Неточные совпадения
Одессу звучными стихами
Наш друг Туманский описал,
Но он пристрастными глазами
В то
время на нее взирал.
Приехав, он прямым поэтом
Пошел бродить с
своим лорнетом
Один над морем — и потом
Очаровательным пером
Сады одесские прославил.
Всё хорошо, но дело в том,
Что степь нагая там кругом;
Кой-где недавный труд заставил
Младые ветви в знойный день
Давать насильственную тень.
Один среди
своих владений,
Чтоб только
время проводить,
Сперва задумал наш Евгений
Порядок новый учредить.
В
своей глуши мудрец пустынный,
Ярем он барщины старинной
Оброком легким заменил;
И раб судьбу благословил.
Зато в углу
своем надулся,
Увидя в этом страшный вред,
Его расчетливый сосед;
Другой лукаво улыбнулся,
И в голос
все решили так,
Что он опаснейший чудак.
— Вот он вас проведет в присутствие! — сказал Иван Антонович, кивнув головою, и один из священнодействующих, тут же находившихся, приносивший с таким усердием жертвы Фемиде, что оба рукава лопнули на локтях и давно лезла оттуда подкладка, за что и получил в
свое время коллежского регистратора, прислужился нашим приятелям, как некогда Виргилий прислужился Данту, [Древнеримский поэт Вергилий (70–19 гг. до н. э.) в поэме Данте Алигьери (1265–1321) «Божественная комедия» через Ад и Чистилище провожает автора до Рая.] и провел их в комнату присутствия, где стояли одни только широкие кресла и в них перед столом, за зерцалом [Зерцало — трехгранная пирамида с указами Петра I, стоявшая на столе во
всех присутственных местах.] и двумя толстыми книгами, сидел один, как солнце, председатель.
Уездный чиновник пройди мимо — я уже и задумывался: куда он идет, на вечер ли к какому-нибудь
своему брату или прямо к себе домой, чтобы, посидевши с полчаса на крыльце, пока не совсем еще сгустились сумерки, сесть за ранний ужин с матушкой, с женой, с сестрой жены и
всей семьей, и о чем будет веден разговор у них в то
время, когда дворовая девка в монистах или мальчик в толстой куртке принесет уже после супа сальную свечу в долговечном домашнем подсвечнике.
Всему свой черед, и место, и
время!
Но в продолжение того, как он сидел в жестких
своих креслах, тревожимый мыслями и бессонницей, угощая усердно Ноздрева и
всю родню его, и перед ним теплилась сальная свечка, которой светильня давно уже накрылась нагоревшею черною шапкою, ежеминутно грозя погаснуть, и глядела ему в окна слепая, темная ночь, готовая посинеть от приближавшегося рассвета, и пересвистывались вдали отдаленные петухи, и в совершенно заснувшем городе, может быть, плелась где-нибудь фризовая шинель, горемыка неизвестно какого класса и чина, знающая одну только (увы!) слишком протертую русским забубенным народом дорогу, — в это
время на другом конце города происходило событие, которое готовилось увеличить неприятность положения нашего героя.
Но обо
всем этом читатель узнает постепенно и в
свое время, если только будет иметь терпение прочесть предлагаемую повесть, очень длинную, имеющую после раздвинуться шире и просторнее по мере приближения к концу, венчающему дело.
Из буфета ли он вырвался или из небольшой зеленой гостиной, где производилась игра посильнее, чем в обыкновенный вист,
своей ли волею или вытолкали его, только он явился веселый, радостный, ухвативши под руку прокурора, которого, вероятно, уже таскал несколько
времени, потому что бедный прокурор поворачивал на
все стороны
свои густые брови, как бы придумывая средство выбраться из этого дружеского подручного путешествия.
В непродолжительном
времени была принесена на стол рябиновка, имевшая, по словам Ноздрева, совершенный вкус сливок, но в которой, к изумлению, слышна была сивушища во
всей своей силе.
Но мы стали говорить довольно громко, позабыв, что герой наш, спавший во
все время рассказа его повести, уже проснулся и легко может услышать так часто повторяемую
свою фамилию. Он же человек обидчивый и недоволен, если о нем изъясняются неуважительно. Читателю сполагоря, рассердится ли на него Чичиков или нет, но что до автора, то он ни в каком случае не должен ссориться с
своим героем: еще не мало пути и дороги придется им пройти вдвоем рука в руку; две большие части впереди — это не безделица.
Тут же вскочил он с постели, не посмотрел даже на
свое лицо, которое любил искренно и в котором, как кажется, привлекательнее
всего находил подбородок, ибо весьма часто хвалился им перед кем-нибудь из приятелей, особливо если это происходило во
время бритья.
В продолжение этого
времени он имел удовольствие испытать приятные минуты, известные всякому путешественнику, когда в чемодане
все уложено и в комнате валяются только веревочки, бумажки да разный сор, когда человек не принадлежит ни к дороге, ни к сиденью на месте, видит из окна проходящих плетущихся людей, толкующих об
своих гривнах и с каким-то глупым любопытством поднимающих глаза, чтобы, взглянув на него, опять продолжать
свою дорогу, что еще более растравляет нерасположение духа бедного неедущего путешественника.
Хотя почтмейстер был очень речист, но и тот, взявши в руки карты, тот же час выразил на лице
своем мыслящую физиономию, покрыл нижнею губою верхнюю и сохранил такое положение во
все время игры.
Не откладывая, принялся он немедленно за туалет, отпер
свою шкатулку, налил в стакан горячей воды, вынул щетку и мыло и расположился бриться, чему, впрочем, давно была пора и
время, потому что, пощупав бороду рукою и взглянув в зеркало, он уже произнес: «Эк какие пошли писать леса!» И в самом деле, леса не леса, а по
всей щеке и подбородку высыпал довольно густой посев.
Чичиков, со
своей стороны, был очень рад, что поселился на
время у такого мирного и смирного хозяина. Цыганская жизнь ему надоела. Приотдохнуть, хотя на месяц, в прекрасной деревне, в виду полей и начинавшейся весны, полезно было даже и в геморроидальном отношении. Трудно было найти лучший уголок для отдохновения. Весна убрала его красотой несказанной. Что яркости в зелени! Что свежести в воздухе! Что птичьего крику в садах! Рай, радость и ликованье
всего! Деревня звучала и пела, как будто новорожденная.
С соболезнованием рассказывал он, как велика необразованность соседей помещиков; как мало думают они о
своих подвластных; как они даже смеялись, когда он старался изъяснить, как необходимо для хозяйства устроенье письменной конторы, контор комиссии и даже комитетов, чтобы тем предохранить всякие кражи и всякая вещь была бы известна, чтобы писарь, управитель и бухгалтер образовались бы не как-нибудь, но оканчивали бы университетское воспитанье; как, несмотря на
все убеждения, он не мог убедить помещиков в том, что какая бы выгода была их имениям, если бы каждый крестьянин был воспитан так, чтобы, идя за плугом, мог читать в то же
время книгу о громовых отводах.
Об висте решительно позабыли; спорили, кричали, говорили обо
всем: об политике, об военном даже деле, излагали вольные мысли, за которые в другое
время сами бы высекли
своих детей.
— Грушницкий! — сказал я, — еще есть
время; откажись от
своей клеветы, и я тебе прощу
все. Тебе не удалось меня подурачить, и мое самолюбие удовлетворено; вспомни — мы были когда-то друзьями…
Перечитывая эту страницу, я замечаю, что далеко отвлекся от
своего предмета… Но что за нужда?.. Ведь этот журнал пишу я для себя, и, следственно,
все, что я в него ни брошу, будет со
временем для меня драгоценным воспоминанием.
В эту минуту я встретил ее глаза: в них бегали слезы; рука ее, опираясь на мою, дрожала; щеки пылали; ей было жаль меня! Сострадание — чувство, которому покоряются так легко
все женщины, — впустило
свои когти в ее неопытное сердце. Во
все время прогулки она была рассеянна, ни с кем не кокетничала, — а это великий признак!
В последнее
время она стала
все чаще и больше разговаривать с
своею старшей девочкой, десятилетнею Поленькой, которая хотя и многого еще не понимала, но зато очень хорошо поняла, что нужна матери, и потому всегда следила за ней
своими большими умными глазками и
всеми силами хитрила, чтобы представиться
все понимающею.
Прибавим только, что фактические, чисто материальные затруднения дела вообще играли в уме его самую второстепенную роль. «Стоит только сохранить над ними
всю волю и
весь рассудок, и они, в
свое время,
все будут побеждены, когда придется познакомиться до малейшей тонкости со
всеми подробностями дела…» Но дело не начиналось.
Он, конечно, не мог, да и не хотел заботиться о
своем болезненном состоянии. Но
вся эта беспрерывная тревога и
весь этот ужас душевный не могли пройти без последствий. И если он не лежал еще в настоящей горячке, то, может быть, именно потому, что эта внутренняя беспрерывная тревога еще поддерживала его на ногах и в сознании, но как-то искусственно, до
времени.
Она всегда протягивала ему
свою руку робко, иногда даже не подавала совсем, как бы боялась, что он оттолкнет ее. Он всегда как бы с отвращением брал ее руку, всегда точно с досадой встречал ее, иногда упорно молчал во
все время ее посещения. Случалось, что она трепетала его и уходила в глубокой скорби. Но теперь их руки не разнимались; он мельком и быстро взглянул на нее, ничего не выговорил и опустил
свои глаза в землю. Они были одни, их никто не видел. Конвойный на ту пору отворотился.
Раскольников не привык к толпе и, как уже сказано, бежал всякого общества, особенно в последнее
время. Но теперь его вдруг что-то потянуло к людям. Что-то совершалось в нем как бы новое, и вместе с тем ощутилась какая-то жажда людей. Он так устал от целого месяца этой сосредоточенной тоски
своей и мрачного возбуждения, что хотя одну минуту хотелось ему вздохнуть в другом мире, хотя бы в каком бы то ни было, и, несмотря на
всю грязь обстановки, он с удовольствием оставался теперь в распивочной.
Я же хотел только узнать теперь, кто вы такой, потому что, видите ли, к общему-то делу в последнее
время прицепилось столько разных промышленников и до того исказили они
все, к чему ни прикоснулись, в
свой интерес, что решительно
все дело испакостили.
— А я именно хотел тебе прибавить, да ты перебил, что ты это очень хорошо давеча рассудил, чтобы тайны и секреты эти не узнавать. Оставь до
времени, не беспокойся.
Все в
свое время узнаешь, именно тогда, когда надо будет. Вчера мне один человек сказал, что надо воздуху человеку, воздуху, воздуху! Я хочу к нему сходить сейчас и узнать, что он под этим разумеет.
— Что ж, и ты меня хочешь замучить! — вскричал он с таким горьким раздражением, с таким отчаянием во взгляде, что у Разумихина руки опустились. Несколько
времени он стоял на крыльце и угрюмо смотрел, как тот быстро шагал по направлению к
своему переулку. Наконец, стиснув зубы и сжав кулаки, тут же поклявшись, что сегодня же выжмет
всего Порфирия, как лимон, поднялся наверх успокоивать уже встревоженную долгим их отсутствием Пульхерию Александровну.
Однако с этой стороны
все было, покамест, благополучно, и, посмотрев на
свой благородный, белый и немного ожиревший в последнее
время облик, Петр Петрович даже на мгновение утешился, в полнейшем убеждении сыскать себе невесту где-нибудь в другом месте, да, пожалуй, еще и почище; но тотчас же опомнился и энергически плюнул в сторону, чем вызвал молчаливую, но саркастическую улыбку в молодом
своем друге и сожителе Андрее Семеновиче Лебезятникове.
Несмотря на
всю мучительную внутреннюю борьбу
свою, он никогда, ни на одно мгновение не мог уверовать в исполнимость
своих замыслов, во
все это
время.
— А чего такого? На здоровье! Куда спешить? На свидание, что ли?
Все время теперь наше. Я уж часа три тебя жду; раза два заходил, ты спал. К Зосимову два раза наведывался: нет дома, да и только! Да ничего, придет!.. По
своим делишкам тоже отлучался. Я ведь сегодня переехал, совсем переехал, с дядей. У меня ведь теперь дядя… Ну да к черту, за дело!.. Давай сюда узел, Настенька. Вот мы сейчас… А как, брат, себя чувствуешь?
Пульхерия Александровна,
вся встревоженная мыслию о
своем Роде, хоть и чувствовала, что молодой человек очень уж эксцентричен и слишком уж больно жмет ей руку, но так как в то же
время он был для нее провидением, то и не хотела замечать
всех этих эксцентрических подробностей.
А между тем, когда один пьяный, которого неизвестно почему и куда провозили в это
время по улице в огромной телеге, запряженной огромною ломовою лошадью, крикнул ему вдруг, проезжая: «Эй ты, немецкий шляпник!» — и заорал во
все горло, указывая на него рукой, — молодой человек вдруг остановился и судорожно схватился за
свою шляпу.
По крайней мере, он мог бы злиться на
свою глупость, как и злился он прежде на безобразные и глупейшие действия
свои, которые довели его до острога. Но теперь, уже в остроге, на свободе, он вновь обсудил и обдумал
все прежние
свои поступки и совсем не нашел их так глупыми и безобразными, как казались они ему в то роковое
время, прежде.
Он стоял, смотрел и не верил глазам
своим: дверь, наружная дверь, из прихожей на лестницу, та самая, в которую он давеча звонил и вошел, стояла отпертая, даже на целую ладонь приотворенная: ни замка, ни запора,
все время, во
все это
время! Старуха не заперла за ним, может быть, из осторожности. Но боже! Ведь видел же он потом Лизавету! И как мог, как мог он не догадаться, что ведь вошла же она откуда-нибудь! Не сквозь стену же.
Нет, поднялась
вся нация, ибо переполнилось терпение народа, — поднялась отмстить за посмеянье прав
своих, за позорное унижение
своих нравов, за оскорбление веры предков и святого обычая, за посрамление церквей, за бесчинства чужеземных панов, за угнетенье, за унию, за позорное владычество жидовства на христианской земле — за
все, что копило и сугубило с давних
времен суровую ненависть козаков.
Коли
время бурно,
все превращается оно в рев и гром, бугря и подымая валы, как не поднять их бессильным рекам; коли же безветренно и тихо, яснее
всех рек расстилает оно
свою неоглядную склянную поверхность, вечную негу очей.
Они были отданы по двенадцатому году в Киевскую академию, потому что
все почетные сановники тогдашнего
времени считали необходимостью дать воспитание
своим детям, хотя это делалось с тем, чтобы после совершенно позабыть его.
Все подымалось и разбегалось, по обычаю этого нестройного, беспечного века, когда не воздвигали ни крепостей, ни замков, а как попало становил на
время соломенное жилище
свое человек.
Все знали, что трудно иметь дело с буйной и бранной толпой, известной под именем запорожского войска, которое в наружном своевольном неустройстве
своем заключало устройство обдуманное для
времени битвы.
Он начал ходить по комнате, а Иван Матвеевич стоял на
своем месте и всякий раз слегка ворочался
всем корпусом в тот угол, куда пойдет Обломов. Оба они молчали некоторое
время.
Если Ольге приходилось иногда раздумываться над Обломовым, над
своей любовью к нему, если от этой любви оставалось праздное
время и праздное место в сердце, если вопросы ее не
все находили полный и всегда готовый ответ в его голове и воля его молчала на призыв ее воли, и на ее бодрость и трепетанье жизни он отвечал только неподвижно-страстным взглядом, — она впадала в тягостную задумчивость: что-то холодное, как змея, вползало в сердце, отрезвляло ее от мечты, и теплый, сказочный мир любви превращался в какой-то осенний день, когда
все предметы кажутся в сером цвете.
И на Выборгской стороне, в доме вдовы Пшеницыной, хотя дни и ночи текут мирно, не внося буйных и внезапных перемен в однообразную жизнь, хотя четыре
времени года повторили
свои отправления, как в прошедшем году, но жизнь все-таки не останавливалась,
все менялась в
своих явлениях, но менялась с такою медленною постепенностью, с какою происходят геологические видоизменения нашей планеты: там потихоньку осыпается гора, здесь целые века море наносит ил или отступает от берега и образует приращение почвы.
А по
временам, видя, что в ней мелькают не совсем обыкновенные черты ума, взгляды, что нет в ней лжи, не ищет она общего поклонения, что чувства в ней приходят и уходят просто и свободно, что нет ничего чужого, а
все свое, и это
свое так смело, свежо и прочно — он недоумевал, откуда далось ей это, не узнавал
своих летучих уроков и заметок.
Этот практический урок в другое
время пролетел бы над гениальной хозяйкой, не коснувшись ее головы, и не втолковать бы ей его никакими путями, а тут она умом сердца поняла, сообразила
все и взвесила…
свой жемчуг, полученный в приданое.
В этом он отчасти руководствовался
своей собственной, созданной им, со
времени вступления в службу, логикой: «Не увидят, что в брюхе, — и толковать пустяков не станут; тогда как тяжелая цепочка на часах, новый фрак, светлые сапоги —
все это порождает лишние разговоры».
«Увяз, любезный друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для
всего остального в мире. А выйдет в люди, будет со
временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И проживет
свой век, и не пошевелится в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати дома — несчастный!»
От этого он в кругу
своих знакомых играл роль большой сторожевой собаки, которая лает на
всех, не дает никому пошевелиться, но которая в то же
время непременно схватит на лету кусок мяса, откуда и куда бы он ни летел.
При таковом заведении неудивительно, что земледелие в деревне г. некто было в цветущем состоянии. Когда у
всех худой был урожай, у него родился хлеб сам-четверт; когда у других хороший был урожай, то у него приходил хлеб сам-десять и более. В недолгом
времени к двумстам душам он еще купил двести жертв
своему корыстолюбию; и поступая с сими равно, как и с первыми, год от году умножал
свое имение, усугубляя число стенящих на его нивах. Теперь он считает их уже тысячами и славится как знаменитый земледелец.
Во
все время службы своея ничего у господ
своих не утратила, ничем не покорыстовалась, никогда не лгала, а если иногда им досадила, то разве
своим праводушием.