Неточные совпадения
Словом, это был
не более
не менее,
как официальный бал, который давал губернский предводитель дворянства, действительный статский советник Петр Григорьевич Крапчик, в честь ревизующего губернию сенатора графа Эдлерса.
И при этом они пожали друг другу руки и
не так,
как обыкновенно пожимаются руки между мужчинами, а как-то очень уж отделив большой палец от других пальцев, причем хозяин чуть-чуть произнес: «А… Е…», на что Марфин слегка
как бы шикнул: «Ши!». На указательных пальцах у того и у другого тоже были довольно оригинальные и совершенно одинакие чугунные перстни, на печатках которых была вырезана Адамова голова с лежащими под ней берцовыми костями и надписью наверху: «Sic eris». [«Таким будешь» (лат.).]
Его нарочно подсунули из министерства графу Эдлерсу, так
как всем почти было известно, что почтенный сенатор гораздо более любит увлекаться вихрем светских удовольствий, чем скучными обязанностями службы; вследствие всего этого можно было подозревать, что губернатор вряд ли
не нарочно старался играть рассеянно: в его прямых расчетах было проигрывать правителю дел!
По одной из стен ее в алькове виднелась большая кровать под штофным пологом, собранным вверху в большое золотое кольцо, и кольцо это держал
не амур,
не гений какой-нибудь, а летящий ангел с смертоносным мечом в руке,
как бы затем, чтобы почиющему на этом ложе каждоминутно напоминать о смерти.
Таким образом, вся эта святыня
как будто бы навеяна была из-чужа, из католицизма, а между тем Крапчик только по-русски и умел говорить, никаких иностранных книг
не читал и даже за границей никогда
не бывал.
— Мне повелено было объяснить, — продолжал Марфин, кладя свою миниатюрную руку на могучую ногу Крапчика, — кто я, к
какой принадлежу ложе,
какую занимаю степень и должность в ней и
какая разница между масонами и энциклопедистами, или,
как там выражено, волтерианцами, и почему в обществе между ими и нами существует такая вражда. Я на это написал все,
не утаив ничего!
— Знания их, — продолжал Марфин, — более внешние. Наши — высшие и беспредельные. Учение наше — средняя линия между религией и законами… Мы
не подкапыватели общественных порядков… для нас одинаковы все народы, все образы правления, все сословия и всех степеней образования умы…
Как добрые сеятели, мы в бурю и при солнце на почву добрую и каменистую стараемся сеять…
— Никакой!.. Да я бы и
не дал ее: я
как был, есмь, так и останусь масоном! — отвечал Марфин.
— Прекрасно-с, я согласен и с этим! — снова уступил предводитель. — Но
как же тут быть?.. Вы вот можете оставаться масоном и даже открыто говорить, что вы масон, — вы
не служите!.. Но
как же мне в этом случае поступить? — заключил он,
как бы в форме вопроса.
—
Не говорите этого!
Не говорите!.. Это или неправда, или какое-то непонятное заблуждение ваше! — прикрикнул на него Марфин. — Я, впрочем, рад этим невзгодам на нас, очень рад!.. Пусть в них все,
как металлы в горниле, пообчистятся, и увидится, в ком есть золото и сколько его!
Губернский предводитель немного сконфузился при этом: он никак
не желал подобного очищения, опасаясь, что в нем, пожалуй, крупинки золота
не обретется, так
как он был ищущим масонства и, наконец, удостоился оного вовсе
не ради нравственного усовершенствования себя и других, а чтобы только окраситься цветом образованного человека, каковыми тогда считались все масоны, и чтобы увеличить свои связи, посредством которых ему уже и удалось достигнуть почетного звания губернского предводителя.
— Они хорошо и сделали, что
не заставляли меня! — произнес, гордо подняв свое лицо, Марфин. — Я действую
не из собственных неудовольствий и выгод! Меня на волос чиновники
не затрогивали, а когда бы затронули, так я и
не стал бы так поступать, памятуя слова великой молитвы: «Остави нам долги наши, яко же и мы оставляем должником нашим», но я всюду видел, слышал,
как они поступают с другими, а потому пусть уж
не посетуют!
Зачем все это и для чего?» — спрашивал он себя, пожимая плечами и тоже выходя чрез коридор и кабинет в залу, где увидал окончательно возмутившую его сцену: хозяин униженно упрашивал графа остаться на бале хоть несколько еще времени, но тот упорно отказывался и отвечал, что это невозможно, потому что у него дела, и рядом же с ним стояла мадам Клавская, тоже,
как видно, уезжавшая и объяснявшая свой отъезд тем, что она очень устала и что ей
не совсем здоровится.
—
Как поздно,
как поздно!.. Мы с папа были в отчаянии и думали, что вы
не приедете, — говорила она, обмениваясь книксенами с девушками и их матерью.
Все это обе дамы говорили на французском языке: Катрин несколько грубовато и
не без ошибочек, а адмиральша —
как парижанка.
— Наши с ma tante [тетушка (франц.).] дела —
как сажа бела! — отвечал, захохотав, Ченцов. — Она вчера ждала, что управляющий ее прибудет к ней с тремя тысячами денег, а он ей привез только сорок куриц и двадцать поросенков, но и то больше померших волею божией, а
не поваром приколотых.
— Ну что это?.. Бедная!.. — произнесла
как бы и с чувством сожаления Катрин. — И
как вам
не грех над такими вещами смеяться?.. Вы ужасный человек!.. Ужасный!
Она безгрешных сновидений
Тебе на ложе
не пошлет
И для небес,
как добрый гений.
Твоей души
не сбережет!
Вглядись в пронзительные очи —
Не небом светятся они!..
В них есть неправедные ночи,
В них есть мучительные сны!
Людмила, кажется, и
не расслушала Марфина, потому что в это время
как бы с некоторым недоумением глядела на Ченцова и на Катрин, и чем оживленнее промеж них шла беседа, тем недоумение это увеличивалось в ней. Марфин, между тем, будучи весь охвачен и ослеплен сияющей,
как всегда ему это казалось, красотой Людмилы, продолжал свое...
Людмила при словах Егора Егорыча касательно совершенной чистоты ее сердца потупилась,
как будто бы втайне она сознавала, что там
не совсем было без пятнышка…
— Но
как же я
не умираю, когда меня душа оставляет? — сделала весьма разумный вопрос Людмила.
— Вот что, — понимаю! — произнесла Людмила и затем мельком взглянула на Ченцова, словно бы душа ее была с ним, а
не с Марфиным, который ничего этого
не подметил и хотел было снова заговорить: он никому так много
не высказывал своих мистических взглядов и мыслей,
как сей прелестной, но далеко
не глубоко-мыслящей девушке, и явно, что более, чем кого-либо, желал посвятить ее в таинства герметической философии.
Остроумно придумывая разные фигуры, он вместе с тем сейчас же принялся зубоскалить над Марфиным и его восторженным обожанием Людмилы, на что она
не без досады возражала: «Ну, да, влюблена, умираю от любви к нему!» — и в то же время взглядывала и на стоявшего у дверей Марфина, который, опершись на косяк, со сложенными,
как Наполеон, накрест руками, и подняв, по своей манере, глаза вверх, весь был погружен в какое-то созерцательное состояние; вылетавшие по временам из груди его вздохи говорили, что у него невесело на душе; по-видимому, его более всего возмущал часто раздававшийся громкий смех Ченцова, так
как каждый раз Марфина при этом даже подергивало.
Из этой беды его выручила одна дама, — косая,
не первой уже молодости и,
как говорила молва, давнишний, — когда Ченцов был еще студентом, — предмет его страсти.
Марфин строго посмотрел на него, но Ченцов сделал вид, что
как будто бы
не заметил того.
Валерьян был принят в число братьев, но этим и ограничились все его масонские подвиги: обряд посвящения до того показался ему глуп и смешон, что он на другой же день стал рассказывать в разных обществах,
как с него снимали
не один, а оба сапога,
как распарывали брюки, надевали ему на глаза совершенно темные очки, водили его через камни и ямины, пугая, что это горы и пропасти, приставляли к груди его циркуль и шпагу,
как потом ввели в самую ложу, где будто бы ему (тут уж Ченцов начинал от себя прибавлять), для испытания его покорности, посыпали голову пеплом, плевали даже на голову, заставляли его кланяться в ноги великому мастеру, который при этом, в доказательство своего сверхъестественного могущества, глотал зажженную бумагу.
— Эх,
какой вы, право!.. — снова воскликнул Ченцов. — Самого настоящего и хорошего вы и
не узнали!.. Если бы меня масоны научили делать золото, я бы
какие угодно им готов был совершить подвиги и произвести в себе внутреннее обновление.
— А когда бы ты хоть раз искренно произвел в себе это обновление, которое тебе теперь,
как я вижу, кажется таким смешным, так, может быть, и
не пожелал бы учиться добывать золото, ибо понял бы, что для человека существуют другие сокровища.
Разговор затем на несколько минут приостановился; в Ченцове тоже происходила борьба: взять деньги ему казалось на этот раз подло, а
не взять — значило лишить себя возможности существовать так,
как он привык существовать. С ним, впрочем, постоянно встречалось в жизни нечто подобное. Всякий раз, делая что-нибудь, по его мнению, неладное, Ченцов чувствовал к себе отвращение и в то же время всегда выбирал это неладное.
—
Не могу, дядя, очень уж я скверен и развратен!.. Передо мной давно и очень ясно зияет пропасть, в которую я — и, вероятно, невдолге — кувырнусь со всей головой,
как Дон-Жуан с статуей командора.
Оставшись один, Марфин впал в смущенное и глубокое раздумье: голос его сердца говорил ему, что в племяннике
не совсем погасли искры добродетели и изящных душевных качеств; но
как их раздуть в очищающее пламя, — Егор Егорыч
не мог придумать.
Успокоившись на сем решении, он мыслями своими обратился на более приятный и отрадный предмет: в далеко еще
не остывшем сердце его,
как мы знаем, жила любовь к Людмиле, старшей дочери адмиральши.
В случае, если ответ Ваш будет мне неблагоприятен,
не передавайте оного сами, ибо Вы, может быть, постараетесь смягчить его и поумалить мое безумие, но пусть мне скажет его Ваша мать со всей строгостью и суровостью, к
какой только способна ее кроткая душа, и да будет мне сие — говорю это,
как говорил бы на исповеди — в поучение и назидание.
Между тем в Людмиле была страсть к щеголеватости во всем: в туалете, в белье, в убранстве комнаты; тогда
как Сусанна почти презирала это, и в ее спальне был только большой образ с лампадкой и довольно жесткий диван, на котором она спала; Муза тоже мало занималась своей комнатой, потому что никогда почти
не оставалась в ней, но, одевшись, сейчас же сходила вниз, к своему фортепьяно.
Одета Людмила на этот раз была в кокетливый утренний капот, с волосами
как будто бы даже
не причесанными, а только приколотыми шпильками, и — надобно отдать ей честь — поражала своей красотой и миловидностью; особенно у нее хороши были глаза — большие, черные, бархатистые и с поволокой, вследствие которой они все словно бы где-то блуждали…
В сущности, все три сестры имели одно общее семейное сходство; все они, если можно так выразиться, были
как бы
не от мира сего: Муза воздыхала о звуках, и
не о тех, которые раздавались в ее игре и игре других, а о каких-то неведомых, далеких и когда-то ею слышанных.
Весьма естественно, что, при таком воззрении Людмилы, Ченцов, ловкий, отважный, бывший гусарский офицер, превосходный верховой ездок на самых рьяных и злых лошадях, почти вполне подошел к ее идеалу; а за этими качествами,
какой он собственно был человек, Людмила нисколько
не думала; да если бы и думать стала, так
не много бы поняла.
— Ответ-с такой… — И Антип Ильич несколько затруднялся,
как ему, с его обычною точностью, передать ответ, который он
не совсем понял. — Барышня мне сами сказали, что они извиняются, а что маменьки ихней дома нет.
—
Как же ты
не знаешь?..
Как тебе
не стыдно это?!. — заговорил он гневным и плачевным голосом. — Добро бы ты был какой-нибудь мальчик ветреный, но ты человек умный, аккуратный, а главного
не узнал!
Марфин,
как обыкновенно он это делал при свиданиях с сильными мира сего, вошел в кабинет топорщась. Сенатор, несмотря что остался им
не совсем доволен при первом их знакомстве, принял его очень вежливо и даже с почтением. Он сам пододвинул ему поближе к себе кресло, на которое Егор Егорыч сейчас же и сел.
—
Не всегда,
не говорите этого,
не всегда! — возразил сенатор, все более и более принимая величавую позу. — Допуская, наконец, что во всех этих рассказах,
как во всякой сплетне, есть малая доля правды, то и тогда раскапывать и раскрывать,
как вот сами вы говорите, такую грязь тяжело и, главное, трудно… По нашим законам человек, дающий взятку, так же отвечает,
как и берущий.
—
Не нюхаю! — отвечал тот отрывисто, но на табакерку взглянул и, смекнув, что она была подарок из дворцового кабинета, заподозрил, что сенатор сделал это с умыслом, для внушения вящего уважения к себе: «Вот кто я, смотри!» — и Марфин,
как водится, рассердился при этой мысли своей.
Тема на этот разговор была у графа неистощимая и весьма любимая им. Что касается до правителя дел, то хотя он и был по своему происхождению и положению очень далек от придворного круга, но тем
не менее понимал хорошо, что все это имеет большое значение, и вследствие этого призадумался несколько. Его главным образом беспокоило то, что Марфин даже
не взглянул на него, войдя к сенатору,
как будто бы презирал, что ли, его или был за что-то недоволен им.
— Фу ты, боже мой! — произнес сенатор, пожимая плечами. — Вот и суди тут!..
Как же все это
не противно и
не скучно?..
—
Как об капусте и об Дрыгине?.. Что такое это? — проговорил сенатор с недоумением: он этого дела уже
не помнил.
Все это некоторые объясняли прямым источником из кармана сенатора, а другие — тем, что к m-me Клавской одновременно со Звездкиным стали забегать разные чиновники, которым угрожала опасность по ревизии; но,
как бы то ни было, в одном только никто
не сомневался: что граф был от нее без ума.
— Извольте, извольте!.. —
не выдержал долее граф. — Я для вас готов быть у старика… Он, я знаю,
не так виноват,
как говорят про него враги его.
Сенатор выскочил из саней первый, и в то время,
как он подавал руку Клавской, чтобы высадить ее, мимо них пронесся на своей тройке Марфин и сделал вид, что он
не видал ни сенатора, ни Клавской. Те тоже
как будто бы
не заметили его.
— Но
как же вы мне еще вчера сказали, что
не будете играть? — проговорила она Ченцову.
Как бы
не зная, что ему предпринять, он тоже вышел в маленькую гостиную и отнесся к дочери...