгу теперь себя со всех концов — на кой я леший нужен!»
А Евгения говорила какие-то ненужные слова, глаза её бегали не
то тревожно, не
то растерянно, и необычно суетливые движения снова напоминали птицу, засидевшуюся в клетке,
вот дверца открыта перед нею, а она прыгает, глядя на свободу круглым глазом, и не решается вылететь, точно сомневаясь — не ловушка ли новая — эта открытая дверь?
Час
тому назад он боялся представить себе, что будет с ним, когда она уедет, а
вот уехала она, стало очень грустно, но — он переживал более тяжёлые и острые минуты.
«Гнев, — соображал он, — прогневаться, огневаться, —
вот он откуда, гнев, — из огня! У кого огонь в душе горит,
тот и гневен бывает. А я бывал ли гневен-то? Нет во мне огня, холодна душа моя, оттого все слова и мысли мои неживые какие-то и бескровные…»
И
вот начала она меня прикармливать:
то сладенького даст, а
то просто так, глазами обласкает, ну, а известно, о чём в эти годы мальчишки думают, — вытягиваюсь я к ней, как травина к теплу. Женщина захочет — к ней и камень прильнёт, не
то что живое. Шло так у нас месяца три — ни в гору, ни под гору, а в горе, да на горе: настал час, подошла она вплоть ко мне, обнимает, целует, уговаривает...
Лежу — вдруг она идёт, бледная, даже, пожалуй, синяя, брови нахмурены, глаза горят, и так идёт, словно на цепи ведут её. Присела на койку;
вот, говорит, я тебе чайку принесла,
то да сё, а потом тихо шепчет...
— Пёс его знает. Нет, в бога он, пожалуй, веровал, а
вот людей — не признавал. Замотал он меня —
то адовыми муками стращает,
то сам в ад гонит и себя и всех; пьянство, и смехи, и распутство, и страшенный слёзный вопль — всё у него в хороводе. Потом пареной калины объелся, подох в одночасье. Ну, подох он, я другого искать — и нашёл: сидит на Ветлуге в глухой деревеньке, бормочет. Прислушался, вижу — мне годится! Что же, говорю, дедушка, нашёл ты клад, истинное слово, а от людей прячешь, али это не грех?
— И есть у меня кот, уж так он любит меня, так любит — нельзя
того сказать! Так
вот и ходит за мной, так и бегает — куда я, туда и он, куда я, туда и он, да-а, а ночью ляжет на грудь мне и мурлычет, а я слушаю и всё понимаю, всё как есть, ей-бо! И тепло-тепло мне!
Только
вот забывчивость одолела его:
то забыл, другое не запомнил.
— Да
вот видите в чём: у человека нет простой, крепкой веры, и он хочет её выдумать себе, а чего нет,
того не выдумаешь.
А придя домой, рассказал: однажды поп покаялся духовнику своему, что его-де одолевает неверие, а духовник об этом владыке доложил, поп же и прежде был замечен в мыслях вольных, за всё это его, пожурив, выслали к нам, и с
той поры попадья живёт в страхе за мужа, как бы его в монастырь не сослали.
Вот почему она всё оговаривает его — Саша да Саша.
— Видите ли —
вот вы все здесь, желающие добра отечеству, без сомнения, от души, а между
тем, из-за простой разницы в способах совершения дела, между вами спор даже до взаимных обид. Я бы находил, что это совсем лишнее и очень мешает усвоению разных мыслей, я бы просил — поласковей как и чтобы больше внимания друг ко другу. Это — обидно, когда такие, извините, редкие люди и вдруг — обижают друг друга, стараясь об одном только добре…
Однако
вот господин Цветаев доказывает, да и сам Марк Васильевич тоже очень правильно говорит всегда, что человек есть — плод и ничем другим, кроме
того, каков есть, не может быть.
— Что мне беспокоиться? — воскликнул Кожемякин, чувствуя себя задетым этим неодобрительным шёпотом. — Неправда всё! Что мне моё сословие? Я живу один, на всеобщем подозрении и на смеху, это — всем известно. Я про
то говорил, что коли принимать — все люди равны, стало быть все равно виноваты и суд должен быть равный всем, —
вот что я говорю! И ежели утверждают, что даже вор крадёт по нужде, так торговое сословие —
того больше…
— А я — не согласна; не спорю — я не умею, а просто — не согласна, и он сердится на меня за это, кричит. Они осуждают, и это подстрекает его, он гордый, бешеный такой, не верит мне, я говорю, что вы тоже хороший, а он думает обо мне совсем не
то и грозится,
вот я и прибежала сказать! Ей-богу, — так боюсь; никогда из-за меня ничего не было, и ничего я не хочу вовсе, ах, не надо ничего, господи…
— Не туда, сударь, не в
ту сторону направляем ум — не за серебро и злато держаться надобно бы, ой, нет, а
вот — за грамоту бы, да! Серебра-злата надо мно-ого иметь, чтобы его не отняли и давало бы оно силу-власть; а ум-разум — не отнимешь, это входит в самую кость души!
Продал Вася, приехал домой, а Гришук и встретил его в
той самой прихожей, где дедушка зарезался, да кочергой его железной и отвалял, да так, что
вот с
той самой поры и живёт Вася дурачком.
— Глядите, — зудел Тиунов, —
вот, несчастие, голод, и — выдвигаются люди, а кто такие? Это — инженерша, это — учитель, это — адвокатова жена и к
тому же — еврейка, ага? Тут жида и немца — преобладание! А русских — мало; купцов, купчих — вовсе даже нет! Как так? Кому он ближе, голодающий мужик, — этим иноземцам али — купцу? Изволите видеть: одни уступают свое место, а другие — забежали вперёд, ага? Ежели бы не голод, их бы никто и не знал, а теперь — славу заслужат, как добрые люди…
«Сухой человек! — подумал Кожемякин, простясь с ним. — Нет, далеко ему до Марка Васильева! Комаровский однажды про уксус сказал —
вот он и есть уксус! А
тот, дядя-то Марк, — елей. Хотя и этого тоже не забудешь. Чем он живёт? Будто гордый даже. Тёмен человек чужому глазу!»
— Научим! — серьёзно подтвердил Шкалик. — Ты
вот приходи в
то воскресенье, я позову Базунова, Смагина, — а? Приходи-ка!
— Ну,
вот ещё! Разве ты в любовники годишься? У тебя совесть есть, ты не можешь. Ты вон из-за Марфы и
то на стену полез, а что она тебе? Постоялый двор. Нету, тебе на роду писано мужем быть, ты для одной бабы рождён, и всё горе твоё, что не нашёл — где она!
«
Вот оно что! Значит, книги — для
того, чтобы времени не замечать?»
—
То есть, конечно, думаю об этом, как же? Только, видите ли, если выходить замуж так
вот — ни с чем в душе, — ведь будет
то же самое, что у всех, а — зачем это? Это же нехорошо! Вон Ваня Хряпов считает меня невестой своей…
— Да-а…
Вот бы ему тоже написать о себе! Ведь если узнать про людей
то, о чём они не говорят, — тогда всё будет другое, лучше, — верно?
А она — серьёзно, села мне на колени, бородёнку мою расправила и советует-просит: ты-де не будь жуликом, не надобно, а
вот тебе ножницы, и вырежь мне Василису Премудрую, а
то моей Василисе Ваня голову оторвал.
За него — сторицей надобно и чтобы цена ему всегда в гору шла; тут бы соревнование устроить: ты меня на три копейки обрадовал, а я тебя на три рубля, ты меня за
то — на тридцать, а я тебя — на триста, —
вот это игра!
А хитрые эти люди, — я думаю, что предварительно — немцы, хотя видимость и показывает на жидов, — так
вот они и сообразили, что ежели так пойдёт,
то Русь сама выправится, встанет на ноги, и — это же им невыгодно, совсем невыгодно!
— То-то и есть, — говорил Тиунов, как-то всхрапывая, — то-то
вот и оно, что живём мы, а где — это нам неизвестно!
—
То же самое, везде — одно! В каждой губернии — свой бог, своя божья матерь, в каждом уезде — свой угодник!
Вот, будто возникло общее у всех, но сейчас же мужики кричат: нам всю землю, рабочие спорят: нет, нам — фабрики. А образованный народ, вместо
того, чтобы поддерживать общее и укреплять разумное, тоже насыкается — нам бы всю власть, а уж мы вас наградим! Тут общее дело, примерно, как баран среди голодных волков.
Вот!