Неточные совпадения
Старуха княгиня Марья Борисовна, крестная
мать Кити, всегда очень ее любившая, пожелала непременно видеть ее. Кити, никуда по своему положению не ездившая, поехала с
отцом к почтенной старухе
и встретила у ней Вронского.
Это было ему тем более неприятно, что по некоторым словам, которые он слышал, дожидаясь у двери кабинета,
и в особенности по выражению лица
отца и дяди он догадывался, что между ними должна была итти речь о
матери.
Алексей Александрович рос сиротой. Их было два брата.
Отца они не помнили,
мать умерла, когда Алексею Александровичу было десять лет. Состояние было маленькое. Дядя Каренин, важный чиновник
и когда-то любимец покойного императора, воспитал их.
Графиня Лидия Ивановна пошла на половину Сережи
и там, обливая слезами щеки испуганного мальчика, сказала ему, что
отец его святой
и что
мать его умерла.
Мать отстранила его от себя, чтобы понять, то ли он думает, что говорит,
и в испуганном выражении его лица она прочла, что он не только говорил об
отце, но как бы спрашивал ее, как ему надо об
отце думать.
Живя старою жизнью, она ужасалась на себя, на свое полное непреодолимое равнодушие ко всему своему прошедшему: к вещам, к привычкам, к людям, любившим
и любящим ее, к огорченной этим равнодушием
матери, к милому, прежде больше всего на свете любимому нежному
отцу.
Сережа,
и прежде робкий в отношении к
отцу, теперь, после того как Алексей Александрович стал его звать молодым человеком
и как ему зашла в голову загадка о том, друг или враг Вронский, чуждался
отца. Он, как бы прося защиты, оглянулся на
мать. С одною
матерью ему было хорошо. Алексей Александрович между тем, заговорив с гувернанткой, держал сына за плечо,
и Сереже было так мучительно неловко, что Анна видела, что он собирается плакать.
Она тоже не спала всю ночь
и всё утро ждала его.
Мать и отец были бесспорно согласны
и счастливы ее счастьем. Она ждала его. Она первая хотела объявить ему свое
и его счастье. Она готовилась одна встретить его,
и радовалась этой мысли,
и робела
и стыдилась,
и сама не знала, что она сделает. Она слышала его шаги
и голос
и ждала за дверью, пока уйдет mademoiselle Linon. Mademoiselle Linon ушла. Она, не думая, не спрашивая себя, как
и что, подошла к нему
и сделала то, что она сделала.
Потом, когда он узнал случайно от няни, что
мать его не умерла,
и отец с Лидией Ивановной объяснили ему, что она умерла для него, потому что она нехорошая (чему он уже никак не мог верить, потому что любил ее), он точно так же отыскивал
и ждал ее.
— Да сюда посвети, Федор, сюда фонарь, — говорил Левин, оглядывая телку. — В
мать! Даром что мастью в
отца. Очень хороша. Длинна
и пашиста. Василий Федорович, ведь хороша? — обращался он к приказчику, совершенно примиряясь с ним за гречу под влиянием радости за телку.
Когда Анна вошла в комнату, Долли сидела в маленькой гостиной с белоголовым пухлым мальчиком, уж теперь похожим на
отца,
и слушала его урок из французского чтения. Мальчик читал, вертя в руке
и стараясь оторвать чуть державшуюся пуговицу курточки.
Мать несколько раз отнимала руку, но пухлая ручонка опять бралась за пуговицу.
Мать оторвала пуговицу
и положила ее в карман.
Вошел Сережа, предшествуемый гувернанткой. Если б Алексей Александрович позволил себе наблюдать, он заметил бы робкий, растерянный взгляд, с каким Сережа взглянул на
отца, а потом на
мать. Но он ничего не хотел видеть
и не видал.
Когда она думала о сыне
и его будущих отношениях к бросившей его
отца матери, ей так становилось страшно за то, что она сделала, что она не рассуждала, а, как женщина, старалась только успокоить себя лживыми рассуждениями
и словами, с тем чтобы всё оставалось по старому
и чтобы можно было забыть про страшный вопрос, что будет с сыном.
— Что с тобой? Что ты такая красная? — сказали ей
мать и отец в один голос.
Он слышал слова: «всегда в девятом часу»,
и он понял, что это говорилось про
отца и что
матери с
отцом нельзя встречаться.
Действительно, мальчик чувствовал, что он не может понять этого отношения,
и силился
и не мог уяснить себе то чувство, которое он должен иметь к этому человеку. С чуткостью ребенка к проявлению чувства он ясно видел, что
отец, гувернантка, няня — все не только не любили, но с отвращением
и страхом смотрели на Вронского, хотя
и ничего не говорили про него, а что
мать смотрела на него как на лучшего друга.
Во время взрыва князя она молчала; она чувствовала стыд за
мать и нежность к
отцу за его сейчас же вернувшуюся доброту; но когда
отец ушел, она собралась сделать главное, что было нужно, — итти к Кити
и успокоить ее.
Вронский никогда не знал семейной жизни.
Мать его была в молодости блестящая светская женщина, имевшая во время замужества,
и в особенности после, много романов, известных всему свету.
Отца своего он почти не помнил
и был воспитан в Пажеском Корпусе.
Ему бы следовало пойти в бабку с матерней стороны, что было бы
и лучше, а он родился просто, как говорит пословица: ни в
мать, ни в
отца, а в проезжего молодца».
Означено было также обстоятельно, кто
отец,
и кто
мать,
и какого оба были поведения; у одного только какого-то Федотова было написано: «
отец неизвестно кто, а родился от дворовой девки Капитолины, но хорошего нрава
и не вор».
Итак, она звалась Татьяной.
Ни красотой сестры своей,
Ни свежестью ее румяной
Не привлекла б она очей.
Дика, печальна, молчалива,
Как лань лесная, боязлива,
Она в семье своей родной
Казалась девочкой чужой.
Она ласкаться не умела
К
отцу, ни к
матери своей;
Дитя сама, в толпе детей
Играть
и прыгать не хотела
И часто целый день одна
Сидела молча у окна.
— Вот еще что выдумал! — говорила
мать, обнимавшая между тем младшего. —
И придет же в голову этакое, чтобы дитя родное било
отца. Да будто
и до того теперь: дитя молодое, проехало столько пути, утомилось (это дитя было двадцати с лишком лет
и ровно в сажень ростом), ему бы теперь нужно опочить
и поесть чего-нибудь, а он заставляет его биться!
— Пусть трава порастет на пороге моего дома, если я путаю! Пусть всякий наплюет на могилу
отца,
матери, свекора,
и отца отца моего,
и отца матери моей, если я путаю. Если пан хочет, я даже скажу,
и отчего он перешел к ним.
Его
отец тоже врал; врала
и мать.
Два-три десятка детей ее возраста, живших в Каперне, пропитанной, как губка водой, грубым семейным началом, основой которого служил непоколебимый авторитет
матери и отца, переимчивые, как все дети в мире, вычеркнули раз-навсегда маленькую Ассоль из сферы своего покровительства
и внимания.
Среди кладбища каменная церковь, с зеленым куполом, в которую он раза два в год ходил с
отцом и с
матерью к обедне, когда служились панихиды по его бабушке, умершей уже давно
и которую он никогда не видал.
—
И чего-чего в ефтом Питере нет! — с увлечением крикнул младший, — окромя отца-матери, все есть!
Вот у нас обвиняли было Теребьеву (вот что теперь в коммуне), что когда она вышла из семьи
и… отдалась, то написала
матери и отцу, что не хочет жить среди предрассудков
и вступает в гражданский брак,
и что будто бы это было слишком грубо, с отцами-то, что можно было бы их пощадить, написать мягче.
Кудряш. Ну, что ж, это ничего. У нас насчет этого оченно слободно. Девки гуляют себе, как хотят,
отцу с
матерью и дела нет. Только бабы взаперти сидят.
— Нет! — говорил он на следующий день Аркадию, — уеду отсюда завтра. Скучно; работать хочется, а здесь нельзя. Отправлюсь опять к вам в деревню; я же там все свои препараты оставил. У вас, по крайней мере, запереться можно. А то здесь
отец мне твердит: «Мой кабинет к твоим услугам — никто тебе мешать не будет»; а сам от меня ни на шаг. Да
и совестно как-то от него запираться. Ну
и мать тоже. Я слышу, как она вздыхает за стеной, а выйдешь к ней —
и сказать ей нечего.
— Ничего! поправимся. Одно скучно —
мать у меня такая сердобольная: коли брюха не отрастил да не ешь десять раз в день, она
и убивается. Ну,
отец ничего, тот сам был везде,
и в сите
и в решете. Нет, нельзя курить, — прибавил он
и швырнул сигарку в пыль дороги.
— Я думаю: хорошо моим родителям жить на свете!
Отец в шестьдесят лет хлопочет, толкует о «паллиативных» средствах, лечит людей, великодушничает с крестьянами — кутит, одним словом;
и матери моей хорошо: день ее до того напичкан всякими занятиями, ахами да охами, что ей
и опомниться некогда; а я…
«Странный человек этот лекарь!» — думала она, лежа в своей великолепной постели, на кружевных подушках, под легким шелковым одеялом… Анна Сергеевна наследовала от
отца частицу его наклонности к роскоши. Она очень любила своего грешного, но доброго
отца, а он обожал ее, дружелюбно шутил с ней, как с ровней,
и доверялся ей вполне, советовался с ней.
Мать свою она едва помнила.
Разговаривая однажды с
отцом, он узнал, что у Николая Петровича находилось несколько писем, довольно интересных, писанных некогда
матерью Одинцовой к покойной его жене,
и не отстал от него до тех пор, пока не получил этих писем, за которыми Николай Петрович принужден был рыться в двадцати различных ящиках
и сундуках.
— Нет, надо к
отцу проехать. Ты знаешь, он от *** в тридцати верстах. Я его давно не видал
и мать тоже: надо стариков потешить. Они у меня люди хорошие, особенно
отец: презабавный. Я же у них один.
— Меня вы забудете, — начал он опять, — мертвый живому не товарищ.
Отец вам будет говорить, что вот, мол, какого человека Россия теряет… Это чепуха; но не разуверяйте старика. Чем бы дитя ни тешилось… вы знаете.
И мать приласкайте. Ведь таких людей, как они, в вашем большом свете днем с огнем не сыскать… Я нужен России… Нет, видно, не нужен. Да
и кто нужен? Сапожник нужен, портной нужен, мясник… мясо продает… мясник… постойте, я путаюсь… Тут есть лес…
Когда говорили интересное
и понятное, Климу было выгодно, что взрослые забывали о нем, но, если споры утомляли его, он тотчас напоминал о себе,
и мать или
отец изумлялись...
— Милый, я — рада! Так рада, что — как пьяная
и даже плакать хочется! Ой, Клим, как это удивительно, когда чувствуешь, что можешь хорошо делать свое дело! Подумай, — ну, что я такое? Хористка,
мать — коровница,
отец — плотник,
и вдруг — могу! Какие-то морды, животы перед глазами, а я — пою,
и вот, сейчас — сердце разорвется, умру! Это… замечательно!
Клим был слаб здоровьем,
и это усиливало любовь
матери;
отец чувствовал себя виноватым в том, что дал сыну неудачное имя, бабушка, находя имя «мужицким», считала, что ребенка обидели, а чадолюбивый дед Клима, организатор
и почетный попечитель ремесленного училища для сирот, увлекался педагогикой, гигиеной
и, явно предпочитая слабенького Клима здоровому Дмитрию, тоже отягчал внука усиленными заботами о нем.
— О! Их нет, конечно. Детям не нужно видеть больного
и мертвого
отца и никого мертвого, когда они маленькие. Я давно увезла их к моей
матери и брату. Он — агроном,
и у него — жена, а дети — нет,
и она любит мои до смешной зависти.
Это так смутило его, что он забыл ласковые слова, которые хотел сказать ей, он даже сделал движение в сторону от нее, но
мать сама положила руку на плечи его
и привлекла к себе, говоря что-то об
отце, Варавке, о мотивах разрыва с
отцом.
И быстреньким шепотом он поведал, что тетка его, ведьма, околдовала его, вогнав в живот ему червя чревака, для того чтобы он, Дронов, всю жизнь мучился неутолимым голодом. Он рассказал также, что родился в год, когда
отец его воевал с турками, попал в плен, принял турецкую веру
и теперь живет богато; что ведьма тетка, узнав об этом, выгнала из дома
мать и бабушку
и что
мать очень хотела уйти в Турцию, но бабушка не пустила ее.
Слова эти слушают
отцы,
матери, братья, сестры, товарищи, невесты убитых
и раненых. Возможно, что завтра окраины снова пойдут на город, но уже более густой
и решительной массой, пойдут на смерть. «Рабочему нечего терять, кроме своих цепей».
— Со всех сторон плохо говоришь, — кричал Варавка,
и Клим соглашался: да,
отец плохо говорит
и всегда оправдываясь, точно нашаливший.
Мать тоже соглашалась с Варавкой.
В одном письме
мать доказывала необходимость съездить в Финляндию. Климу показалось, что письмо написано в тоне обиды на
отца за то, что он болен,
и, в то же время, с полным убеждением, что
отец должен был заболеть опасно. В конце письма одна фраза заставила Клима усмехнуться...
Моя
мать, очень суеверная, видя в этом какое-то указание свыше,
и уговорила
отца оставить мальчика у нас.
Уши
отца багровели, слушая Варавку, а отвечая ему, Самгин смотрел в плечо его
и притопывал ногой, как точильщик ножей, ножниц. Нередко он возвращался домой пьяный, проходил в спальню
матери,
и там долго был слышен его завывающий голосок. В утро последнего своего отъезда он вошел в комнату Клима, тоже выпивши, сопровождаемый негромким напутствием
матери...
— Ненависть — я не признаю. Ненавидеть — нечего, некого. Озлиться можно на часок, другой, а ненавидеть — да за что же? Кого? Все идет по закону естества.
И — в гору идет. Мой
отец бил мою
мать палкой, а я вот… ни на одну женщину не замахивался даже… хотя, может, следовало бы
и ударить.
— Оставь, кажется, кто-то пришел, — услышал он сухой шепот
матери; чьи-то ноги тяжело шаркнули по полу, брякнула знакомым звуком медная дверца кафельной печки,
и снова установилась тишина, подстрекая вслушаться в нее. Шепот
матери удивил Клима, она никому не говорила ты, кроме
отца, а
отец вчера уехал на лесопильный завод. Мальчик осторожно подвинулся к дверям столовой, навстречу ему вздохнули тихие, усталые слова...
— Да ты с ума сошла, Вера! — ужаснулась Мария Романовна
и быстро исчезла, громко топая широкими, точно копыта лошади, каблуками башмаков. Клим не помнил, чтобы
мать когда-либо конфузилась, как это часто бывало с
отцом. Только однажды она сконфузилась совершенно непонятно; она подрубала носовые платки, а Клим спросил ее...