Неточные совпадения
Потом он шагал в комнату, и за его широкой, сутулой спиной всегда оказывалась докторша, худенькая, желтолицая, с огромными глазами. Молча поцеловав Веру Петровну, она кланялась всем людям в комнате, точно иконам в церкви, садилась подальше от них и сидела, как на приеме у дантиста, прикрывая рот платком. Смотрела она в
тот угол, где потемнее, и как будто ждала, что
вот сейчас из темноты кто-то позовет ее...
— А недавно, перед
тем, как взойти луне, по небу летала большущая черная птица, подлетит ко звезде и склюнет ее, подлетит к другой и ее склюет. Я не спал, на подоконнике сидел, потом страшно стало, лег на постелю, окутался с головой, и так, знаешь, было жалко звезд,
вот, думаю, завтра уж небо-то пустое будет…
Он снова молчал, как будто заснув с открытыми глазами. Клим видел сбоку фарфоровый, блестящий белок, это напомнило ему мертвый глаз доктора Сомова. Он понимал, что, рассуждая о выдумке, учитель беседует сам с собой, забыв о нем, ученике. И нередко Клим ждал, что
вот сейчас учитель скажет что-то о матери, о
том, как он в саду обнимал ноги ее. Но учитель говорил...
И
вот вечером, тотчас после
того, как почтальон принес письма, окно в кабинете Варавки-отца с треском распахнулось, и раздался сердитый крик...
—
Вот уж почти два года ни о чем не могу думать, только о девицах. К проституткам идти не могу, до этой степени еще не дошел. Тянет к онанизму, хоть руки отрубить. Есть, брат, в этом влечении что-то обидное до слез, до отвращения к себе. С девицами чувствую себя идиотом. Она мне о книжках, о разных поэзиях, а я думаю о
том, какие у нее груди и что
вот поцеловать бы ее да и умереть.
— Заветы отцов! Мой отец завещал мне: учись хорошенько, негодяй, а
то выгоню, босяком будешь. Ну
вот, я — учусь. Только не думаю, что здесь чему-то научишься.
— «Победа над идеализмом была в
то же время победой над женщиной».
Вот — правда! Высота культуры определяется отношением к женщине, — понимаешь?
— Не
тому вас учат, что вы должны знать. Отечествоведение —
вот наука, которую следует преподавать с первых же классов, если мы хотим быть нацией. Русь все еще не нация, и боюсь, что ей придется взболтать себя еще раз так, как она была взболтана в начале семнадцатого столетия. Тогда мы будем нацией — вероятно.
Оживляясь, он говорил о
том, что сословия относятся друг к другу иронически и враждебно, как племена различных культур, каждое из них убеждено, что все другие не могут понять его, и спокойно мирятся с этим, а все вместе полагают, что население трех смежных губерний по всем навыкам, обычаям, даже по говору — другие люди и хуже, чем они, жители
вот этого города.
— Она будет очень счастлива в известном, женском смысле понятия о счастье. Будет много любить; потом, когда устанет, полюбит собак, котов,
той любовью, как любит меня. Такая сытая, русская. А
вот я не чувствую себя русской, я — петербургская. Москва меня обезличивает. Я вообще мало знаю и не понимаю Россию. Мне кажется — это страна людей, которые не нужны никому и сами себе не нужны. А
вот француз, англичанин — они нужны всему миру. И — немец, хотя я не люблю немцев.
Вот, Фима, ты и родилась для
того, чтоб узнать это».
— «И рече диавол Адамови: моя есть земля, а божие — небеса; аще ли хочеши мой быти — делай землю! И сказал Адам: чья есть земля,
того и аз и чада мои».
Вот как-с!
Вот он как формулирован, наш мужицкий, нутряной материализм!
—
Вот я была в театральной школе для
того, чтоб не жить дома, и потому, что я не люблю никаких акушерских наук, микроскопов и все это, — заговорила Лидия раздумчиво, негромко. — У меня есть подруга с микроскопом, она верит в него, как старушка в причастие святых тайн. Но в микроскоп не видно ни бога, ни дьявола.
Когда мысли этого цвета и порядка являлись у Самгина, он хорошо чувствовал, что
вот это — подлинные его мысли,
те, которые действительно отличают его от всех других людей. Но он чувствовал также, что в мыслях этих есть что-то нерешительное, нерешенное и робкое. Высказывать их вслух не хотелось. Он умел скрывать их даже от Лидии.
Бездействующий разум не требовал и не воскрешал никаких других слов. В этом состоянии внутренней немоты Клим Самгин перешел в свою комнату, открыл окно и сел, глядя в сырую
тьму сада, прислушиваясь, как стучит и посвистывает двухсложное словечко. Туманно подумалось, что, вероятно,
вот в таком состоянии угнетения бессмыслицей земские начальники сходят с ума. С какой целью Дронов рассказал о земских начальниках? Почему он, почти всегда, рассказывает какие-то дикие анекдоты? Ответов на эти вопросы он не искал.
— Когда изгоняемый из рая Адам оглянулся на древо познания, он увидал, что бог уже погубил древо: оно засохло. «И се диавол приступи Адамови и рече: чадо отринутое, не имаши путя инаго, яко на муку земную. И повлек Адама во ад земный и показа ему вся прелесть и вся скверну, их же сотвориша семя Адамово». На эту
тему мадьяр Имре Мадач весьма значительную вещь написал. Так
вот как надо понимать, Лидочка, а вы…
«
Вот почему иногда мне кажется, что мысли мои кипят в пустом пространстве. И
то, что я чувствовал ночью, есть, конечно, назревание моей веры».
— А —
то, что народ хочет свободы, не
той, которую ему сулят политики, а такой, какую могли бы дать попы, свободы страшно и всячески согрешить, чтобы испугаться и — присмиреть на триста лет в самом себе. Вот-с! Сделано. Все сделано! Исполнены все грехи. Чисто!
Клим прислонился к стене, изумленный кротостью, которая внезапно явилась и бросила его к ногам девушки. Он никогда не испытывал ничего подобного
той радости, которая наполняла его в эти минуты. Он даже боялся, что заплачет от радости и гордости, что
вот, наконец, он открыл в себе чувство удивительно сильное и, вероятно, свойственное только ему, недоступное другим.
Говорила она неохотно, как жена, которой скучно беседовать с мужем. В этот вечер она казалась старше лет на пять. Окутанная шалью, туго обтянувшей ее плечи, зябко скорчившись в кресле, она, чувствовал Клим, была где-то далеко от него. Но это не мешало ему думать, что
вот девушка некрасива, чужда, а все-таки хочется подойти к ней, положить голову на колени ей и еще раз испытать
то необыкновенное, что он уже испытал однажды. В его памяти звучали слова Ромео и крик дяди Хрисанфа...
—
Вот, господин, сестра моя фабрикует пищу для бедных, — ароматная пища, а? То-то. Между
тем, в трактире Тестова…
Глубже и крепче всего врезался в память образ дьякона. Самгин чувствовал себя оклеенным его речами, как смолой.
Вот дьякон, стоя среди комнаты с гитарой в руках, говорит о Лютове, когда Лютов, вдруг свалившись на диван, — уснул, так отчаянно разинув рот, как будто он кричал беззвучным и
тем более страшным криком...
Количество таких наблюдений быстро возрастало, у Самгина не было сомнений в их правильности, он чувствовал, что они очень, все более твердо ставят его среди людей. Но — плохо было
то, что почти каждый человек говорил нечто такое, что следовало бы сказать самому Самгину, каждый обворовывал его.
Вот Диомидов сказал...
— Очень имеют. Особенно — мелкие и которые часто в руки берешь. Например — инструменты: одни любят вашу руку, другие — нет. Хоть брось. Я
вот не люблю одну актрису, а она дала мне починить старинную шкатулку, пустяки починка. Не поверите: я долго бился — не мог справиться. Не поддается шкатулка.
То палец порежу,
то кожу прищемлю, клеем ожегся. Так и не починил. Потому что шкатулка знала: не люблю я хозяйку ее.
— А пожалуй, не надо бы. Мне
вот кажется, что для государства нашего весьма полезно столкновение
тех, кои веруют по Герцену и славянофилам с опорой на Николая Чудотворца в лице мужичка, с
теми, кои хотят веровать по Гегелю и Марксу с опорою на Дарвина.
— А так как власть у нас действительно бездарна,
то эмоциональная оппозиционность нашей молодежи
тем самым очень оправдывается. Мы были бы и смирнее и умнее, будь наши государственные люди талантливы, как, например, в Англии. Но — государственных талантов у нас — нет. И
вот мы поднимаем на щитах даже такого, как Витте.
— Вдруг — идете вы с таким
вот щучьим лицом, как сейчас. «Эх, думаю, пожалуй, не
то говорю я Анюте, а
вот этот — знает, что надо сказать». Что бы вы, Самгин, сказали такой девице, а?
А вообще Самгин жил в тихом умилении пред обилием и разнообразием вещей, товаров, созданных руками
вот этих, разнообразно простеньких человечков, которые не спеша ходят по дорожкам, посыпанным чистеньким песком, скромно рассматривают продукты трудов своих, негромко похваливают видимое, а больше
того вдумчиво молчат.
И, может быть,
вот так же певуче лаская людей одинаково обаятельным голосом, — говорит ли она о правде или о выдумке, — скажет история когда-то и о
том, как жил на земле человек Клим Самгин.
Он вышел в большую комнату, место детских игр в зимние дни, и долго ходил по ней из угла в угол, думая о
том, как легко исчезает из памяти все, кроме
того, что тревожит. Где-то живет отец, о котором он никогда не вспоминает, так же, как о брате Дмитрии. А
вот о Лидии думается против воли. Было бы не плохо, если б с нею случилось несчастие, неудачный роман или что-нибудь в этом роде. Было бы и для нее полезно, если б что-нибудь согнуло ее гордость. Чем она гордится? Не красива. И — не умна.
— Н-да-с, —
вот! А недели две
тому назад Дронов дал приличное стихотворение, мы его тиснули, оказалось — Бенедиктова! Разумеется — нас высмеяли. Спрашиваю Дронова: «Что же это значит?» — «Мне, говорит, знакомый семинарист дал». Гм… Должен сказать — не верю я в семинариста.
— А теперь
вот, зачатый великими трудами
тех людей, от коих даже праха не осталось, разросся значительный город, которому и в красоте не откажешь, вмещает около семи десятков тысяч русских людей и все растет, растет тихонько. В тихом-то трудолюбии больше геройства, чем в бойких наскоках. Поверьте слову: землю вскачь не пашут, — повторил Козлов, очевидно, любимую свою поговорку.
—
Вот собираются в редакции местные люди: Европа, Европа! И поносительно рассказывают иногородним,
то есть редактору и длинноязычной собратии его, о жизни нашего города. А душу его они не чувствуют, история города не знакома им, отчего и раздражаются.
—
Вот, тоже, возьмемте женщину: женщина у нас — отменно хороша и была бы
того лучше, преферансом нашим была бы пред Европой, если б нас, мужчин, не смутили неправильные умствования о Марфе Борецкой да о царицах Елизавете и Екатерине Второй.
«Диомидов — врет, он — домашний, а
вот этот действительно — дикий», — думал он, наблюдая за Иноковым через очки.
Тот бросил окурок под стол, метясь в корзину для бумаги, но попал в ногу Самгина, и лицо его вдруг перекосилось гримасой.
—
Вот как? М-да…
тем лучше!
— Загадочных людей — нет, — их выдумывают писатели для
того, чтоб позабавить вас. «Любовь и голод правят миром», и мы все выполняем повеления этих двух основных сил. Искусство пытается прикрасить зоологические требования инстинкта пола, наука помогает удовлетворять запросы желудка,
вот и — все.
Самгин видел, что Варвара сидит, точно гимназистка, влюбленная в учителя и с трепетом ожидающая, что
вот сейчас он спросит ее о чем-то, чего она не знает. Иногда, как бы для
того, чтоб смягчить учителя, она, сочувственно вздыхая, вставляла тихонько что-нибудь лестное для него.
Он говорил долго, солидно и с удивлением чувствовал, что обижен завещанием отца. Он не почувствовал этого, когда Айно сказала, что отец ничего не оставил ему, а
вот теперь — обижен несправедливостью и чем более говорит,
тем более едкой становится обида.
В этом отеческом тоне он долго рассказывал о деятельности крестьянского банка, переселенческого управления, церковноприходских школ, о росте промышленности, требующей все более рабочих рук, о
том, что правительство должно вмешаться в отношения работодателей и рабочих;
вот оно уже сократило рабочий день, ввело фабрично-заводскую инспекцию, в проекте больничные и страховые кассы.
— То-то
вот, — весело сверкая черными глазками, заметил дядя Миша. — Торопитесь так, что и столковаться не успели. До свидания.
— Больного нет, — сказал доктор, не поднимая головы и как-то неумело скрипя по бумаге пером. —
Вот, пишу для полиции бумажку о
том, что человек законно и воистину помер.
Самгин догадался, что пред ним человек, который любит пошутить, шутит он, конечно, грубо, даже — зло и
вот сейчас скажет или сделает что-нибудь нехорошее. Догадка подтверждалась
тем, что грузчики, торопливо окружая запевалу, ожидающе, с улыбками заглядывали в его усатое лицо, а он, видимо, придумывая что-то, мял папиросу губами, шаркал по земле мохнатым лаптем и пылил на ботинки Самгина. Но тяжело подошел чернобородый, лысый и сказал строгим басом...
— Он у меня с норовом, вроде киргизской лошади, — весело объяснил Трифонов. — А
вот другой, «Казачка»,
тот — не шутит! Стрела.
— А… видите ли, они — раненых не любят,
то есть — боятся, это — не выгодно им.
Вот я и сказал: стой, это — раненый. Околоточный — знакомый, частенько на биллиарде играем…
— Знаешь, есть что-то… пугающее в
том, что
вот прожил человек семьдесят лет, много видел, и все у него сложилось в какие-то дикие мысли, в глупые пословицы…
— В кусочки, да! Хлебушка у них — ни поесть, ни посеять. А в магазее хлеб есть, лежит. Просили они на посев — не вышло, отказали им.
Вот они и решили самосильно взять хлеб силою бунта, значит. Они еще в среду хотели дело это сделать, да приехал земской, напугал. К
тому же и день будний, не соберешь весь-то народ, а сегодня — воскресенье.
—
Вот скандал, — сокрушенно вздохнул он, пробуя стереть платком рыжие пятна с брюк. Кофе из стакана он выплеснул в плевательницу, а термос сунул в корзину, забыв о
том, что предложил кофе Самгину.
Изредка появлялся Диомидов; его визиты подчинялись закону некой периодичности; он как будто медленно ходил по обширному кругу и в одной из точек окружности натыкался на квартиру Самгиных. Вел он себя так, как будто оказывал великое одолжение хозяевам
тем, что
вот пришел.
— Серьезно, — продолжал Кумов, опираясь руками о спинку стула. — Мой товарищ, беглый кадет кавалерийской школы в Елизаветграде, тоже, знаете… Его кто-то укусил в шею, шея распухла, и тогда он просто ужасно повел себя со мною, а мы были друзьями.
Вот это — мстить за себя, например, за
то, что бородавка на щеке, или за
то, что — глуп, вообще — за себя, за какой-нибудь свой недостаток; это очень распространено, уверяю вас!