Неточные совпадения
Многие, вероятно, замечали, что богатые дворянские мальчики и богатые купеческие мальчики как-то схожи между собой наружностью: первые, разумеется, несколько поизящней и постройней, а другие поплотнее и посырее; но
как у
тех, так и у других, в выражении лиц есть нечто телячье, ротозееватое: в раззолоченных палатах и на мягких пуховиках плохо, видно, восходит и растет мысль человеческая!
Феномен этот — мой сосед по деревне, отставной полковник Вихров, добрый и в
то же врем» бешеный, исполненный высокой житейской мудрости и вместе с
тем необразованный,
как простой солдат!» Александра Григорьевна, по самолюбию своему, не только сама себя всегда расхваливала, но даже всех других людей, которые приходили с ней в какое-либо соприкосновение.
— Кому, сударыня,
как назначено жить, пусть
тот так и живет!
Те пожали друг у друга руки и больше механически поцеловались. Сережа, впрочем,
как более приученный к светскому обращению, проводил гостей до экипажа и, когда они тронулись, вежливо с ними раскланялся.
При этом ему невольно припомнилось,
как его самого, — мальчишку лет пятнадцати, — ни в чем не виновного, поставили в полку под ранцы с песком, и
как он терпел, терпел эти мученья, наконец, упал, кровь хлынула у него из гортани; и
как он потом сам, уже в чине капитана, нагрубившего ему солдата велел наказать; солдат продолжал грубить; он велел его наказывать больше, больше; наконец,
того на шинели снесли без чувств в лазарет;
как потом, проходя по лазарету, он видел этого солдата с впалыми глазами, с искаженным лицом, и затем солдат этот через несколько дней умер, явно им засеченный…
Более уже тридцати лет прошло после этого события, а между
тем,
какое бы горе или счастье ни посещало Вихрова, искаженное лицо солдата хоть на минуту да промелькнет перед его глазами.
— Только что, — продолжала
та, не обращая даже внимания на слова барина и
как бы более всего предаваясь собственному горю, — у мосту-то к Раменью повернула за кустик, гляжу, а она и лежит тут. Весь бочок распорот, должно быть, гоны двои она тащила его на себе — земля-то взрыта!
Захаревский около этого времени сделан был столоначальником и,
как подчиненный, часто бывал у исправника в доме;
тот наконец вздумал удалить от себя свою любовницу...
Тот тоже на нее смотрел, но так,
как обыкновенно смотрят на какое-нибудь никогда не виданное и несколько гадкое животное.
В зале стояли оба мальчика Захаревских в новеньких чистеньких курточках, в чистом белье и гладко причесанные; но, несмотря на
то, они все-таки
как бы больше походили на кантонистов [Кантонисты — в XIX веке дети, отданные на воспитание в военные казармы или военные поселения и обязанные служить в армии солдатами.], чем на дворянских детей.
Та при этом
как бы слегка проржала от удовольствия.
Александра Григорьевна между
тем как бы что-то такое соображала.
— Для чего, на кой черт? Неужели ты думаешь, что если бы она смела написать, так не написала бы? К самому царю бы накатала, чтобы только говорили, что вот к кому она пишет; а
то видно с ее письмом не только что до графа, и до дворника его не дойдешь!.. Ведь
как надула-то, главное: из-за этого дела я пять тысяч казенной недоимки с нее не взыскивал, два строгих выговора получил за
то; дадут еще третий, и под суд!
Картины эти, точно так же,
как и фасад дома, имели свое особое происхождение: их нарисовал для Еспера Иваныча один художник, кротчайшее существо, который,
тем не менее, совершил государственное преступление, состоявшее в
том, что к известной эпиграмме.
Эти факты вызвали эпиграмму, которая,
как и другие эпиграммы
того времени, приписывалась Пушкину: Рука с военным обшлагом, пририсованная к эпиграмме, показывала, что «всевышний» — это Николай I.].
— Не знаю, — начал он,
как бы более размышляющим тоном, — а по-моему гораздо бы лучше сделал, если бы отдал его к немцу в пансион… У
того, говорят, и за уроками детей следят и музыке сверх
того учат.
Говоря это, старик маскировался: не
того он боялся, а просто ему жаль было платить немцу много денег, и вместе с
тем он ожидал, что если Еспер Иваныч догадается об
том, так, пожалуй, сам вызовется платить за Павла; а Вихров и от него,
как от Александры Григорьевны, ничего не хотел принять: странное смешение скупости и гордости представлял собою этот человек!
— Теперь по границе владения ставят столбы и, вместо которого-нибудь из них, берут и уставляют астролябию, и начинают смотреть вот в щелку этого подвижного диаметра, поворачивая его до
тех пор, пока волосок его не совпадает с ближайшим столбом; точно так же поворачивают другой диаметр к другому ближайшему столбу и
какое пространство между ими — смотри вот: 160 градусов, и записывают это, — это значит величина этого угла, — понял?
— Нет, не
то что места, а семена, надо быть, плохи. Какая-нибудь, может, рожь расхожая и непросеянная. Худа и обработка тоже: круглую неделю у нее мужики на задельи стоят; когда около дому-то справить!
Та пошла и скоро возвратилась с письмом в руках. Она вся
как бы трепетала от удовольствия.
Там на крыльце ожидали их Михайло Поликарпыч и Анна Гавриловна.
Та сейчас же,
как вошли они в комнаты, подала мороженого; потом садовник, из собственной оранжереи Еспера Иваныча, принес фруктов, из которых Еспер Иваныч отобрал самые лучшие и подал Павлу. Полковник при этом немного нахмурился. Он не любил, когда Еспер Иваныч очень уж ласкал его сына.
Перед
тем,
как расходиться спать, Михайло Поликарпыч заикнулся было.
Никто уже не сомневался в ее положении; между
тем сама Аннушка,
как ни тяжело ей было, слова не смела пикнуть о своей дочери — она хорошо знала сердце Еспера Иваныча: по своей стыдливости, он скорее согласился бы умереть, чем признаться в известных отношениях с нею или с
какою бы
то ни было другою женщиной: по какому-то врожденному и непреодолимому для него самого чувству целомудрия, он
как бы хотел уверить целый мир, что он вовсе не знал утех любви и что это никогда для него и не существовало.
Имплева княгиня сначала совершенно не знала; но так
как она одну осень очень уж скучала, и у ней совершенно не было под руками никаких книг,
то ей кто-то сказал, что у помещика Имплева очень большая библиотека.
— Герои романа французской писательницы Мари Коттен (1770—1807): «Матильда или Воспоминания, касающиеся истории Крестовых походов».], о странном трепете Жозефины, когда она, бесчувственная, лежала на руках адъютанта, уносившего ее после объявления ей Наполеоном развода; но так
как во всем этом весьма мало осязаемого, а женщины, вряд ли еще не более мужчин, склонны в чем бы
то ни было реализировать свое чувство (ну, хоть подушку шерстями начнет вышивать для милого), — так и княгиня наконец начала чувствовать необходимую потребность наполнить чем-нибудь эту пустоту.
— Какой-такой табак этот? — спросил
тот не без удивления.
Симонов был человек неглупый; но,
тем не менее, идя к Рожественскому попу, всю дорогу думал —
какой это табак мог у них расти в деревне. Поручение свое он исполнил очень скоро и чрез какие-нибудь полчаса привел с собой высокого, стройненького и заметно начинающего франтить, гимназиста; волосы у него были завиты; из-за борта вицмундирчика виднелась бронзовая цепочка; сапоги светло вычищены.
— Что за экзамен теперь,
какие глупости! — почти воскликнул
тот.
Отчего Павел чувствовал удовольствие, видя,
как Плавин чисто и отчетливо выводил карандашом линии, —
как у него выходило на бумаге совершенно
то же самое, что было и на оригинале, — он не мог дать себе отчета, но все-таки наслаждение ощущал великое; и вряд ли не
то ли же самое чувство разделял и солдат Симонов, который с час уже пришел в комнаты и не уходил, а, подпершись рукою в бок, стоял и смотрел,
как барчик рисует.
Его, по преимуществу, волновало
то, что он слыхал названия: «сцена», «ложи», «партер», «занавес»; но что такое собственно это было, и
как все это соединить и расположить, он никак не мог придумать
того в своем воображении.
Павел во всю жизнь свою, кроме одной скрипки и плохих фортепьян, не слыхивал никаких инструментов; но теперь, при звуках довольно большого оркестра, у него
как бы вся кровь пришла к сердцу; ему хотелось в одно и
то же время подпрыгивать и плакать.
Павел был
как бы в тумане: весь этот театр, со всей обстановкой, и все испытанные там удовольствия показались ему какими-то необыкновенными, не воздушными, не на земле (а
как и было на самом деле — под землею) существующими — каким-то пиром гномов, одуряющим, не дающим свободно дышать, но
тем не менее очаровательным и обольстительным!
Ванька молчал. Дело в
том, что он имел довольно хороший слух, так что некоторые песни с голосу играл на балалайке. Точно так же и склады он запоминал по порядку звуков, и когда его спрашивали,
какой это склад, он начинал в уме: ба, ва, га, пока доходил до
того, на который ему пальцами указывали. Более же этого он ничего не мог ни припомнить, ни сообразить.
— Чего тут не уметь-то! — возразил Ванька, дерзко усмехаясь, и ушел в свою конуру. «Русскую историю», впрочем, он захватил с собою, развернул ее перед свечкой и начал читать,
то есть из букв делать бог знает
какие склады, а из них сочетать
какие только приходили ему в голову слова, и воображал совершенно уверенно, что он это читает!
В день представления Ванька, по приказанию господ, должен был
то сбегать закупить свеч для освещения,
то сцену вымести,
то расставить стулья в зале; но всем этим действиям он придавал такой вид, что
как будто бы делал это по собственному соображению.
— Это не дурно! — отвечал
тот, потирая от удовольствия руки и представляя вид, что
как будто бы он очень прозяб.
—
Какие глупости!.. — возразил
тот. — У нас сторож Гаврилыч свататься к нему хочет, нос у него в табаке, губа отвисла, женится на нем — будет целовать его!
Разумов сейчас же вскочил. Он еще по гимназии помнил,
как Николай Силыч ставил его в сентябре на колени до райских птиц,
то есть каждый класс математики он должен был стоять на коленях до самой весны, когда птицы прилетят.
— Очень мне нужно верить ему или не верить, — отвечал Плавин, — досадно только, что он напился
как скотина! Мне перед Симоновым даже совестно! — прибавил он и повернулся к стене; но не за
то ему было досадно на Николая Силыча!
Громадное самолюбие этого юноши до
того было уязвлено неудачею на театре, что он был почти не в состоянии видеть Павла,
как соперника своего на драматическом поприще; зато сей последний, нельзя сказать, чтобы не стал в себе воображать будущего великого актера.
Вообще детские игры он совершенно покинул и повел,
как бы в подражание Есперу Иванычу, скорее эстетический образ жизни. Он очень много читал (дядя обыкновенно присылал ему из Новоселок,
как только случалась оказия, и романы, и журналы, и путешествия); часто ходил в театр, наконец задумал учиться музыке. Желанию этому немало способствовало
то, что на
том же верху Александры Григорьевны оказались фортепьяны. Павел стал упрашивать Симонова позволить ему снести их к нему в комнату.
— Чтобы генеральша чего
как… — произнес
тот обыкновенное свое возражение.
В учителя он себе выбрал, по случаю крайней дешевизны,
того же Видостана, который, впрочем, мог ему растолковать одни только ноты, а затем Павел уже сам стал разучивать,
как бог на разум послал, небольшие пьески; и таким образом к концу года он играл довольно бойко; у него даже нашелся обожатель его музыки, один из его товарищей, по фамилии Живин, который прослушивал его иногда по целым вечерам и совершенно искренно уверял, что такой игры на фортепьянах с подобной экспрессией он не слыхивал.
Одно новое обстоятельство еще более сблизило Павла с Николаем Силычем.
Тот был охотник ходить с ружьем. Павел,
как мы знаем, в детстве иногда бегивал за охотой, и как-то раз, идя с Николаем Силычем из гимназии, сказал ему о
том (они всегда почти из гимназии ходили по одной дороге, хотя Павлу это было и не по пути).
— А что, ты слыхал, — говорил
тот,
как бы совершенно случайно и
как бы более осматривая окрестность, — почем ныне хлеб покупают?
Дрозденко ненавидел и преследовал законоучителя, по преимуществу, за притворство его, — за желание представить из себя какого-то аскета, тогда
как на самом деле было совсем не
то!
—
Какого? — спросил
тот, сначала не поняв.
Сочинение это произвело,
как и надо ожидать, страшное действие… Инспектор-учитель показал его директору;
тот — жене; жена велела выгнать Павла из гимназии. Директор, очень добрый в сущности человек, поручил это исполнить зятю.
Тот, собрав совет учителей и бледный, с дрожащими руками, прочел ареопагу [Ареопаг — высший уголовный суд в древних Афинах, в котором заседали высшие сановники.] злокачественное сочинение; учителя, которые были помоложе, потупили головы, а отец Никита произнес, хохоча себе под нос...
— А на
какую же указывать ему? На турецкую разве? Так
той он подробно не знает.
Тем более, что он не только мысли, но даже обороты в сочинении своем заимствовал у знаменитых писателей, коих, однако, за
то не наказывали и не судили.
— Ничего, дяденька, поправитесь, — успокаивал его Павел, целуя у дяди руку, между
тем как у самого глаза наполнились слезами.