Неточные совпадения
«Да! она не простит и не может простить. И всего ужаснее то,
что виной всему я, — виной я, а не виноват. В этом-то вся драма, — думал он. — Ах, ах, ах!» приговаривал он с отчаянием, вспоминая самые тяжелые
для себя впечатления из этой ссоры.
Он прочел письма. Одно было очень неприятное — от купца, покупавшего лес в имении жены. Лес этот необходимо было продать; но теперь, до примирения с женой, не могло быть о том речи. Всего же неприятнее тут было то,
что этим подмешивался денежный интерес в предстоящее дело его примирения с женою. И мысль,
что он может руководиться этим интересом,
что он
для продажи этого леса будет искать примирения с женой, — эта мысль оскорбляла его.
Либеральная партия говорила или, лучше, подразумевала,
что религия есть только узда
для варварской части населения, и действительно, Степан Аркадьич не мог вынести без боли в ногах даже короткого молебна и не мог понять, к
чему все эти страшные и высокопарные слова о том свете, когда и на этом жить было бы очень весело.
Он прочел руководящую статью, в которой объяснялось,
что в наше время совершенно напрасно поднимается вопль о том, будто бы радикализм угрожает поглотить все консервативные элементы и будто бы правительство обязано принять меры
для подавления революционной гидры,
что, напротив, «по нашему мнению, опасность лежит не в мнимой революционной гидре, а в упорстве традиционности, тормозящей прогресс», и т. д.
— Ну, коротко сказать, я убедился,
что никакой земской деятельности нет и быть не может, — заговорил он, как будто кто-то сейчас обидел его, — с одной стороны игрушка, играют в парламент, а я ни достаточно молод, ни достаточно стар, чтобы забавляться игрушками; а с другой (он заикнулся) стороны, это — средство
для уездной coterie [партии] наживать деньжонки.
Убеждение Левина в том,
что этого не может быть, основывалось на том,
что в глазах родных он невыгодная, недостойная партия
для прелестной Кити, а сама Кити не может любить его.
В глазах родных он не имел никакой привычной, определенной деятельности и положения в свете, тогда как его товарищи теперь, когда ему было тридцать два года, были уже — который полковник и флигель-адъютант, который профессор, который директор банка и железных дорог или председатель присутствия, как Облонский; он же (он знал очень хорошо, каким он должен был казаться
для других) был помещик, занимающийся разведением коров, стрелянием дупелей и постройками, то есть бездарный малый, из которого ничего не вышло, и делающий, по понятиям общества, то самое,
что делают никуда негодившиеся люди.
Профессор с досадой и как будто умственною болью от перерыва оглянулся на странного вопрошателя, похожего более на бурлака,
чем на философа, и перенес глаза на Сергея Ивановича, как бы спрашивая:
что ж тут говорить? Но Сергей Иванович, который далеко не с тем усилием и односторонностью говорил, как профессор, и у которого в голове оставался простор
для того, чтоб и отвечать профессору и вместе понимать ту простую и естественную точку зрения, с которой был сделан вопрос, улыбнулся и сказал...
Получив от лакея Сергея Ивановича адрес брата, Левин тотчас же собрался ехать к нему, но, обдумав, решил отложить свою поездку до вечера. Прежде всего,
для того чтобы иметь душевное спокойствие, надо было решить то дело,
для которого он приехал в Москву. От брата Левин поехал в присутствие Облонского и, узнав о Щербацких, поехал туда, где ему сказали,
что он может застать Кити.
Были тут и мастера кататься, щеголявшие искусством, и учившиеся за креслами, с робкими неловкими движениями, и мальчики, и старые люди, катавшиеся
для гигиенических целей; все казались Левину избранными счастливцами, потому
что они были тут, вблизи от нее.
— Может быть. Но всё-таки мне дико, так же, как мне дико теперь то,
что мы, деревенские жители, стараемся поскорее наесться, чтобы быть в состоянии делать свое дело, а мы с тобой стараемся как можно дольше не наесться и
для этого едим устрицы….
Степан Аркадьич улыбнулся. Он так знал это чувство Левина, знал,
что для него все девушки в мире разделяются на два сорта: один сорт — это все девушки в мире, кроме ее, и эти девушки имеют все человеческие слабости, и девушки очень обыкновенные; другой сорт — она одна, не имеющая никаких слабостей и превыше всего человеческого.
— Нет, ты постой, постой, — сказал он. — Ты пойми,
что это
для меня вопрос жизни и смерти. Я никогда ни с кем не говорил об этом. И ни с кем я не могу говорить об этом, как с тобою. Ведь вот мы с тобой по всему чужие: другие вкусы, взгляды, всё; но я знаю,
что ты меня любишь и понимаешь, и от этого я тебя ужасно люблю. Но, ради Бога, будь вполне откровенен.
Ты ведь не можешь представить себе,
что ты сделал
для меня тем, чтò сказал.
А
для платонической любви не может быть драмы, потому
что в такой любви всё ясно и чисто, потому
что…
Князь был на стороне Левина, говорил,
что он ничего не желает лучшего
для Кити.
Княгиня же, со свойственною женщинам привычкой обходить вопрос, говорила,
что Кити слишком молода,
что Левин ничем не показывает,
что имеет серьезные намерения,
что Кити не имеет к нему привязанности, и другие доводы; но не говорила главного, того,
что она ждет лучшей партии
для дочери, и
что Левин несимпатичен ей, и
что она не понимает его.
И сколько бы ни внушали княгине,
что в наше время молодые люди сами должны устраивать свою судьбу, он не могла верить этому, как не могла бы верить тому,
что в какое бы то ни было время
для пятилетних детей самыми лучшими игрушками должны быть заряженные пистолеты.
Взойдя наверх одеться
для вечера и взглянув в зеркало, она с радостью заметила,
что она в одном из своих хороших дней и в полном обладании всеми своими силами, а это ей так нужно было
для предстоящего: она чувствовала в себе внешнюю тишину и свободную грацию движений.
Вероятно, чувствуя,
что разговор принимает слишком серьезный
для гостиной характер, Вронский не возражал, а, стараясь переменить предмет разговора, весело улыбнулся и повернулся к дамам.
Он говорил с нею то,
что обыкновенно говорят в свете, всякий вздор, но вздор, которому он невольно придавал особенный
для нее смысл.
Вронский в это последнее время, кроме общей
для всех приятности Степана Аркадьича, чувствовал себя привязанным к нему еще тем,
что он в его воображении соединялся с Кити.
— Ну
что ж, в воскресенье сделаем ужин
для дивы? — сказал он ему, с улыбкой взяв его под руку.
И опять начала рассказывать о том,
что более всего интересовало ее, о крестинах внука,
для которых она ездила в Петербург, и про особенную милость Государя к старшему сыну.
— Я больше тебя знаю свет, — сказала она. — Я знаю этих людей, как Стива, как они смотрят на это. Ты говоришь,
что он с ней говорил об тебе. Этого не было. Эти люди делают неверности, но свой домашний очаг и жена — это
для них святыня. Как-то у них эти женщины остаются в презрении и не мешают семье. Они какую-то черту проводят непроходимую между семьей и этим. Я этого не понимаю, но это так.
— Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблен в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал, говоря о тебе, и какая поэзия и высота была ты
для него, и я знаю,
что чем больше он с тобой жил, тем выше ты
для него становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним,
что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина». Ты
для него божество всегда была и осталась, а это увлечение не души его…
Кити чувствовала,
что Анна была совершенно проста и ничего не скрывала, но
что в ней был другой какой-то, высший мир недоступных
для нее интересов, сложных и поэтических.
И странно то,
что хотя они действительно говорили о том, как смешон Иван Иванович своим французским языком, и о том,
что для Елецкой можно было бы найти лучше партию, а между тем эти слова имели
для них значение, и они чувствовали это так же, как и Кити.
Он считал переделку экономических условий вздором, но он всегда чувствовал несправедливость своего избытка в сравнении с бедностью народа и теперь решил про себя,
что,
для того чтобы чувствовать себя вполне правым, он, хотя прежде много работал и нероскошно жил, теперь будет еще больше работать и еще меньше будет позволять себе роскоши.
Дом был большой, старинный, и Левин, хотя жил один, но топил и занимал весь дом. Он знал,
что это было глупо, знал,
что это даже нехорошо и противно его теперешним новым планам, но дом этот был целый мир
для Левина. Это был мир, в котором жили и умерли его отец и мать. Они жили тою жизнью, которая
для Левина казалась идеалом всякого совершенства и которую он мечтал возобновить с своею женой, с своею семьей.
— Да, — продолжала Анна. — Ты знаешь, отчего Кити не приехала обедать? Она ревнует ко мне. Я испортила… я была причиной того,
что бал этот был
для нее мученьем, а не радостью. Но, право, право, я не виновата, или виновата немножко, — сказала она, тонким голосом протянув слово «немножко».
Но в ту минуту, когда она выговаривала эти слова, она чувствовала,
что они несправедливы; она не только сомневалась в себе, она чувствовала волнение при мысли о Вронском и уезжала скорее,
чем хотела, только
для того, чтобы больше не встречаться с ним.
— Помни, Анна:
что ты
для меня сделала, я никогда не забуду. И помни,
что я любила и всегда буду любить тебя, как лучшего друга!
Не раз говорила она себе эти последние дни и сейчас только,
что Вронский
для нее один из сотен вечно одних и тех же, повсюду встречаемых молодых людей,
что она никогда не позволит себе и думать о нем; но теперь, в первое мгновенье встречи с ним, ее охватило чувство радостной гордости.
Она знала это так же верно, как если б он сказал ей,
что он тут
для того, чтобы быть там, где она.
И
для того чтоб успевать сделать то,
что ему предстояло каждый день, он держался строжайшей аккуратности.
Анна ничего не слышала об этом положении, и ей стало совестно,
что она так легко могла забыть о том,
что для него было так важно.
Она видела,
что Алексей Александрович хотел что-то сообщить ей приятное
для себя об этом деле, и она вопросами навела его на рассказ. Он с тою же самодовольною улыбкой рассказал об овациях, которые были сделаны ему вследствие этого проведенного положения.
В конце зимы в доме Щербацких происходил консилиум, долженствовавший решить, в каком положении находится здоровье Кити и
что нужно предпринять
для восстановления ее ослабевающих сил.
Княгиня Бетси, не дождавшись конца последнего акта, уехала из театра. Только
что успела она войти в свою уборную, обсыпать свое длинное бледное лицо пудрой, стереть ее, оправиться и приказать чай в большой гостиной, как уж одна за другою стали подъезжать кареты к ее огромному дому на Большой Морской. Гости выходили на широкий подъезд, и тучный швейцар, читающий по утрам,
для назидания прохожих, за стеклянною дверью газеты, беззвучно отворял эту огромную дверь, пропуская мимо себя приезжавших.
— Нет, я думаю, без шуток,
что для того чтоб узнать любовь, надо ошибиться и потом поправиться, — сказала княгиня Бетси.
— Разве вы не знаете,
что вы
для меня вся жизнь; но спокойствия я не знаю и не могу вам дать. Всего себя, любовь… да. Я не могу думать о вас и о себе отдельно. Вы и я
для меня одно. И я не вижу впереди возможности спокойствия ни
для себя, ни
для вас. Я вижу возможность отчаяния, несчастия… или я вижу возможность счастья, какого счастья!.. Разве оно не возможно? — прибавил он одними губами; но она слышала.
— Любовь… — повторила она медленно, внутренним голосом, и вдруг, в то же время, как она отцепила кружево, прибавила: — Я оттого и не люблю этого слова,
что оно
для меня слишком много значит, больше гораздо,
чем вы можете понять, — и она взглянула ему в лицо. — До свиданья!
Обдумывая,
что он скажет, он пожалел о том,
что для домашнего употребления, так незаметно, он должен употребить свое время и силы ума; но, несмотря на то, в голове его ясно и отчетливо, как доклад, составилась форма и последовательность предстоящей речи.
Но
для него, знавшего ее, знавшего,
что, когда он ложился пятью минутами позже, она замечала и спрашивала о причине,
для него, знавшего,
что всякие свои радости, веселье, горе, она тотчас сообщала ему, —
для него теперь видеть,
что она не хотела замечать его состояние,
что не хотела ни слова сказать о себе, означало многое.
То,
что почти целый год
для Вронского составляло исключительно одно желанье его жизни, заменившее ему все прежние желания; то,
что для Анны было невозможною, ужасною и тем более обворожительною мечтою счастия, — это желание было удовлетворено. Бледный, с дрожащею нижнею челюстью, он стоял над нею и умолял успокоиться, сам не зная, в
чем и
чем.
Она говорила себе: «Нет, теперь я не могу об этом думать; после, когда я буду спокойнее». Но это спокойствие
для мыслей никогда не наступало; каждый paз, как являлась ей мысль о том,
что она сделала, и
что с ней будет, и
что она должна сделать, на нее находил ужас, и она отгоняла от себя эти мысли.
Он не мог успокоиться, потому
что он, так долго мечтавший о семейной жизни, так чувствовавший себя созревшим
для нее, всё-таки не был женат и был дальше,
чем когда-нибудь, от женитьбы.
Кроме того, из этого же оказывалось,
что бороны и все земледельческие орудия, которые велено было осмотреть и починить еще зимой и
для которых нарочно взяты были три плотника, были не починены, и бороны всё-таки чинили, когда надо было ехать скородить.
Левин сердито махнул рукой, пошел к амбарам взглянуть овес и вернулся к конюшне. Овес еще не испортился. Но рабочие пересыпали его лопатами, тогда как можно было спустить его прямо в нижний амбар, и, распорядившись этим и оторвав отсюда двух рабочих
для посева клевера, Левин успокоился от досады на приказчика. Да и день был так хорош,
что нельзя было сердиться.