Неточные совпадения
Слышал, как плакал
отец и утешал отчаявшуюся
мать, как горячо она молилась, подняв руки к небу.
Вниманье
и попеченье было вот какое: постоянно нуждаясь в деньгах, перебиваясь, как говорится, с копейки на копейку, моя
мать доставала старый рейнвейн в Казани, почти за пятьсот верст, через старинного приятеля своего покойного
отца, кажется доктора Рейслейна, за вино платилась неслыханная тогда цена,
и я пил его понемногу, несколько раз в день.
У нас в доме была огромная зала, из которой две двери вели в две небольшие горницы, довольно темные, потому что окна из них выходили в длинные сени, служившие коридором; в одной из них помещался буфет, а другая была заперта; она некогда служила рабочим кабинетом покойному
отцу моей
матери; там были собраны все его вещи: письменный стол, кресло, шкаф с книгами
и проч.
Когда
отец воротился
и со смехом рассказал
матери все происходившее у Аничкова, она очень встревожилась, потому что
и не знала о моем возвращении.
Для
матери было так устроено, что она могла лежать; рядом с нею сел
отец, а против него нянька с моей сестрицей, я же стоял у каретного окна, придерживаемый
отцом и помещаясь везде, где открывалось местечко.
Нашу карету
и повозку стали грузить на паром, а нам подали большую косную лодку, на которую мы все должны были перейти по двум доскам, положенным с берега на край лодки; перевозчики в пестрых мордовских рубахах, бредя по колени в воде, повели под руки мою
мать и няньку с сестрицей; вдруг один из перевозчиков, рослый
и загорелый, схватил меня на руки
и понес прямо по воде в лодку, а
отец пошел рядом по дощечке, улыбаясь
и ободряя меня, потому что я, по своей трусости, от которой еще не освободился, очень испугался такого неожиданного путешествия.
С нами на лодке был ковер
и подушки, мы разостлали их на сухом песке, подальше от воды, потому что
мать боялась сырости,
и она прилегла на них, меня же
отец повел набирать галечки.
Отец думал, что
мать побоится ночной сырости; но место было необыкновенно сухо, никаких болот,
и даже лесу не находилось поблизости, потому что начиналась уже башкирская степь; даже влажности ночного воздуха не было слышно.
Мать скоро легла
и положила с собой мою сестрицу, которая давно уже спала на руках у няньки; но мне не хотелось спать,
и я остался посидеть с
отцом и поговорить о завтрашней кормежке, которую я ожидал с радостным нетерпением; но посреди разговоров мы оба как-то задумались
и долго просидели, не говоря ни одного слова.
«Не пора ли спать тебе, Сережа?» — сказал мой
отец после долгого молчания; поцеловал меня, перекрестил
и бережно, чтоб не разбудить
мать, посадил в карету.
Видя мою рассеянность,
отец с
матерью не могли удержаться от смеха, а мне было как-то досадно на себя
и неловко.
Отец, улыбнувшись, напомнил мне о том
и на мои просьбы идти поскорее удить сказал мне, чтоб я не торопился
и подождал, покуда он все уладит около моей
матери и распорядится кормом лошадей.
Но
отец уговорил
мать позволить мне на этот раз поймать еще несколько рыбок,
и мать, хотя не скоро, согласилась.
Я ни о чем другом не мог ни думать, ни говорить, так что
мать сердилась
и сказала, что не будет меня пускать, потому что я от такого волнения могу захворать; но
отец уверял ее, что это случилось только в первый раз
и что горячность моя пройдет; я же был уверен, что никогда не пройдет,
и слушал с замирающим сердцем, как решается моя участь.
Отец доказывал
матери моей, что она напрасно не любит чувашских деревень, что ни у кого нет таких просторных изб
и таких широких нар, как у них,
и что даже в их избах опрятнее, чем в мордовских
и особенно русских; но
мать возражала, что чуваши сами очень неопрятны
и гадки; против этого
отец не спорил, но говорил, что они предобрые
и пречестные люди.
Отец как-то затруднялся удовлетворить всем моим вопросам,
мать помогла ему,
и мне отвечали, что в Парашине половина крестьян родовых багровских,
и что им хорошо известно, что когда-нибудь они будут опять наши; что его они знают потому, что он езжал в Парашино с тетушкой, что любят его за то, что он им ничего худого не делал,
и что по нем любят мою
мать и меня, а потому
и знают, как нас зовут.
После ржаных хлебов пошли яровые, начинающие уже поспевать.
Отец мой, глядя на них, часто говорил с сожалением: «Не успеют нынче убраться с хлебом до ненастья; рожь поспела поздно, а вот уже
и яровые поспевают. А какие хлеба, в жизнь мою не видывал таких!» Я заметил, что
мать моя совершенно равнодушно слушала слова
отца. Не понимая, как
и почему, но
и мне было жалко, что не успеют убраться с хлебом.
Толпа крестьян проводила нас до крыльца господского флигеля
и потом разошлась, а мужик с страшными глазами взбежал на крыльцо, отпер двери
и пригласил нас войти, приговаривая: «Милости просим, батюшка Алексей Степаныч
и матушка Софья Николавна!» Мы вошли во флигель; там было как будто все приготовлено для нашего приезда, но после я узнал, что тут всегда останавливался наезжавший иногда главный управитель
и поверенный бабушки Куролесовой, которого
отец с
матерью называли Михайлушкой, а все прочие с благоговением величали Михайлом Максимовичем,
и вот причина, почему флигель всегда был прибран.
Отец прибавил, что поедет после обеда осмотреть все полевые работы,
и приглашал с собою мою
мать; но она решительно отказалась, сказав, что она не любит смотреть на них
и что если он хочет, то может взять с собой Сережу.
Мать очень горячо приняла мой рассказ: сейчас хотела призвать
и разбранить Мироныча, сейчас отставить его от должности, сейчас написать об этом к тетушке Прасковье Ивановне…
и отцу моему очень трудно было удержать ее от таких опрометчивых поступков.
Когда мы проезжали между хлебов по широким межам, заросшим вишенником с красноватыми ягодами
и бобовником с зеленоватыми бобами, то я упросил
отца остановиться
и своими руками нарвал целую горсть диких вишен, мелких
и жестких, как крупный горох;
отец не позволил мне их отведать, говоря, что они кислы, потому что не поспели; бобов же дикого персика, называемого крестьянами бобовником, я нащипал себе целый карман; я хотел
и ягоды положить в другой карман
и отвезти маменьке, но
отец сказал, что «
мать на такую дрянь
и смотреть не станет, что ягоды в кармане раздавятся
и перепачкают мое платье
и что их надо кинуть».
Отец с
матерью старались растолковать мне, что совершенно добрых людей мало на свете, что парашинские старики, которых
отец мой знает давно, люди честные
и правдивые, сказали ему, что Мироныч начальник умный
и распорядительный, заботливый о господском
и о крестьянском деле; они говорили, что, конечно, он потакает
и потворствует своей родне
и богатым мужикам, которые находятся в милости у главного управителя, Михайлы Максимыча, но что как же быть? свой своему поневоле друг,
и что нельзя не уважить Михайле Максимычу; что Мироныч хотя гуляет, но на работах всегда бывает в трезвом виде
и не дерется без толку; что он не поживился ни одной копейкой, ни господской, ни крестьянской, а наживает большие деньги от дегтя
и кожевенных заводов, потому что он в части у хозяев, то есть у богатых парашинских мужиков, промышляющих в башкирских лесах сидкою дегтя
и покупкою у башкирцев кож разного мелкого
и крупного скота; что хотя хозяевам маленько
и обидно, ну, да они богаты
и получают большие барыши.
Мне также дали удочку
и насадили крючок уже не хлебом, а червяком,
и я немедленно поймал небольшого окуня; удочку оправили, закинули
и дали мне держать удилище, но мне сделалось так грустно, что я положил его
и стал просить
отца, чтоб он отправил меня с Евсеичем к
матери.
Евсеич бегом побежал к
отцу, а я остался с
матерью и сестрой; мне вдруг сделалось так легко, так весело, что, кажется, я еще
и не испытывал такого удовольствия.
Отец все еще не возвращался,
и мать хотела уже послать за ним, но только что мы улеглись в карете, как подошел
отец к окну
и тихо сказал: «Вы еще не спите?»
Мать попеняла ему, что он так долго не возвращался.
Я не смел опустить стекла, которое поднял
отец, шепотом сказав мне, что сырость вредна для
матери; но
и сквозь стекло я видел, что все деревья
и оба моста были совершенно мокры, как будто от сильного дождя.
Мать только что отведала
и то по просьбе
отца: она считала рыбу вредною для себя пищей.
Когда
мать выглянула из окошка
и увидала Багрово, я заметил, что глаза ее наполнились слезами
и на лице выразилась грусть; хотя
и прежде, вслушиваясь в разговоры
отца с
матерью, я догадывался, что
мать не любит Багрова
и что ей неприятно туда ехать, но я оставлял эти слова без понимания
и даже без внимания
и только в эту минуту понял, что есть какие-нибудь важные причины, которые огорчают мою
мать.
К дедушке сначала вошел
отец и потом
мать, а нас с сестрицей оставили одних в зале.
Перед ужином
отец с
матерью ходили к дедушке
и остались у него посидеть.
Наконец, сон одолел ее, я позвал няню,
и она уложила мою сестру спать на одной кровати с
матерью, где
и мне приготовлено было местечко;
отцу же постлали на канапе.
Не знаю, сколько времени я спал, но, проснувшись, увидел при свете лампады, теплившейся перед образом, что
отец лежит на своем канапе, а
мать сидит подле него
и плачет.
Отец увидел это
и, погрозя пальцем, указал на
мать; я кивнул
и потряс головою в знак того, что понимаю, в чем дело,
и не встревожу больную.
В зале тетушка разливала чай, няня позвала меня туда, но я не хотел отойти ни на шаг от
матери,
и отец, боясь, чтобы я не расплакался, если станут принуждать меня, сам принес мне чаю
и постный крендель, точно такой, какие присылали нам в Уфу из Багрова; мы с сестрой (да
и все) очень их любили, но теперь крендель не пошел мне в горло,
и, чтоб не принуждали меня есть, я спрятал его под огромный пуховик, на котором лежала
мать.
Я поспешил рассказать с малейшими подробностями мое пребывание у дедушки,
и кожаные кресла с медными шишечками также не были забыты;
отец и даже
мать не могли не улыбаться, слушая мое горячее
и обстоятельное описание кресел.
Он добрый, ты должен любить его…» Я отвечал, что люблю
и, пожалуй, сейчас опять пойду к нему; но
мать возразила, что этого не нужно,
и просила
отца сейчас пойти к дедушке
и посидеть у него: ей хотелось знать, что он станет говорить обо мне
и об сестрице.
Как только
мать проснулась
и сказала, что ей немножко получше, вошел
отец.
Я сейчас попросился гулять в сад вместе с сестрой;
мать позволила, приказав не подходить к реке, чего именно я желал, потому что
отец часто разговаривал со мной о своем любезном Бугуруслане
и мне хотелось посмотреть на него поближе.
Я вспомнил, что, воротившись из саду, не был у
матери,
и стал проситься сходить к ней; но
отец, сидевший подле меня, шепнул мне, чтоб я перестал проситься
и что я схожу после обеда; он сказал эти слова таким строгим голосом, какого я никогда не слыхивал, —
и я замолчал.
Посидев немного, он пошел почивать,
и вот, наконец, мы остались одни, то есть:
отец с
матерью и мы с сестрицей.
Тут я узнал, что дедушка приходил к нам перед обедом
и, увидя, как в самом деле больна моя
мать, очень сожалел об ней
и советовал ехать немедленно в Оренбург, хотя прежде, что было мне известно из разговоров
отца с
матерью, он называл эту поездку причудами
и пустою тратою денег, потому что не верил докторам.
Снова поразила меня мысль об разлуке с
матерью и отцом.
Все это я объяснял ей
и отцу, как умел, сопровождая свои объяснения слезами; но для
матери моей не трудно было уверить меня во всем, что ей угодно,
и совершенно успокоить,
и я скоро, несмотря на страх разлуки, стал желать только одного: скорейшего отъезда маменьки в Оренбург, где непременно вылечит ее доктор.
Они ехали в той же карете,
и мы точно так же могли бы поместиться в ней; но
мать никогда не имела этого намерения
и еще в Уфе сказала мне, что ни под каким видом не может нас взять с собою, что она должна ехать одна с
отцом; это намеренье ни разу не поколебалось
и в Багрове,
и я вполне верил в невозможность переменить его.
Новая тетушка совсем нас не любила, все насмехалась над нами, называла нас городскими неженками
и, сколько я мог понять, очень нехорошо говорила о моей
матери и смеялась над моим
отцом.
Мать и отец приучали меня ничего тихонько не делать,
и я решился спрятать изюм
и чернослив до приезда
матери.
«А, так ты так же
и отца любишь, как
мать, — весело сказал дедушка, — а я думал, что ты только по ней соскучился.
Милая моя сестрица была так смела, что я с удивлением смотрел на нее: когда я входил в комнату, она побежала мне навстречу с радостными криками: «Маменька приехала, тятенька приехал!» — а потом с такими же восклицаниями перебегала от
матери к дедушке, к
отцу, к бабушке
и к другим; даже вскарабкалась на колени к дедушке.
Несколько раз
мать перерывала мой рассказ; глаза ее блестели, бледное ее лицо вспыхивало румянцем,
и прерывающимся от волнения голосом начинала она говорить моему
отцу не совсем понятные мне слова; но
отец всякий раз останавливал ее знаком
и успокаивал словами: «Побереги себя, ради бога, пожалей Сережу.
Когда я кончил, она выслала нас с сестрой в залу, приказав няньке, чтобы мы никуда не ходили
и сидели тихо, потому что хочет отдохнуть; но я скоро догадался, что мы высланы для того, чтобы
мать с
отцом могли поговорить без нас.