Неточные совпадения
Ему нравилось не
то, о чем читал он, но больше самое чтение, или, лучше сказать, процесс самого чтения, что вот-де из букв вечно выходит какое-нибудь слово, которое иной раз черт знает что и значит.
— Маниловка! а как проедешь еще одну версту, так
вот тебе,
то есть, так прямо направо.
— Направо, — сказал мужик. — Это будет тебе дорога в Маниловку; а Заманиловки никакой нет. Она зовется так,
то есть ее прозвание Маниловка, а Заманиловки тут вовсе нет. Там прямо на горе увидишь дом, каменный, в два этажа, господский дом, в котором,
то есть, живет сам господин.
Вот это тебе и есть Маниловка, а Заманиловки совсем нет никакой здесь и не было.
Гораздо легче изображать характеры большого размера: там просто бросай краски со всей руки на полотно, черные палящие глаза, нависшие брови, перерезанный морщиною лоб, перекинутый через плечо черный или алый, как огонь, плащ — и портрет готов; но
вот эти все господа, которых много на свете, которые с вида очень похожи между собою, а между
тем как приглядишься, увидишь много самых неуловимых особенностей, — эти господа страшно трудны для портретов.
— И знаете, Павел Иванович! — сказал Манилов, явя в лице своем выражение не только сладкое, но даже приторное, подобное
той микстуре, которую ловкий светский доктор засластил немилосердно, воображая ею обрадовать пациента. — Тогда чувствуешь какое-то, в некотором роде, духовное наслаждение…
Вот как, например, теперь, когда случай мне доставил счастие, можно сказать образцовое, говорить с вами и наслаждаться приятным вашим разговором…
— О, вы еще не знаете его, — отвечал Манилов, — у него чрезвычайно много остроумия.
Вот меньшой, Алкид,
тот не так быстр, а этот сейчас, если что-нибудь встретит, букашку, козявку, так уж у него вдруг глазенки и забегают; побежит за ней следом и тотчас обратит внимание. Я его прочу по дипломатической части. Фемистоклюс, — продолжал он, снова обратясь к нему, — хочешь быть посланником?
— Сударыня! здесь, — сказал Чичиков, — здесь,
вот где, — тут он положил руку на сердце, — да, здесь пребудет приятность времени, проведенного с вами! и поверьте, не было бы для меня большего блаженства, как жить с вами если не в одном доме,
то, по крайней мере, в самом ближайшем соседстве.
Вот оно, внутреннее расположение: в самой средине мыльница, за мыльницею шесть-семь узеньких перегородок для бритв; потом квадратные закоулки для песочницы и чернильницы с выдолбленною между ними лодочкой для перьев, сургучей и всего, что подлиннее; потом всякие перегородки с крышечками и без крышечек для
того, что покороче, наполненные билетами визитными, похоронными, театральными и другими, которые складывались на память.
— А ведь будь только двадцать рублей в кармане, — продолжал Ноздрев, — именно не больше как двадцать, я отыграл бы всё,
то есть кроме
того, что отыграл бы,
вот как честный человек, тридцать тысяч сейчас положил бы в бумажник.
—
Вот граница! — сказал Ноздрев. — Все, что ни видишь по эту сторону, все это мое, и даже по
ту сторону, весь этот лес, который вон синеет, и все, что за лесом, все мое.
— Так
вот же: до
тех пор, пока не скажешь, не сделаю!
— Да чего вы скупитесь? — сказал Собакевич. — Право, недорого! Другой мошенник обманет вас, продаст вам дрянь, а не души; а у меня что ядреный орех, все на отбор: не мастеровой, так иной какой-нибудь здоровый мужик. Вы рассмотрите:
вот, например, каретник Михеев! ведь больше никаких экипажей и не делал, как только рессорные. И не
то, как бывает московская работа, что на один час, — прочность такая, сам и обобьет, и лаком покроет!
— Милушкин, кирпичник! мог поставить печь в каком угодно доме. Максим Телятников, сапожник: что шилом кольнет,
то и сапоги, что сапоги,
то и спасибо, и хоть бы в рот хмельного. А Еремей Сорокоплёхин! да этот мужик один станет за всех, в Москве торговал, одного оброку приносил по пятисот рублей. Ведь
вот какой народ! Это не
то, что вам продаст какой-нибудь Плюшкин.
— На что ж деньги? У меня
вот они в руке! как только напишете расписку, в
ту же минуту их возьмете.
— А кто это сказывал? А вы бы, батюшка, наплевали в глаза
тому, который это сказывал! Он, пересмешник, видно, хотел пошутить над вами.
Вот, бают, тысячи душ, а поди-тка сосчитай, а и ничего не начтешь! Последние три года проклятая горячка выморила у меня здоровенный куш мужиков.
Вот попробуй-ка пойти в кладовую, а я
тем временем из окна стану глядеть.
— А
вот черти-то тебя и припекут! скажут: «А
вот тебе, мошенница, за
то, что барина-то обманывала!», да горячими-то тебя и припекут!
— А ей-богу, так! Ведь у меня что год,
то бегают. Народ-то больно прожорлив, от праздности завел привычку трескать, а у меня есть и самому нечего… А уж я бы за них что ни дай взял бы. Так посоветуйте вашему приятелю-то: отыщись ведь только десяток, так
вот уж у него славная деньга. Ведь ревизская душа стóит в пятистах рублях.
И пишет суд: препроводить тебя из Царевококшайска в тюрьму такого-то города, а
тот суд пишет опять: препроводить тебя в какой-нибудь Весьегонск, и ты переезжаешь себе из тюрьмы в тюрьму и говоришь, осматривая новое обиталище: „Нет,
вот весьегонская тюрьма будет почище: там хоть и в бабки, так есть место, да и общества больше!“ Абакум Фыров! ты, брат, что? где, в каких местах шатаешься?
— Нет, не повалю, — отвечал Собакевич, — покойник был меня покрепче, — и, вздохнувши, продолжал: — Нет, теперь не
те люди;
вот хоть и моя жизнь, что за жизнь? так как-то себе…
Собакевич, оставив без всякого внимания все эти мелочи, пристроился к осетру, и, покамест
те пили, разговаривали и ели, он в четверть часа с небольшим доехал его всего, так что когда полицеймейстер вспомнил было о нем и, сказавши: «А каково вам, господа, покажется
вот это произведенье природы?» — подошел было к нему с вилкою вместе с другими,
то увидел, что от произведенья природы оставался всего один хвост; а Собакевич пришипился так, как будто и не он, и, подошедши к тарелке, которая была подальше прочих, тыкал вилкою в какую-то сушеную маленькую рыбку.
Поди-ка попробуй рассказать или передать все
то, что бегает на их лицах, все
те излучинки, намеки, — а
вот просто ничего не передашь.
Впрочем, если слово из улицы попало в книгу, не писатель виноват, виноваты читатели, и прежде всего читатели высшего общества: от них первых не услышишь ни одного порядочного русского слова, а французскими, немецкими и английскими они, пожалуй, наделят в таком количестве, что и не захочешь, и наделят даже с сохранением всех возможных произношений: по-французски в нос и картавя, по-английски произнесут, как следует птице, и даже физиономию сделают птичью, и даже посмеются над
тем, кто не сумеет сделать птичьей физиономии; а
вот только русским ничем не наделят, разве из патриотизма выстроят для себя на даче избу в русском вкусе.
Губернаторша произнесла несколько ласковым и лукавым голосом с приятным потряхиванием головы: «А, Павел Иванович, так
вот как вы!..» В точности не могу передать слов губернаторши, но было сказано что-то исполненное большой любезности, в
том духе, в котором изъясняются дамы и кавалеры в повестях наших светских писателей, охотников описывать гостиные и похвалиться знанием высшего тона, в духе
того, что «неужели овладели так вашим сердцем, что в нем нет более ни места, ни самого тесного уголка для безжалостно позабытых вами».
Вы не поверите, ваше превосходительство, как мы друг к другу привязаны,
то есть, просто если бы вы сказали,
вот, я тут стою, а вы бы сказали: «Ноздрев! скажи по совести, кто тебе дороже, отец родной или Чичиков?» — скажу: «Чичиков», ей-богу…
— Ну, слушайте же, что такое эти мертвые души, — сказала дама приятная во всех отношениях, и гостья при таких словах вся обратилась в слух: ушки ее вытянулись сами собою, она приподнялась, почти не сидя и не держась на диване, и, несмотря на
то что была отчасти тяжеловата, сделалась вдруг тонее, стала похожа на легкий пух, который
вот так и полетит на воздух от дуновенья.
Сперва ученый подъезжает в них необыкновенным подлецом, начинает робко, умеренно, начинает самым смиренным запросом: не оттуда ли? не из
того ли угла получила имя такая-то страна? или: не принадлежит ли этот документ к другому, позднейшему времени? или: не нужно ли под этим народом разуметь
вот какой народ?
Цитует немедленно
тех и других древних писателей и чуть только видит какой-нибудь намек или просто показалось ему намеком, уж он получает рысь и бодрится, разговаривает с древними писателями запросто, задает им запросы и сам даже отвечает на них, позабывая вовсе о
том, что начал робким предположением; ему уже кажется, что он это видит, что это ясно, — и рассуждение заключено словами: «так это
вот как было, так
вот какой народ нужно разуметь, так
вот с какой точки нужно смотреть на предмет!» Потом во всеуслышанье с кафедры, — и новооткрытая истина пошла гулять по свету, набирая себе последователей и поклонников.
В других домах рассказывалось это несколько иначе: что у Чичикова нет вовсе никакой жены, но что он, как человек тонкий и действующий наверняка, предпринял, с
тем чтобы получить руку дочери, начать дело с матери и имел с нею сердечную тайную связь, и что потом сделал декларацию насчет руки дочери; но мать, испугавшись, чтобы не совершилось преступление, противное религии, и чувствуя в душе угрызение совести, отказала наотрез, и что
вот потому Чичиков решился на похищение.
И
вот господа чиновники задали себе теперь вопрос, который должны были задать себе в начале,
то есть в первой главе нашей поэмы.
Поди ты сладь с человеком! не верит в Бога, а верит, что если почешется переносье,
то непременно умрет; пропустит мимо создание поэта, ясное как день, все проникнутое согласием и высокою мудростью простоты, а бросится именно на
то, где какой-нибудь удалец напутает, наплетет, изломает, выворотит природу, и ему оно понравится, и он станет кричать: «
Вот оно,
вот настоящее знание тайн сердца!» Всю жизнь не ставит в грош докторов, а кончится
тем, что обратится наконец к бабе, которая лечит зашептываньями и заплевками, или, еще лучше, выдумает сам какой-нибудь декохт из невесть какой дряни, которая, бог знает почему, вообразится ему именно средством против его болезни.
Перепендев, который был со мною: «
Вот, говорит, если бы теперь Чичиков, уж
вот бы ему точно!..» (между
тем Чичиков отроду не знал никакого Перепендева).
Досада ли на
то, что
вот не удалась задуманная назавтра сходка с своим братом в неприглядном тулупе, опоясанном кушаком, где-нибудь во царевом кабаке, или уже завязалась в новом месте какая зазнобушка сердечная и приходится оставлять вечернее стоянье у ворот и политичное держанье за белы ручки в
тот час, как нахлобучиваются на город сумерки, детина в красной рубахе бренчит на балалайке перед дворовой челядью и плетет тихие речи разночинный отработавшийся народ?
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето, отец, больной человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в
то время, когда ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев:
вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.
Потом в продолжение некоторого времени пустился на другие спекуляции, именно
вот какие: накупивши на рынке съестного, садился в классе возле
тех, которые были побогаче, и как только замечал, что товарища начинало тошнить, — признак подступающего голода, — он высовывал ему из-под скамьи будто невзначай угол пряника или булки и, раззадоривши его, брал деньги, соображаяся с аппетитом.
Дело устроено было
вот как: как только приходил проситель и засовывал руку в карман, с
тем чтобы вытащить оттуда известные рекомендательные письма за подписью князя Хованского, как выражаются у нас на Руси: «Нет, нет, — говорил он с улыбкой, удерживая его руки, — вы думаете, что я… нет, нет.
Как-то в жарком разговоре, а может быть, несколько и выпивши, Чичиков назвал другого чиновника поповичем, а
тот, хотя действительно был попович, неизвестно почему обиделся жестоко и ответил ему тут же сильно и необыкновенно резко, именно
вот как: «Нет, врешь, я статский советник, а не попович, а
вот ты так попович!» И потом еще прибавил ему в пику для большей досады: «Да
вот, мол, что!» Хотя он отбрил таким образом его кругом, обратив на него им же приданное название, и хотя выражение «
вот, мол, что!» могло быть сильно, но, недовольный сим, он послал еще на него тайный донос.
А
вот пройди в это время мимо его какой-нибудь его же знакомый, имеющий чин ни слишком большой, ни слишком малый, он в
ту же минуту толкнет под руку своего соседа и скажет ему, чуть не фыркнув от смеха: «Смотри, смотри, вон Чичиков, Чичиков пошел!» И потом, как ребенок, позабыв всякое приличие, должное знанию и летам, побежит за ним вдогонку, поддразнивая сзади и приговаривая: «Чичиков!
Капитан-исправник замечал: «Да ведь чинишка на нем — дрянь; а
вот я завтра же к нему за недоимкой!» Мужик его деревни на вопрос о
том, какой у них барин, ничего не отвечал.
А между
тем в существе своем Андрей Иванович был не
то доброе, не
то дурное существо, а просто — коптитель неба. Так как уже немало есть на белом свете людей, коптящих небо,
то почему же и Тентетникову не коптить его? Впрочем,
вот в немногих словах весь журнал его дня, и пусть из него судит читатель сам, какой у него был характер.
Сохранить посреди каких бы
то ни было огорчений высокий покой, в котором вечно должен пребывать человек, —
вот что называл он умом!
Когда она говорила, у ней, казалось, все стремилось вослед за мыслью: выраженье лица, выраженье разговора, движенье рук, самые складки платья как бы стремились в
ту же сторону, и казалось, как бы она сама
вот улетит вослед за собственными ее словами.
— Управитель так и оторопел, говорит: «Что вам угодно?» — «А! говорят, так
вот ты как!» И вдруг, с этим словом, перемена лиц и физиогномии… «За делом! Сколько вина выкуривается по именью? Покажите книги!»
Тот сюды-туды. «Эй, понятых!» Взяли, связали, да в город, да полтора года и просидел немец в тюрьме.
— А, почтенный человек!
Вот этакого человека жизнь стоит
того, чтобы быть переданной в поученье людям! Очень, очень будет приятно познакомиться. А как по фамилии?
— Не я-с, Петр Петрович, наложу-с <на> вас, а так как вы хотели бы послужить, как говорите сами, так
вот богоугодное дело. Строится в одном месте церковь доброхотным дательством благочестивых людей. Денег нестает, нужен сбор. Наденьте простую сибирку… ведь вы теперь простой человек, разорившийся дворянин и
тот же нищий: что ж тут чиниться? — да с книгой в руках, на простой тележке и отправляйтесь по городам и деревням. От архиерея вы получите благословенье и шнурованную книгу, да и с Богом.
«А мне пусть их все передерутся, — думал Хлобуев, выходя. — Афанасий Васильевич не глуп. Он дал мне это порученье, верно, обдумавши. Исполнить его —
вот и все». Он стал думать о дороге, в
то время, когда Муразов все еще повторял в себе: «Презагадочный для меня человек Павел Иванович Чичиков! Ведь если бы с этакой волей и настойчивостью да на доброе дело!»