Обойдённые
1865
Глава вторая
Темные предчувствия
Был пыльный и душный вечер. Илья Макарович зашел к Анне Михайловне с синьорой Луизой и засиделись.
— Что это вы, Анна Михайловна, такие скупые стали? — спросил, поглядев на часы, художник.
— Чем, Илья Макарович, я стала скупа? — спросила Анна Михайловна.
— Да вот десять часов, а вы и водчонки не дадите.
— Que diu? [Что такое? (итал.).]
— спросила итальянка, строго взглянув глазами на своего сожителя.
Илья Макарович дмухнул два раза носом и пробурчал что-то с весьма решительным выражением.
— Вот срам! Какая я в самом деле невнимательная! — сказала Анна Михайловна, поднявшись и идя к двери.
— Постойте! Постойте! — крикнул Илья Макарович. — Я ведь это так спросил. Если есть, так хорошо, а нет — и не нужно.
— Постойте, я посмотрю в шкафу.
— Пойдемте вместе! — крикнул Илья Макарович и засеменил за Анной Михайловной.
В шкафу нашлось немного водки, в графинчике, который ставили на стол при Долинском.
— Вот и отлично, — сказал художник, — теперь бы кусочек чего-нибудь.
— Да вы идите в мою комнату — я велю туда подать что найдут.
— Нет, зачем хлопотать! Не надо! Не надо! Вот это что у вас в банке?
— Грибы.
— Маринованные! Отлично. Я вот грибчонком закушу. Илья Макарович тут же, стоя у шкафа, выпил водчонки и закусил грибчонком.
— Хотите еще рюмочку? — сказала Анна Михайловна, держа в руках графин с остатком водки. — Пейте, чтоб уж зла не оставалось в доме.
Илья Макарович мыкнул в знак согласия и, показав через плечо рукою на дверь, за которой осталась его сожительница, покачал головой и помотал в воздухе пальцами.
Анна Михайловна рассмеялась, как умеют смеяться одни женщины, когда хотят, чтобы не слыхали их смеха, и вылила в рюмку остаток водки.
— За здоровье отсутствующих! — возгласил Илья Макарович.
— Да пейте, бестолковый, скорей! — отвечала шепотом Анна Михайловна, тихонько толкнув художника под руку.
Журавка как будто спохватился и, разом вылив в рот рюмку, чуть было не поперхнулся.
— А грибчонки бардзо добрые, — заговорил он, громко откашливаясь за каждым слогом.
Анна Михайловна, закрыв рот батистовым платком, смеялась от всей души, глядя на «свободного художника, потерявшего свободу».
— Ахтительные грибчонки, — говорил Илья Макарович, входя в комнату, где оставалась его итальянка.
Синьора Луиза стояла у окна и смотрела на стену соседнего дома.
— Пора домой, — сказала она, не оборачиваясь.
— Ту минуту, ту минуту. Вот только сверну сигареточку, — отвечал художник, доставая из кармана табак и папиросную бумажку.
Анна Михайловна вошла и положила ключи в карман своего платья и села.
— Чего вы торопитесь? — спросила она по-французски.
— Да вон, синьора приказывает, — отвечал по-русски и пожимая плечами Илья Макарович.
— Пора, дети скучать будут. Не улягутся без меня, — отвечала синьора Луиза.
— А что-то наш Несторушка теперь поделывает? — спросил Илья Макарович, которого две рюмчонки, видимо развеселили.
— А бог его знает, — вздохнув, отвечала Анна Михайловна.
— Теперь хорошо в Италии!
— Да, я думаю.
— А у нас-то какая дрянь! Бррр! Колорит-то! Колорит-то! Экая гадость. А пишут они вам?
— Вот только десятый день что-то нет писем, и это меня очень тревожит.
— Не случилось ли чего с Дарьей Михайловной?
— Бог знает. Писали, что ей лучше, что она почти совсем здорова и ни на что не жалуется, а, впрочем, всего надумаешься.
— Не влюбился ли Несторушка в итальяночку какую? — посмеиваясь и потирая руки, сказал художник.
Анна Михайловна слегка смешалась, как человек, которого поймали на самой сокровенной мысли.
— Что ж, очень умно сделает. Пусть себе влюбляется хоть и не в итальянку, лишь бы был счастлив, — проговорила она с самым спокойным видом.
— Нет, Анна Михайловна! На свете нет лучше женщин, как наши русские, — сказал, вздохнув, Журавка.
— В самом деле? — спрашивала его, улыбаясь, Анна Михайловна.
— Да, право! Где всем этим тальянкам до нашей, до русской! Наша русская как полюбит, так и пригреет, и приголубит, и пожалеет, а это все…
— Qua? [Что? (итал.).] — спросила синьора Луиза, услыхав несколько раз повторенное слово «итальянка».
— Квакай, матушка, — отвечал Илья Макарович, и без того недовольный тем, что его почти насильно уводят домой. — Научись говорить по-русски, да тогда и квакай; а то капусту выучилась есть вместо апельсин, а говорить в пять лет не выучилась. Ну, прощайте, Анна Михайловна! — добавил он, взяв шляпу и подав свернутую кренделем руку подруге своей жизни.
Анна Михайловна подала руку Илье Макаровичу и поцеловала синьору Луизу, оскалившую при сем случае свои длинные зубы, закусившие русского маэстро.
— Колорит-то, колорит-то какой! — говорил Журавка, вертясь перед окном передней. — Буря, кажется, будет. Ему смерть не хотелось идти домой. Анна Михайловна улыбнулась и сказала:
— Да, в одиннадцатой линии, как говаривал Нестор Игнатьич, того и гляди, что к ночи соберется буря.
— Да, сострил шельмец, чтоб ему самому вымокнуть.
— Будет с него, батюшка мой, и того, что было. Итальянке наскучил этот разговор, и она незаметно толкнула Журавку локтем.
— Сейчас, матушка! — отвечал он и, обратись к Анне Михайловне, спросил — А что, барыня-то его бомбардирует?
— Нет, теперь, слава богу, не пишет — успокоилась. Анна Михайловна лгала.
— Экая егарма! — сказал Журавка, дмухнув носом.
— Вот вам и русская.
— Кой черт это русская! Вы вот русская, а это черт, а не русская.
— Идите уж, полно толковать, — сказала Анна Михайловна, видя, что итальянка сердится и несколько раз еще толкнула локтем Журавку, который не замечал этого, слагая свой панегирик некогда сильно захаянной им русской женщине. — Идите, а то того и гляди, что гром грянет и перекреститься не успеете.
Журавка махнул рукой и потащил за двери свою синьору; а Анна Михайловна, проводив гостей, вошла в комнату Долинского, села у его стола, придвинула к себе его большую фотографию и сидела как окаменелая, не замечая, как белобрюхой, холодной жабой проползла над угрюмыми, каменными массами столицы бесстыдно наглая, петербургская летняя ночь.
Часто Анне Михайловне выпадали такие ночи, и так тянулось до осени. Письма из-за границы начали приходить все как-то реже. Сначала вместо двух писем в неделю Анна Михайловна стала получать по одному, а там письмо являлось только раз в две недели и даже еще реже. И все письма эти стали казаться Анне Михайловне как-то странными. Долинский извещал в них, что Дорушке лучше, что Дорушка совсем почти выздоровела, а там говорил что-то о хорошей итальянской природе, о русских за границей, а о себе никогда ни слова. Дорушка же только делала приписки под его письмами и то не всегда.
— Что это значит? — думала Анна Михайловна. — Дорушке лучше, Дорушка почти здорова и от Дорушки не добьешься слова. Неужто же она меня разлюбила? Неужто Долинский забыл меня? Неужто они оба…
Анна Михайловна бледнела от своих догадок и ужасно страдала, но письма в Италию писала ровные, теплые, без горечи и упрека. Она не писала им ни чаще, ни реже, но всякое воскресенье своими руками аккуратно бросала одно письмо в заграничный ящик. Иногда вся сила ее над со бою истощалась; горячая натура брала верх над разумом. и Анна Михайловна хотела завтра же взять паспорт и лететь в Ниццу, но бессонная ночь проходила в размышлениях и утром Анна Михайловна говорила себе: зачем? к чему? Чему быть, тому уж не миновать, — прибавляла она в раздумье.
Так все и ползло и лезло скучное время.