Неточные совпадения
Будучи от природы весьма обыкновенных умственных и всяких других душевных качеств, она всю жизнь свою стремилась раскрашивать себя и представлять,
что она была женщина и умная, и добрая, и с твердым характером;
для этой цели она всегда говорила только о серьезных предметах, выражалась плавно и красноречиво, довольно искусно вставляя в свою речь витиеватые фразы и возвышенные мысли, которые ей удавалось прочесть или подслушать; не жалея ни денег, ни своего самолюбия, она входила в знакомство и переписку с разными умными людьми и, наконец, самым публичным образом творила добрые дела.
Но вряд ли все эти стоны и рыдания ее не были устроены нарочно, только
для одного барина; потому
что, когда Павел нагнал ее и сказал ей: «Ты скажи же мне, как егерь-то придет!» — «Слушаю, батюшка, слушаю», — отвечала она ему совершенно покойно.
Все эти воспоминания в настоящую минуту довольно живо представлялись Павлу, и смутное детское чувство говорило в нем,
что вся эта жизнь, — с полями, лесами, с охотою, лошадьми, — должна была навеки кончиться
для него, и впереди предстояло только одно: учиться.
— Прекрасно-с! И поэтому, по приезде в Петербург, вы возьмите этого молодого человека с собой и отправляйтесь по адресу этого письма к господину, которого я очень хорошо знаю; отдайте ему письмо, и
что он вам скажет: к себе ли возьмет вашего сына
для приготовления, велит ли отдать кому — советую слушаться беспрекословно и уже денег в этом случае не жалеть, потому
что в Петербурге также пьют и едят, а не воздухом питаются!
Лицо Захаревского уже явно исказилось. Александра Григорьевна несколько лет вела процесс, и не
для выгоды какой-нибудь, а с целью только показать,
что она юристка и может писать деловые бумаги. Ардальон Васильевич в этом случае был больше всех ее жертвой: она читала ему все сочиняемые ею бумаги, которые в смысле деловом представляли совершенную чушь; требовала совета у него на них, ожидала от него похвалы им и наконец давала ему тысячу вздорнейших поручений.
— На свете так мало людей, — начала она, прищуривая глаза, — которые бы что-нибудь
для кого сделали,
что право, если самой кому хоть чем-нибудь приведется услужить, так так этому радуешься,
что и сказать того нельзя…
Называется Сикстинской потому,
что была написана
для монастыря св. Сикста, который изображен на картине справа от Мадонны.], а другая с Данаи Корреджио [Корреджио — Корреджо, настоящее имя — Антонио Аллегри (около 1489 или 1494—1534) — крупнейший итальянский художник.].
Картины эти, точно так же, как и фасад дома, имели свое особое происхождение: их нарисовал
для Еспера Иваныча один художник, кротчайшее существо, который, тем не менее, совершил государственное преступление, состоявшее в том,
что к известной эпиграмме.
На третьей стене предполагалась красного дерева дверь в библиотеку,
для которой маэстро-архитектор изготовил было великолепнейший рисунок; но самой двери не появлялось и вместо ее висел запыленный полуприподнятый ковер, из-за которого виднелось,
что в соседней комнате стояли растворенные шкапы; тут и там размещены были неприбитые картины и эстампы, и лежали на полу и на столах книги.
Никто уже не сомневался в ее положении; между тем сама Аннушка, как ни тяжело ей было, слова не смела пикнуть о своей дочери — она хорошо знала сердце Еспера Иваныча: по своей стыдливости, он скорее согласился бы умереть,
чем признаться в известных отношениях с нею или с какою бы то ни было другою женщиной: по какому-то врожденному и непреодолимому
для него самого чувству целомудрия, он как бы хотел уверить целый мир,
что он вовсе не знал утех любви и
что это никогда
для него и не существовало.
Про Еспера Иваныча и говорить нечего: княгиня
для него была святыней, ангелом чистым, пред которым он и подумать ничего грешного не смел; и если когда-то позволил себе смелость в отношении горничной, то в отношении женщины его круга он, вероятно, бежал бы в пустыню от стыда, зарылся бы навеки в своих Новоселках, если бы только узнал,
что она его подозревает в каких-нибудь, положим, самых возвышенных чувствах к ней; и таким образом все дело у них разыгрывалось на разговорах, и то весьма отдаленных, о безумной, например, любви Малек-Аделя к Матильде […любовь Малек-Аделя к Матильде.
— Герои романа французской писательницы Мари Коттен (1770—1807): «Матильда или Воспоминания, касающиеся истории Крестовых походов».], о странном трепете Жозефины, когда она, бесчувственная, лежала на руках адъютанта, уносившего ее после объявления ей Наполеоном развода; но так как во всем этом весьма мало осязаемого, а женщины, вряд ли еще не более мужчин, склонны в
чем бы то ни было реализировать свое чувство (ну, хоть подушку шерстями начнет вышивать
для милого), — так и княгиня наконец начала чувствовать необходимую потребность наполнить чем-нибудь эту пустоту.
Открытие всех этих тайн не только не уменьшило
для нашего юноши очарования, но, кажется, еще усилило его; и пока он осматривал все это с трепетом в сердце —
что вот-вот его выведут, — вдруг раздался сзади его знакомый голос...
— Василий Мелентьич, давайте теперь рассчитаемте,
что все будет это стоить: во-первых, надобно поднять сцену и сделать рамки
для декораций, положим хоть штук четырнадцать; на одной стороне будет нарисована лесная, а на другой — комнатная; понимаешь?
От полковника получено было, наконец, письмо, извещающее,
что Александра Григорьевна с величайшим удовольствием разрешает детям взять залу
для такой умной их забавы. С своей же стороны Михаил Поликарпович прибавлял сыну: «Чтобы девушка гуляла, но дельца не забывала!» Полковник терпеть не мог театра.
В день представления Ванька, по приказанию господ, должен был то сбегать закупить свеч
для освещения, то сцену вымести, то расставить стулья в зале; но всем этим действиям он придавал такой вид,
что как будто бы делал это по собственному соображению.
Павел, все это время ходивший по коридору и повторявший умственно и, если можно так выразиться, нравственно свою роль, вдруг услышал плач в женской уборной. Он вошел туда и увидел,
что на диване сидел, развалясь, полураздетый из женского костюма Разумов, а на креслах маленький Шишмарев, совсем еще не одетый
для Маруси. Последний заливался горькими слезами.
Стены комнаты были оклеены только
что тогда начинавшими входить в употребление пунцовыми суконными обоями; пол ее был покрыт мягким пушистым ковром; привезены были из Новоселок фортепьяно, этажерки
для нот и две — три хорошие картины.
Успокоенный словами Фатеевой,
что у Мари ничего нет в Москве особенного, он сознавал только одно,
что для него величайшее блаженство видаться с Мари, говорить с ней и намекать ей о своей любви.
Павел от огорчения в продолжение двух дней не был даже у Имплевых. Рассудок, впрочем, говорил ему,
что это даже хорошо,
что Мари переезжает в Москву, потому
что, когда он сделается студентом и сам станет жить в Москве, так уж не будет расставаться с ней; но, как бы то ни было, им овладело нестерпимое желание узнать от Мари что-нибудь определенное об ее чувствах к себе.
Для этой цели он приготовил письмо, которое решился лично передать ей.
«Мари, — писал он, — вы уже, я думаю, видите,
что вы
для меня все: жизнь моя, стихия моя, мой воздух; скажите вы мне, — могу ли я вас любить, и полюбите ли вы меня, когда я сделаюсь более достойным вас? Молю об одном — скажите мне откровенно!»
— Все лучше; отпустит — хорошо, а не отпустит — ты все-таки обеспечен и поедешь… Маша мне сказывала,
что ты хочешь быть ученым, — и будь!.. Это лучшая и честнейшая дорога
для всякого человека.
Михайло Поликарпыч совершенно уверен был,
что Павел это делает не
для поправления своих сведений, а так, чтобы только позамилостивить учителя.
— А о
чем же? — возразил в свою очередь Павел. — Я, кажется, — продолжал он грустно-насмешливым голосом, — учился в гимназии, не жалея
для этого ни времени, ни здоровья — не за тем, чтобы потом все забыть?
— Так
что же вы говорите, я после этого уж и не понимаю! А знаете ли вы то,
что в Демидовском студенты имеют единственное развлечение
для себя — ходить в Семеновский трактир и пить там? Большая разница Москва-с, где — превосходный театр, разнообразное общество, множество библиотек, так
что, помимо ученья, самая жизнь будет развивать меня, а потому стеснять вам в этом случае волю мою и лишать меня, может быть, счастья всей моей будущей жизни — безбожно и жестоко с вашей стороны!
— Статистика, во-первых, не черт знает
что такое, а она — фундамент и основание
для понимания своего современного государства и чужих современных государств, — возразил Павел.
Это было несколько обидно
для его самолюбия; но, к счастью, кадет оказался презабавным малым: он очень ловко (так
что никто и не заметил) стащил с вазы апельсин, вырезал на нем глаза, вытянул из кожи нос, разрезал рот и стал апельсин слегка подавливать; тот при этом точь-в-точь представил лицо человека, которого тошнит.
— Когда при мне какой-нибудь молодой человек, — продолжала она, как бы разъясняя свою мысль, — говорит много и говорит глупо, так это
для меня — нож вострый; вот теперь он смеется — это мне приятно, потому
что свойственно его возрасту.
— Он говорит,
что когда этот вексель будет у меня, так я не выдержу и возвращу его мужу, а между тем он необходим
для спокойствия всей моей будущей жизни!
—
Чем же он так необходим
для спокойствия вашей будущей жизни?
— Тем,
что он будет служить
для мужа некоторым страхом.
— Не люблю я этих извозчиков!.. Прах его знает — какой чужой мужик, поезжай с ним по всем улицам! — отшутилась Анна Гавриловна, но в самом деле она не ездила никогда на извозчиках, потому
что это казалось ей очень разорительным, а она обыкновенно каждую копейку Еспера Иваныча, особенно когда ей приходилось тратить
для самой себя, берегла, как бог знает
что.
Он чувствовал некоторую неловкость сказать об этом Мари; в то же время ему хотелось непременно сказать ей о том
для того, чтобы она знала, до
чего она довела его, и Мари, кажется, поняла это, потому
что заметно сконфузилась.
— Из Шекспира много ведь есть переводов, — полуспросил, полупросто сказал он, сознаваясь внутренне, к стыду своему,
что он ни одного из них не знал и даже имя Шекспира встречал только в юмористических статейках Сенковского [Сенковский Осип Иванович (1800—1858) — востоковед, профессор Петербургского университета, журналист, беллетрист, редактор и соиздатель журнала «Библиотека
для чтения», начавшего выходить в 1834 году. Писал под псевдонимом Барон Брамбеус.], в «Библиотеке
для чтения».
— И Виктор Гюго тоже один из чрезвычайно сильных поэтов! — подхватил Павел. Когда он учился
для Мари французскому языку, он все читал Виктора Гюго, потому
что это был любимый поэт Мари.
Профессор
для первого раза объяснил,
что такое математический анализ, и Вихров все его слова записал с каким-то благоговением.
И профессор опять при этом значительно мотнул Вихрову головой и подал ему его повесть назад. Павел только из приличия просидел у него еще с полчаса, и профессор все ему толковал о тех образцах, которые он должен читать, если желает сделаться литератором, — о строгой и умеренной жизни, которую он должен вести, чтобы быть истинным жрецом искусства, и заключил тем,
что «орудие, то есть талант у вас есть
для авторства, но содержания еще — никакого!»
Герой мой вышел от профессора сильно опешенный. «В самом деле мне, может быть, рано еще писать!» — подумал он сам с собой и решился пока учиться и учиться!.. Всю эту проделку с своим сочинением Вихров тщательнейшим образом скрыл от Неведомова и
для этого даже не видался с ним долгое время. Он почти предчувствовал,
что тот тоже не похвалит его творения, но как только этот вопрос
для него, после беседы с профессором, решился, так он сейчас же и отправился к приятелю.
— Выкинуть-с! — повторил Салов резким тоном, — потому
что Конт прямо говорит: «Мы знаем одни только явления, но и в них не знаем — каким способом они возникли, а можем только изучать их постоянные отношения к другим явлениям, и эти отношения и называются законами, но сущность же каждого предмета и первичная его причина всегда были и будут
для нашего разума — terra incognita». [неизвестная земля, область (лат.).]
Я очень хорошо понимаю,
что разум есть одна из важнейших способностей души и
что, действительно,
для него есть предел, до которого он может дойти; но вот тут-то, где он останавливается, и начинает, как я думаю, работать другая способность нашей души — это фантазия, которая произвела и искусства все и все религии и которая, я убежден, играла большую роль в признании вероятности существования Америки и подсказала многое к открытию солнечной системы.
— Ее обвинили, — отвечал как-то необыкновенно солидно Марьеновский, — и речь генерал-прокурора была, по этому делу, блистательна. Он разбил ее на две части: в первой он доказывает,
что m-me Лафарж могла сделать это преступление, —
для того он привел почти всю ее биографию, из которой видно,
что она была женщина нрава пылкого, порывистого, решительного; во второй части он говорит,
что она хотела сделать это преступление, — и это доказывает он ее нелюбовью к мужу, ссорами с ним, угрозами…
От Ваньки своего Павел узнал,
что m-me Гартунг была любовница Салова, и
что прежде она была blanchisseuse [прачка (франц.).] и содержала прачечное заведение; но потом, когда он сошелся с ней, то снял
для нее эти номера и сам поселился у ней.
—
Чем же нечестно? Отец-дурак дает этому мальчишке столько денег,
что он бы разврату на них мог предаваться, а я оберу их у него и по крайней мере
для нравственной жизни его сберегу!
— Я не знаю, как у других едят и чье едят мужики — свое или наше, — возразил Павел, — но знаю только,
что все эти люди работают на пользу вашу и мою, а потому вот в
чем дело: вы были так милостивы ко мне,
что подарили мне пятьсот рублей; я желаю, чтобы двести пятьдесят рублей были употреблены на улучшение пищи в нынешнем году, а остальные двести пятьдесят — в следующем, а потом уж я из своих трудов буду высылать каждый год по двести пятидесяти рублей, — иначе я с ума сойду от мысли,
что человек, работавший на меня — как лошадь, — целый день, не имеет возможности съесть куска говядины, и потому прошу вас завтрашний же день велеть купить говядины
для всех.
Становая своею полною фигурой напомнила ему г-жу Захаревскую, а солидными манерами — жену Крестовникова. Когда вышли из церкви, то господин в синем сюртуке подал ей манто и сам уселся на маленькую лошаденку, так
что ноги его почти доставали до земли. На этой лошаденке он отворил
для господ ворота. Становая, звеня колокольцами, понеслась марш-марш вперед. Павел поехал рядом с господином в синем сюртуке.
Барышня же (или m-lle Прыхина, как узнал, наконец, Павел) между тем явно сгорала желанием поговорить с ним о чем-то интересном и стала уж, кажется, обижаться немножко на него,
что он не дает ей
для того случая.
Павел выходил из себя: ему казалось,
что он никак не приедет к пяти часам, как обещал это m-me Фатеевой. Она будет ждать его и рассердится, а гнев ее в эту минуту был
для него страшнее смерти.
— Нет, и вы в глубине души вашей так же смотрите, — возразил ему Неведомов. — Скажите мне по совести: неужели вам не было бы тяжело и мучительно видеть супругу, сестру, мать, словом, всех близких вам женщин — нецеломудренными? Я убежден,
что вы с гораздо большею снисходительностью простили бы им,
что они дурны собой, недалеки умом, необразованны. Шекспир прекрасно выразил в «Гамлете»,
что для человека одно из самых ужасных мучений — это подозревать, например,
что мать небезупречна…
Для дня рождения своего, он был одет в чистый колпак и совершенно новенький холстинковый халат; ноги его, тоже обутые в новые красные сафьяновые сапоги, стояли необыкновенно прямо, как стоят они у покойников в гробу, но больше всего кидался в глаза — над всем телом выдавшийся живот; видно было,
что бедный больной желудком только и жил теперь, а остальное все было у него парализовано. Павла вряд ли он даже и узнал.
Любящее сердце говорило ей,
что для него теперь все бесполезно.