Неточные совпадения
Прошел Великий пост, пора бы домой Мокею Данилычу, а его нет
как нет. Письма Марко Данилыч в Астрахань пишет и к брату, и к знакомым;
ни от кого нет ответа. Пора б веселы́м пирком да за свадебку, да нет одного жениха, а другой без брата не венчается. Мину́л цветной мясоед, настало крапивное заговенье. Петровки подоспели, про Мокея Данилыча
ни слуху
ни духу. Пали, наконец, слухи, что
ни Мокея,
ни смолокуровских приказчиков в Астрахани нет, откупные смолокуровские воды пустуют, остались ловцам не сданные.
Нет, говорю, сударыня, я тебе этого не спущу; хоть, говорю, и не видывала я таких милостей,
как ты,
ни от Марка Данилыча,
ни от Сергевнушки, а в глаза при всех тебе наплюю и, что знаю, все про тебя, все расскажу, все
как на ладонке выложу…
— Это из училища-то, что ли?
Ни за что на свете!.. Чему научат?..
Какому бесу, прости Господи!
Называла по именам дома богатых раскольников, где от того либо другого рода воспитания вышли дочери такие, что не приведи Господи: одни Бога забыли, стали пристрастны к нововводным обычаям, грубы и непочтительны к родителям, покинули стыд и совесть, ударились в такие дела, что нелеть и глаголати… другие, что у мастериц обучались, все, сколько
ни знала их Макрина, одна другой глупее вышли, все
как есть дуры дурами —
ни встать,
ни сесть не умеют, а чтоб с хорошими людьми беседу вести, про то и думать нечего.
— Этого, матушка, нельзя, — возразил Смолокуров. — Ведь у вас
ни говядинки,
ни курочки не полагается, а на рыбе на одной Дунюшку держать я не стану. Она ведь мирская, иночества ей на себя не вздевать — зачем же отвыкать ей от мясного? В положенные дни пущай ее мясное кушает на здоровье…
Как это у вас? Дозволяется?
—
Какое с дороги? — сказал Смолокуров. — Ехали недолго, шести часов не ехали, не трясло, не било,
ни дождем не мочило… Ты же все лежала на диванчике — с чего бы, кажись, головке разболеться?.. Не продуло ли разве тебя, когда наверх ты выходила?
— Нет уж увольте, Марко Данилыч, — с улыбкой ответил Петр Степаныч. — По моим обстоятельствам, это дело совсем не подходящее.
Ни привычки нет,
ни сноровки.
Как всего, что по Волге плывет, не переймешь, так и торгов всех в одни руки не заберешь. Чего доброго, зачавши нового искать, старое, пожалуй, потеряешь. Что тогда будет хорошего?
— Мудрено, брат, придумал, — засмеялся приказчик. — Ну, выдам я тебе пачпорт, отпущу,
как же деньги-то твои добуду?.. Хозяин-то ведь, чать, расписку тоже спросит с меня. У него, брат, не
как у других — без расписок
ни единому человеку медной полушки не велит давать, а за всякий прочет, ежели случится, с меня вычитает… Нет, Сидорка, про то не моги и думать.
— Эх, горе-то
какое! — вздохнул Сидорка. — Ну ин вот что: сапоги-то, что я в Казани купил, три целкача дал, вовсе не хожены. Возьми ты их за пачпорт, а деньги, ну их к бесу — пропадай они совсем, подавись ими кровопийца окаянный, чтоб ему
ни дна,
ни покрышки.
Как на каменну стену надеялись они на Василья Фадеева и больше не боялись
ни водяного,
ни кутузки,
ни отправки домой по этапу; веселый час накатил, стали ребята забавляться: боролись, на палках тянулись, дрались на кулачки, а под конец громкую песню запели...
Вызывает охотников треснуть его кулаком во всю ширь аль нао́тмашь,
как кому сподручнее: свалится с кадки, платит семитку, усидит — семитка ему; свалится вместе с кадушкой, ног с нее не спуская —
ни в чью.
Дошло дело и до квасу на семи солодах и до того,
как надо печь папушники, чтоб были они повсхожее да попышнее, затем перевели речь на поварское дело — тут уж
ни конца,
ни краю не виделось разговорам хозяюшек.
— Во всем так, друг любезный, Зиновий Алексеич, во всем, до чего
ни коснись, — продолжал Смолокуров. — Вечор под Главным домом повстречался я с купцом из Сундучного ряда. Здешний торговец, недальний, от Старого Макарья. Что, спрашиваю,
как ваши промысла? «
Какие, говорит, наши промысла, убыток один, дело хоть брось».
Как так? — спрашиваю. «Да вот, говорит, в Китае не то война, не то бунт поднялся, шут их знает, а нашему брату хоть голову в петлю клади».
В
каку ямину
ни попадете — на руках, батюшка, вытащим, потому что от старой веры не отшатываетесь.
— Нет уж, Марко Данилыч,
какие б миллионы на рыбе
ни нажить, а все-таки я буду не согласен, — с беззаботной улыбкой ответил Самоквасов.
—
Как же смеют они жаловаться?.. Помилуйте-с!.. — возразил Василий Фадеев. —
Ни у кого никакого вида нет-с… Жалобиться им никак невозможно. В остроге сидеть аль по этапу домой отправляться тоже не охота. Помилуйте! — говорил Фадеев.
Лет шестьдесят тому, когда ставили ярманку возле Нижнего, строитель ее,
ни словечка по-русски не разумевший, а народных обычаев и вовсе не знавший, пожелал, чтоб ярманочные дела на новом месте пошли на ту же стать, на
какую они в чужих краях идут.
— Что ж из того?.. — ответил Орошин. — Все-таки рыбно решенье о ту пору будет покончено. Тогда, хочешь не хочешь, продавай по той цене,
каку ты нашему брату установишь… Так-то, сударь, Марко Данилыч!.. Мы теперича все тобой только и дышим…
Какие цены
ни установишь, поневоле тех будем держаться… Вся Гребновская у тебя теперь под рукой…
— Что этого гаду развелось ноне на ярманке! — заворчал Орошин. — Бренчат, еретицы, воют себе по-собачьему — дела только делать мешают. В
какой трактир
ни зайди,
ни в едином от этих шутовок спокою нет.
—
Какие дела?..
Ни с ним,
ни с родителем его дел у меня никаких не бывало, — маленько, чуть-чуть смутившись, ответил Доронин. — По человечеству, говорю, жалко. А то чего же еще? Парень он добрый, хороший — воды не замутит, ровно красная девица.
— Постой, погоди! — спешно перебил Смолокуров. — Денек-другой подожди, не езди к Орошину… Может, я сам тебе это дельце облажу… Дай только сроку… Только уж наперед тебе говорю — что тут
ни делай,
каких штук
ни выкидывай — а без убытков не обойтись. По рублю по двадцати копеек и думать нечего взять.
— Эк
как возлюбил ты этого Меркулова… Ровно об сыне хлопочешь, — лукаво улыбнувшись, молвил Смолокуров. — Не тужи, Бог даст, сварганим. Одно только, к Орошину
ни под
каким видом не езди, иначе все дело изгадишь. Встретишься с ним, и речи про тюленя́ не заводи. И с другим с кем из рыбников свидишься и тем ничего не говори. Прощай, однако ж, закалякался я с тобой, а мне давно на караван пора.
У русского простонародья нет летописных записей,
ни повестей временных лет,
ни иных писанных памятей про то,
как люди допрежь нас живали,
какие достатки, богатства себе добывали, кто чем разжился, что богатеем тому аль другому помогло сделаться.
Ни сам он,
ни Татьяна Андревна не знали,
какие книги пригодны и
какие дочерям в руки брать не годится, потому и спрашивали старичка учителя и других знающих людей,
какие надо покупать книги.
Еще бабушка на мельнице с самых пеленок внушала им, что нет на свете ничего хуже притворства и что всяка ложь,
как бы ничтожна она
ни была, есть чадо диавола и кто смолоду лжет, тот во все грехи потом вступит и впадет на том свете в вечную пагубу.
Живя на мельнице, мало видели они людей, но и тогда, несмотря на младенческий еще почти возраст, не были
ни дики,
ни угрюмы,
ни застенчивы перед чужими людьми, а в городе, при большом знакомстве, обходились со всеми приветно и ласково, не жеманились,
как их сверстницы, и с притворными ужимками не опускали,
как те, глаз при разговоре с мужчинами, не стеснялись никем, всегда и везде бывали веселы, держали себя свободно, развязно, но скромно и вполне безупречно.
Года полтора от свах отбоя не было, до тех самых пор,
как Зиновий Алексеич со всей семьей на целую зиму в Москву уехал. Выгодное дельце у него подошло, но, чтобы хорошенько его обладить, надо было месяцев пять в Москве безвыездно прожить. И задумал Доронин всей семьей катить в Белокаменную, кстати ж,
ни Татьяна Андревна,
ни Лиза с Наташей никогда Москвы не видали и на Рогожском кладбище сроду не маливались.
Все им чудилось, что они и из себя-то хуже всех, и глупее-то всех, и говорить-то
ни о чем не умеют; все им казалось, что москвичи смотрят на них,
как на привозные диковины, и втихомолку над ними насмехаются.
Тетушки и бабушки неженатых московских купчиков в разговорах с Татьяной Андревной стали загадывать всем понятные, исстари по Руси ходячие загадки: «Не век-де Лизавете Зиновьевне маком сидеть, не век-де ей русой косой красоваться, не пора ль де ей за свое хозяйство приниматься, свой домок заводить?» Татьяна Андревна, тоже
как исстари ведется, от прямого ответа уклонялась, не давала,
как говорится,
ни приказу,
ни отказу.
—
Ни за что на свете старым моим глазам не признать вас, батюшка… Скажите, сделайте милость,
как вы нам родня-то?
— Микитушка! — радостно вскликнула Татьяна Андревна. — Родной ты мой!.. Да
как же ты вырос, голубчик,
каким молодцом стал!.. Я ведь тебя еще махоньким видала, вот этаким, — прибавила она, подняв руку над полом не больше аршина. —
Ни за что бы не узнать!.. Ах ты, Микитушка, Микитушка!
— Такое уж наше дело, — отвечал Меркулов. — Ведь я один,
как перст,
ни за мной,
ни передо мной нет никого, все батюшкины дела на одних моих плечах остались. С ранней весны в Астрахани проживаю, по весне на взморье, на ватагах, летом к Макарью; а зиму больше здесь да в Петербурге.
— По нынешним обстоятельствам нашему брату чем
ни торгуй, без Питера невозможно, — ответил Никита Федорыч. — Ежели дома на Волге век свой сидеть, не то чтобы нажить что-нибудь, а и то, что после батюшки покойника осталось, не увидишь,
как все уплывет.
— Это так, это верно, — подтвердил Зиновий Алексеич. — До
какого дела
ни коснись — без Питера нельзя, а без Москвы да без Макарья — тем паче.
Зиновий Алексеич и Татьяна Андревна свято хранили заветы прадедов и, заботясь о Меркулове, забывали дальность свойства: из роду, из племени не выкинешь, говорил они, к тому ж Микитушка сиротинка —
ни отца нет,
ни матери,
ни брата,
ни сестры; к тому ж человек он заезжий —
как же не обласкать его,
как не приголубить,
как не при́зреть в теплом, родном, семейном кружке?
Канонница Микитушку читать-писать выучила; нянькам и за то спасибо, что ребенок вырос
ни кривым,
ни хромым,
ни горбатым
каким.
— И на другого, и на третьего рыбника, пожалуй, таких векселей немало у Онисима Самойлыча, — продолжал Веденеев. — А его векселей
ни у кого нет. Оттого у него и сила, оттого по рыбной части он и воротит,
как в голову ему забредет.
— Да ведь это, по-моему, просто надувательство, — молвил удивленный Самоквасов. — На что же это похоже?..
Как же это так?.. Вдруг у меня нет
ни копейки — и я двадцать тысяч
ни за что
ни про что получаю?.. Да это
ни с чем не сообразно… Ну, а
как сроки выйдут?
А
как только кончилось ваше дело, припрятанный-то капитал при вас, а долгу
ни копейки.
— Да, ихнее дело, говорят, плоховато, — сказал Смолокуров. — Намедни у меня была речь про скиты с самыми вернейшими людьми. Сказывают, не устоять им
ни в
каком разе, беспременно, слышь, все порешат и всех черниц и белиц по разным местам разошлют. Супротив такого решенья никакими, слышь, тысячами не откупишься. Жаль старух!.. Хоть бы дожить-то дали им на старых местах…
— Конечно, это доподлинно так! Супротив этого сказать нечего, — вполголоса отозвался Доронин. — Только ведь сам ты знаешь, что в рыбном деле я на синь-порох ничего не разумею. По хлебной части дело подойди, маху не дам и советоваться не стану
ни с кем, своим рассудком оборудую, потому что хлебный торг знаю вдоль и поперек. А по незнаемому делу
как зря поступить? Без хозяйского то есть приказу?.. Сам посуди. Чужой ведь он человек-от. Значит, ежели что не так, в ответе перед ним будешь.
Так говорил едва слышно Марко Данилыч, а Доронин слушал его и молчал. И тут впало ему в голову: «С чего это он так торопится и
ни с кем про тюленя говорить не велит? Уж нет ли тут
какого подвоха?»
— Ох уж эти мне затеи! — говорила она. — Ох уж эти выдумщики! Статочно ль дело по ночам в лодке кататься! Теперь и в поле-то опасно, для того что росистые ночи пошли, а они вдруг на воду… Разум-от где?.. Не диви молодым, пожилые-то что? Вода ведь теперь холодна, давно уж олень копытом в ней ступил. Долго ль себя остудить да нажить лихоманку. Гляди-ка,
какая стала — в лице
ни кровинки. Самовар поскорее поставлю, липового цвету заварю. Напейся на ночь-то.
Затем в палатках богатых ревнителей древлего благочестия и в лавках, где ведется торговля иконами, старыми книгами и лестовками, сходятся собравшиеся с разных концов России старообрядцы, передают друг другу свои новости, личные невзгоды, общие опасенья и под конец вступают в нескончаемые,
ни к чему, однако, никогда не ведущие споры о догматах веры, вроде того: с
какой лестовкой надо стоять на молитве — с кожаной али с холщовой.
И, зарыдав, закрыла руками лицо. Другие матери тоже заплакали. Купцы утешают их, но Сырохватов,
как и прежде,
ни слова, молчит себе да пальцами постукивает по пакетам.
— Этого никак невозможно, — сказал, ломаясь, Василий Фадеев. — Самого хозяина вам в караване видеть
ни в
каком разе нельзя. А ежели у вас
какая есть к нему просимость, так просим милости ко мне в казенку; мы всякое дело можем в наилучшем виде обделать, потому что мы самый главный приказчик и весь караван на нашем отчете.
— Хорошо так вам говорить, Марко Данилыч, — с горячностью молвила Таифа. — А из Москвы-то, из Москвы-то что пишут?.. И здесь, к кому
ни зайдешь, тотчас с первого же слова про эту окаянную свадьбу расспросы начинаются… И смеются все. «
Как это вы, спрашивают, рогожского-то посла сосватали?» Нет, Марко Данилыч, велика наша печаль. Это… это…
— Моя вина, матушка, простите, ради Христа! — молвил на то Самоквасов. — Дело-то больно спешное вышло тогда. Сеня и то всю дорогу твердил,
как ему было совестно не простившись уехать. Я в ответе, матушка, Сеня тут
ни при чем.
Хорошо едят по скитам, а таких обедов,
каким угостил матерей Марко Данилыч, сама Таифа не то что на Керженце,
ни в Москве,
ни в Питере, у самых богатых людей не видывала.
Тихо и ясно стало нá сердце у Дунюшки с той ночи,
как после катанья она усмирила молитвой тревожные думы. На что
ни взглянет, все светлее и краше ей кажется. Будто дивная завеса опустилась перед ее душевными очами, и невидимы стали ей людская неправда и злоба. Все люди лучше, добрее ей кажутся, и в себе сознает она, что стала добрее и лучше. Каждый день ей теперь праздник великий. И мнится Дуне, что будто от тяжкого сна она пробудилась, из темного душного морока на высоту лучезарного света она вознеслась.