Сто рассказов о детстве и юности. Роман-взросление

Вера Эвери

История взросления девочки, чье детство пришлось на 1970—80-е годы XX века, рассказанная ею самой. Каждый из рассказов – отдельная история: о доме, семье, школе, о быте в провинциальном городке и переезде за Полярный круг, о дружбе и любви. Вместе они составляют цельное полотно жизни, сплетенное из сотни разных сюжетов.

Оглавление

Лишние бабушки

Трех бабушек вытерпеть трудно. Зина ругается: «Не лезь в лужу, кому говорю!». Шура пальцем манит: «Иди-ка сюда, баловница, я те задам!». А Сима им из окошка: «Не орите на ребенка!» Она старшая, лучше знает, как нужно детей воспитывать. Но слушаться надо Зину, она взаправдашняя моя бабушка, а Шура и Сима — ее сестры.

У Симы свой дом рядышком, и калитка к ней на двор, где среди анютиных глазок печалится плакучая береза, вечно нараспашку. Сима добрая, ссор и крику не любит. Лицо у нее сморщенное, как печеное яблоко, а волосы серые, будто снег в апреле. Она их платком покрывает, говорит, «так красивше». Ходить ей невмоготу, ноги болят. А больше Сима ни на что не жалуется. Некому ей жалиться — ни кота, ни собаки, одна живет.

А Шура и Зина вместе — у каждой своя половина дома, свой газ, своя печка. Общее только крыльцо, ну и чердак тоже.

У Шуры есть зубы — хорошие, белые. Она их в кармане держит. Потом достает и мне показывает. Говорит, будешь баловаться, укушу — и зубами щелкает: «ам!» Шура не злая, просто у нее характер такой. Трудный.

Вот Зина белье во дворе развесит, а Шура ворчит — от наших простыней ее цветам тень. Или на Шарика серчает, он всю ночь цепью гремел, спать ей мешал. Хотя у Шуры окна на улицу, и не слышно, что на дворе делается. Или куры стежку разроют, а Шуре обидно небось, что куры не ее, вот она и бухтит. Зато она Тишку любит — кота нашего. Вообще-то он всехний, как сын полка, но ночует у нас, и бабушку мою признает за хозяйку. Когда Тишка нашкодит, Зина ему хворостиной грозит, а Шура наоборот «энтого фулюгана» привечает. Но бабушка на сестру не обижается, говорит, у ней жисть была тяжелая.

Три бабушки — это ж куда столько! А ведь еще четвертая есть — самая старшая. Звать ее Оля. Но она живет далеко, идти устанешь. Оля низенькая и вся дрожит. Трясутся сморщенные пальцы с россыпью бурых пятен, ходуном ходит острый подбородок с редкими волосками. Она пьет чай и не сразу попадает ртом в чашку. Говорит: «На конфетку» и сует мне шоколадную в блестящей бумажке. Спрашивает: «Ты кого больше любишь, маму или папу?», и платочек свой трогает — он не держится на скользкой без волос голове. Пока я думаю над ответом, она забывает вопрос и смотрит на меня темными слезящимися глазами. Олю я побаиваюсь, хотя конфеты у нее вкусные. Это потому, что ее дочь Зоя — блатная, она на радио работает, и белая коробочка у нас на столе каждый день говорит ее голосом.

Бабушек много, а дедушка один — Ваня. Огород вскопать, забор подновить, бурьян на задах скосить — все он, больше некому. Симе лавку починить, Шуре кастрюлю запаять, куклам моим шифоньер сладить… Бабушки им не нахвалятся. Своих дедушек у них давно нет, один наш остался.

В то утро я гуляла на улице возле дома, гоняя прутиком воробьев, купавшихся в пыли среди колдобин. Чумазые пичуги ныряли в ямки, взбивая крыльями мучнистую пыль и блаженно ероша перья. Узорчатые тени лип неподвижно лежали поверх нагретого тротуара, обросшего желтой гусиной лапкой и сухими метелками мятлика. Где-то далеко прогорланил очнувшийся от полуденной лени петух, брякнула пустыми бидонами молоковозка, и день опять замер, погруженный в медовую негу.

Я бросила прут, присела на корточки, вжимаясь лопатками в теплую стену дома, и стала смотреть на пустую улицу, такую старую, что она помнила мир еще без меня, и всех бабушек молодыми. Улица, вместе с живущими на ней, вырастала из такой дали времен, что у меня дух захватило. И будто бы шли по ней невидимые в солнечном мареве люди, чьих лиц я не могла разглядеть, но все равно знала, что это нашенские — те, кого я каждый день вижу и другие — дальние, почти незнакомые, они ведь есть где-то. Впереди бежала детвора, следом шли взрослые, за ними, закрывая горизонт, живой стеной вставали старики, и я загордилась, глядя на это длинное шествие: «в нашем-то роду еще никто не умирал». В окружавшей меня стене родных не выбито пока ни единой бреши.

Полдневный жар становился нестерпимым. Я поднялась, чувствуя, как печет вспотевшие от долгого сидения икры, открыла калитку во двор и услышала, как страшно не своим голосом кричит бабушка:

— Сима, Шура! Ваня упал!

Я мимолетно удивилась: ну упал, подумаешь… сейчас встанет, коленки отряхнет… Но бабушка все голосила, и в протяжном «упа-а-ал» слышалось роковое, чудовищное, непостижное уму. В дальнем конце огорода дед копал грядку под сливой и внезапно повалился в сырые комья, простеганные корнями растений.

В доме шептали непонятное: «инфаркт миокарда», и скорбно никли головами.

Через два дня мне велели надеть школьное платье, брошенное после первого класса, и идти за грузовиком, с открытого борта которого кидали на дорогу еловые ветки. Впереди шли дядьки в расстегнутых от жары рубахах и, багровея щеками, дули в блестящие трубы, а один ударял в такт шагам медными тарелками. Их отчаянная рыдающая музыка надрывала сердце и пугала окрестных грачей, с плачем метавшихся над своими гнездами.

Весь день на дворе толклись люди. У порога строго и прямо сидела бабушка Оля с блюдом кутьи на коленях. Приходили чужие, брали себе щепоть рисовой каши с изюмом, бормотали: «Царствие небесное…». Оля молча кивала всем и смотрела в землю совершенно сухим остановившимся взглядом.

К вечеру все разошлись, и бабушки остались горевать одни. Я сгорбилась на качелях, глядя на багровую полосу заката, дотлевавшую вдали над церковными шпилями. С огородов тянуло яблочной прохладой и дыханием росных трав.

Грузная Сима, вздыхая, теснила на лавке Шуру, и та безропотно сносила притеснение. Дремавшая с другого краю Оля, свесила голову, и стеклянная ниточка слюны повисла в уголке запавшего рта. Она и Сима с двух сторон подпирали мою бабушку, черная гипюровая косынка сползла ей на лоб, губы беззвучно шевелились.

— Ничего, Зин, перемогнесся, чай не молодуха… — горько усмехнулась Шура.

— Перестань, — сурово одернула сестру Сима, — или думаешь старухе вдоветь легче, чем бабе в соку?

— Ай мы все не вдовые тут? — взъерепенилась Шура. — Ай она первая? Мы-то как? Перемоглись, живем вот.

— И зачем господь не прибрал? — невнятно всхлипнула Зина. — Кому нужны, вековухи такие? Какой от нас прок? Одни болезни да немощь…

— Греха не боишься, — закрестилась Сима, — Нешто можно так?

— Да я разве неправду сказала? — со злым упорством продолжала Зина. — Чего бабкам кряхтеть? Ни дом, ни себя обиходить, сами себе обуза… Лишние мы тут. За что только господь мучает?

— А? — Оля вдруг всхрапнула и заморгала очнувшись. — Ты девка не мели, — она строго насупилась, — молода больно господни дела разбирать. Все ли ты в жизни сделала, что уж помирать собралась? Так-то! Живи, как заповедано, пока силы есть.

Длинная речь утомила Олю, она захекалась: «водички бы…»

Я сорвалась с места и принесла ей из сенцев полную кружку.

— А ты, егоза, чего тут? — встряла Шура. — Спать пора.

— Я бабушку жду.

Оля со скрипом повернула голову:

— Зачем?

Большая, а не понимает, удивилась я.

— Бабушка одна не привыкла, ей в пустом доме страшно будет.

— Ишь ты, — тихонько засмеялась Оля, обнажив голые десны. Сима одобрительно хмыкнула, а бабушка молча обняла меня и заплакала.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я