Сто рассказов о детстве и юности. Роман-взросление

Вера Эвери

История взросления девочки, чье детство пришлось на 1970—80-е годы XX века, рассказанная ею самой. Каждый из рассказов – отдельная история: о доме, семье, школе, о быте в провинциальном городке и переезде за Полярный круг, о дружбе и любви. Вместе они составляют цельное полотно жизни, сплетенное из сотни разных сюжетов.

Оглавление

Тюремщик

Дверь открыла, а там — ночь, глубокая, как наш погреб. И будто стоишь на дне, во тьме, лепечущей яблоневыми голосами, а глазами плывешь среди звездных вихрей по извивам Млечного пути — аж голова кругом.

Я сразу все свои страхи забыла. Да и кого бояться в своем дворе? Чужие не сунутся, на то Шарик есть, уж он спуску не даст. Хотя ночь нынче такая — всего ждать можно. Говорят, на Петровки солнышко играет — в полночь по небу ходит. Мне Валька рассказывала: под Петров день всегда солнышко караулят — шухорят, по-нашему. Бабушка говорит, глупости это все, хулиганство одно. Ну не знаю. Хулиганят, конечно, не без того — то ворота по всей улице смолой вымажут, то сад чужой обтрясут. А насчет солнышка может и враки, но проверить надо. А то какой же из меня астроном?

Села на лавку, голову задрала — жду. В звездочеты я собралась давно, еще когда в садик ходила. Как читать выучилась, так сразу и собралась. Книжка у меня тогда была — «Астрономия в картинках». Я начиталась и завела моду: таращиться в ночное небо и донимать взрослых, наломавшихся за день на грядках: «А вы знаете, что такое созвездия?»

Я знала: вон две медведицы — большая и маленькая. У большой — прямо на изогнутом хвосте — таинственная звезда Алькор. Кро-о-хотная. А рядом другая, поярче — Мицар называется. Раньше того, кто мог разглядеть Алькор, брали в солдаты. Меня бы взяли. Но я метила выше.

Мы даже с дедом спорили.

— Ну, — усаживаясь на бревнышки в саду, начинал он, — кем ты будешь, когда вырастешь?

— Астрономом, — гордо отвечала я.

— А вот и нет, — подзуживал дед, — агрономом.

— Нет, астрономом, астро-но-мом! — вопила я. Глухой, что ли дед-то?

— Агрономом, — кивал дед. — Помяни мое слово.

Я топала ногой и тыкала пальцем в небо. Дед подбирал в траве белый налив и, обтерев бочок, протягивал мне.

— Агрономом-то завсегда лучше. Яблоки свои, картошка — чего еще надо?

В одной ночнушке зябко, ночь все-таки. Я коленки к животу подтянула, подолом их накрыла — сама все вверх пялюсь и бубню: «Один Бритый Англичанин Финики Жевал Как Морковь…» Я не сумасшедшая — это считалка такая, чтоб классы звезд запомнить по первым буквам. «О» — самые яркие бело-голубые, вон как Вега — ужас до чего огромные, а наше Солнышко — «Ж» желто-оранжевое, мелкое, как колобок. Когда ж оно по небу покатится? Долго еще ждать?

Через два дома от нас во дворе у Пети Зари Черный забрехал. Неужто к нему шухарить полезли?! Быть не может! Таких отчаянных во всей округе не найти, хоть кое-кто и грозился…

Петю не любили: лодырь, пьянь, еще и в тюрьме сидел, но особо не болтали, побаивались. Мало ли чему он за решеткой выучился. Ходил он в спущенных штанах и засаленной майке, открывавшей толстое вислое брюхо. Зашибал крепко. Дрых под чужими заборами, а то изрыгал матюки и горланил срамные песни: «У моей милашки ляжки сорок восемь десятин, — рожа у него багровела, казалось, вот-вот лопнет и забрызгает всех червивкой, залитой по самые брови. — Без порток в одной рубашке обрабатывал один!» — надсаживался Петя. Бабуля, заметив мой интерес к фольклору, поторапливала: «Ну, чего уши развесила? Пойдем».

Жил Петя на углу против колонки, в доме, вокруг которого справил новый забор. Прежде был редкозубый штакетник, но охотников лазить в его огород не находилось. На ночь он спускал с привязи Черного — свирепого кобеля, могучего, как волкодав. Забор же защищал не столько Петины владения, сколько прохожих. За оградой брякала цепь, и клацали капканьи челюсти — голоса Черный зря не давал. Если что, так и сожрал бы молча. Донять Петю у пацанвы за доблесть считалось. Тот знал, и дрын держал наготове, запросто огреть мог.

В то утро затеялись у нас казаки-разбойники. Мы с Валькой выслеживали, а братцы Филатовы — Лешка с Сережкой от нас удирали. И дернула Леху нелегкая на Петином заборе стрелку черкнуть. А Петя тут как тут — выскочил, да как треснет младшего — неповинного Серегу по спине между лопаток. Мы с Валькой в кустах орешника через дорогу сидели, видели, как малой заплясал.

— Ах ты гад! — заорал Лешка, — Тюремщик поганый! — и, защищая брата, с размаху боднул Петю в рыхлое пузо.

Тот не устоял — шмякнулся, и так приложился затылком, аж забор загудел.

Мы с Валькой бросились утешать Сереньку.

Петя осоловело ворочал башкой и тянул к нам руки — мясистые щеки его в красных прожилках тряслись, глаза налились дурной кровью.

— Так тебе и надо, тюремщик паршивый! — яростно крикнула я.

Валька его отпихнула: «Фу, жиртрест!» и, дразнясь, вывалила розовый длинный как у коровы язык: «Бе-е-е-е!»

Пока мы спорили, не натолкать ли Пете в штаны крапивы, он, кряхтя и охая уполз восвояси. Сережка еще долго глотал слезы. Леха мстительно сжимал кулаки. Игра расстроилась.

О том, что Петя может пожаловаться, никто не подумал. Надев для солидности «пинжак» и поплевав на пегие патлы, Петя пошел по соседям. У Филатовых его и слушать не стали, у Вальки никого не было дома, а меня по возвращении ждала бабушка — руки в боки. Грозно сверкая очками, она сурово отчитала меня за непочтение к старшим. — Ни стыда, ни совести! И как только язык повернулся! Тюремщик… Да ты хоть знаешь, что это за слово?! — бушевала она.

В оправдание я заикнулась было про Петино тюремное прошлое.

— Молчи негодница! — рявкнула бабушка и на щеках ее заалели пятна. — Ишь, судья нашлась! Доживи сперва до его лет! Поглядим еще, что из тебя вырастет. Он свое отсидел, а вы всё попрекаете, всё травите ему душу. Жалости в вас нет, бесстыжие! Телок от вас и тот волком взвоет. Поди с глаз моих! — и добавила. — Раз не умеешь себя на людях держать, сиди во дворе. За калитку, чтоб ни ногой!

Июльский день тянулся как последний урок — невыносимо. Я слонялась по дому, по саду. Валька поманила меня со своего огорода, подзывая к плетню, разделявшему наши участки:

— Пойдешь ночью солнышко караулить? — спросила она. — Заодно и грядки Пете потопчем, чтоб не ябедничал.

Я покачала головой:

— А Черный? Забыла?

— Ну тогда давай окна ему измажем.

— Не надо, — сказала я.

— Боишься? — Валька подпустила в голос яду. — Ты чего? Он же Сереньку… Тюремщик же!

Я замялась, подыскивая слова:

— Нельзя ж вечно его наказывать. Ты подумай, каково, когда все дразнят…

— Так он же гад, — без прежнего задора возразила Валька.

Я пожала плечами:

— А мы тогда кто?

— Ладно, — махнула рукой она, — без тебя обойдемся… — и, не договорив, пошла прочь.

Я не очень-то ей верила. Болтовня одна, думала я, ёрзая на качелях, Петя кобеля спустит, да и сам небось начеку будет.

В калитку негромко стукнули. Под ней нетерпеливо переминались дырявые кеды.

— Мел есть? — спросили кеды Лехиным голосом.

— Ага, целая коробка.

— Тащи! — велели кеды.

Я принесла, подсунула под дверь:

— Мне к вам нельзя. А мел зачем?

— Ничо, — сказали кеды, — не дрейфь, — и исчезли вместе с коробкой.

И вот теперь во тьме Черный брехал — будто в трубу. Невдалеке пронзительно свистнули. Дробный топот пронесся по гулким улицам — Черный совсем зашелся.

Разбуженный Шарик завозился в конуре, привстал, понюхал пахнущий росой и мятой воздух, вяло брехнул в ответ: «Слышу, мол, помочь не могу» и снова лег, уронив голову на лапы. Глянул на меня звездными глазами: «Ты чего тут? Не спится?»

— Солнышко караулю.

— Эва? Ночью? — удивился Шарик и зевнул с хрустом: «Спа-а-ать! Спа-а-а-ать» — из горла его вырвался щенячий скулеж и спугнул ночную бабочку, дремавшую на кусте молочая.

Сорвалось с ветки и ухнуло в траву созревшее яблоко. Шарик и ухом не повел.

Небесные пути бледнели, восток тронуло зеленцой. До утра мне тут что ли дурью маяться?

Растолкала меня бабушка. Хорошо, хоть не на лавке уснула, а как до постели дошла, не помню.

— Вставай, — велела она, — Воды принеси, а то ни попить, ни умыться.

Я натянула сарафан, взяла ведро и пошла на колонку. Утро еще только расходилось. Птицы пробовали голоса. Пологие красноватые лучи лежали на крышах, щекотали верхушки лип и тополей.

Железный рычаг колонки шел туго. Я налегла всем весом — грянула ледяная струя, ведро запело. Ожидая, пока нальется, подняла глаза на Петин дом, да так и застыла: забор, венцы, ставни — все было покрыто цветочками, корабликами, зайцами, ёлками… пестро и густо закрашенными цветными мелками. Угрюмый Петин дом стало не узнать — он рассиялся яркими красками, даже немытые сто лет окошки застенчиво блестели.

Из дома, жмурясь и почесывая мохнатую грудь, вышел Петя и тоже вытаращил глаза. Лицо его перекосилось, он хватанул воздуха, рыгнул и вдруг заржал во все горло, хватаясь за сползающие от смеха штаны, и мотая головой. Принцессы в коронах, палящие танки и ромашки прыгали у него перед глазами, рождая спазмы и вышибая слезу. Черный, взгромоздив на забор передние лапы, обалдело взирал на хозяина.

Вода у меня давно перелилась через край, и беглые ручейки, пробивая себе русла, поили запыленные травы.

Петя не стер ни одной картинки. Дня два поглазеть на его дом ходили со всех улиц. Потом прошел мелкий ночной дождь, а наутро кто-то из соседей видел, как Петя, озираясь по сторонам, подправлял поплывшие за ночь рисунки.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я