1. Русская классика
  2. Мельников-Печерский П. И.
  3. На горах
  4. Глава 9 — Часть 3

На горах

1881

Глава девятая

Лето на исходе, совсем надвигается нá землю осень. Пчелы перестали носить медовую взятку, смолкли певчие птицы, с каждым днем вода холодеет больше и больше. Пожелтели листья на липах, поспели в огородах овощи, на Николу-кочанного стали и капустные вилки в кочни завиваться. Успенский пост на дворе — скоро придется веять мак на Макавеев[509].

А Дуня все в Луповицах, Марья Ивановна и речей не заводит о возврате в Фатьянку.

Не смущается этим Дуня и нимало не печалится. Всей душой она предалась новой вере. На всякий день и на всякий час ищет общенья с божеством, стремится к исступленному душевному восторгу, к тому, что у Божьих людей зовется «наитием». Все теперь ей чуждо — и родительский дом, и любящий ее всем сердцем отец, и заботливая Дарья Сергевна, и столь много любимая Аграфена Петровна. Петр Степаныч, пробудивший было в Дуне дремавшее чувство любви, из памяти вон. Правда, восставал иногда образ его перед душевными очами Дуни, но тотчáс же она старалась отогнать от себя этот «греховный помысл», посланный ей злым и лукавым ради соблазна… Во сне случится увидать его, в страхе и трепете просыпается она, скорбит по целым часам и со слезами и рыданьями молится Богу — да избавит впредь от такой напасти. Наслушавшись чужих толков, Дуня вообразила, что в самом деле Бог в ней пребывает, что в самом деле он разверзает уста ее на пророчества, движет ею на раденьях и водит по путям непорочным. И в таком самообольщенье день и ночь помышляет она, что уж больше ничто земное не должно омрачать ее просветленных дум… Возненавидела она и прекрасное свое тело, с омерзением и злобой смотрит на роскошные девственные перси, на стройный, гибкий стан, на ноги, будто величайшим художником изваянные из белоснежного мрамора, и… все прокляла, все мирское возненавидела. Прекрасно созданное тело теперь, на взгляд ее, построенная злым духом темница для мучений души ее. И стремится она умертвить ненавистную плоть, освободить душу из темничного заключенья. Как веселится больной, долгое время лежавший на смертном одре, когда начинается в нем возрождение сил, когда видит, что румянец снова начинает оживлять истощенное лицо его и опять блещут потухшие было очи, так радовалась Дуня, глядя на худобу лица своего, на пожелтевшие ланиты, на иссохшие пурпуровые прежде губки, на потухающий блеск прекрасных очей… «Слава тебе Господи!.. — она мысленно говорит. — Тлеет ненавистное тело!.. Изведи меня скорей из смрадной темницы и всели в сонме непрестанно поющих перед престолом агнца».

Со страстным нетерпеньем ожидает Дуня племянника Варвары Петровны — Денисова. Ждали его в семье Луповицких, как родственника; любопытно было узнать от него про араратских «веденцов»[510]. В Денисове Дуня надеялась увидеть небесного посланника. «Приближается к печальной нашей юдоли избранный человек, — так она думает. — Принесет он благие вести, возвестит глаголы мудрости, расскажет о царстве блаженных на Арарате».

Больше всех хочется Дуне узнать, что такое «духовный супруг». Вот уж год почти миновал, как она в первый раз услыхала о нем, но до сих пор никто еще не объяснил ей, что это такое. Доходили до Луповиц неясные слухи, будто «араратский царь Максим», кроме прежней жены, взял себе другую, духовную, а последователям велел брать по две и по три духовные жены. Егор Сергеич все знает об этом, он расскажет, он разъяснит. Николай Александрыч и семейные его мало верили кавказским чудесам.

* * *

Божьи люди, или хлысты, как обыкновенно зовут их в народе, верят в прямое и всегда возможное сообщение человеческой души с божеством. Подобно духоборцам, проповедуют они, что воплощенный Христос живет на земле постоянно. Эту секту нельзя назвать даже христианской ересью. Она стоит вне христианства, хоть и заимствует из него самые священные имена. Ученье хлыстов — смесь разных учений, и древних и новых, противных учению и преданиям истинной веры. Подобно древним персам и дреговичскому учению[511], они признают два искони существующие безначальные и конца не имеющие существа, доброе и злое, ведущие между собой нескончаемую борьбу. Хлысты думают, что оба эти существа равносильны. Подобно дреговичской отрасли богомилов, русские хлысты уверяют, будто все видимое и осязаемое создано злым духом и потому тела наши, как темницы душ, должны быть умерщвляемы трудами на раденьях, постом и созерцаньем. Подобно квиетистам, они думают, что таинственный человек[512] в самом своем существе уничтожается и преобразуется в Бога. Такой человек не может помрачить себя никакой нечистотой и никакими пороками, ежели только он не нарушает своего покоя. Покой, праздность, бездействие — вот высшее состояние человека, по хлыстовским понятиям. Проповедуя чистоту и девственность, они, подобно вальденсам[513], иногда в собраниях своих предаются грубой чувственности {34}.

Хлыстовщина появилась во всех слоях русского общества от образованных людей до безграмотных крестьян степных сел и деревень. И учение, и верования их разнятся: образованные люди стремятся более к совершенствованию духа, но и они, как простолюдины, стараются «умерщвлять» плоть усиленными движениями и неистовыми плясками до изнеможения, и они, подобно им, убеждены, что во время исступления на них нисходит благодать, зато не верят в сказания о новых беспрерывных появлениях божества в человеческом образе. А сказанья об этих явлениях и составляют почти всю сущность учения людей простых, людей «малого ведения», как называют их образованные хлысты. Зато грубая чувственность, похожая на оргии вальденсов, увлекает молодых и сладострастных людей как в образованные, так и в безграмотные хлыстовские корабли.

Егор Сергеич Денисов вез любопытные для сектантов известия. Давно уж, лет полтораста тому назад, явилось у хлыстов верованье, что на горе Арарате для них будет насажден новый земной рай, и только одни они будут в нем наслаждаться вечным блаженством. С каждым годом уверенность в осуществление «благодатного царства араратского» росла, а между тем хлысты стали сливаться с молоканами, отвергающими церковь и всю ее обрядность. Из такого слиянья вышла, сначала за Кавказом, а потом и по другим местам южной России, секта «веденцов», или «прыгунков». В июне 1840 года за Кавказом было страшное землетрясение. Льдины и скалы, упавшие с вершин Арарата, засыпали окрестности верст на двадцать. В этом грозном явлении природы «веденцы» усмотрели признак приближения к ним араратского царства. Явился какой-то «иерусалимский старец»… Они каялись ему в грехах, и он, в знак прощения, осенял их широким разноцветным поясом. Через шесть дней он скрылся, и у веденцов явился царь, пророк и первосвященник. Этот царь Максим[514] принял безграничную власть над «прыгунками» и во многом способствовал слиянию их с молоканством. Говорили, будто он изменяет старое учение хлыстов, предписывает новые законы, велит заводить духовных жен… Но все это до Луповиц доходило в виде неясных слухов.

Кормщик луповицкого корабля хоть и был недоверчив к сказаньям людей малого ведения, однако решился созвать «великий собор» ближних и дальних хлыстов, чтобы предварить их об ожидаемом после с Арарата.

Не день и не два по разным местам разъезжали конторщик Пахом да дворецкий Сидорушка, сзывая «верных-праведных» на собор в Луповицы. За иными приходилось ехать верст за восемьдесят, даже за сто. Не успеть бы двоим всех объехать, и вот вызвались им на подмогу Кислов Степан Алексеич, Строинский Дмитрий Осипыч да еще матрос Фуркасов. Напрашивался в объезд и дьякон Мемнон, но ему не доверили, опасаясь, не вышло бы от того каких неприятностей.

И собралось к назначенному дню в Луповицы больше пятидесяти человек. Пешком, бодрым еще шагом, пришли старые друзья-приятели: отставной каптенармус Григорий Устюго́в да отставной фельдфебель Кузьма Богатырев. У обоих на рукавах по три нашивки, у обоих по четыре медали, у обоих егорьевские кресты за штурм Варшавы. Смолоду в любви и дружестве меж собой жили, из одного села были родом, в один год сданы в рекруты, в одном полку служили и, получивши «чистую», поселились на родине в келье, ставленной возле келейного ряда на бобыльских задворках. Всегда они бывали людьми трезвыми и набожными, начальство за службу их жаловало и большое имело к ним доверие. Под конец их службы полк сряду шесть лет стоял в Орловской губернии, а там исстари бывало много хлыстов. Любя чтение церковных книг, а больше того устные беседы от Писания, Устюгов с Богатыревым стали похаживать в келейный ряд на «вечерки» к одной старой девке, хлыстовской пророчице, и познали от нее «тайну сокровенную». По выходе в отставку услыхали, что верстах в шестидесяти от их села у богатых помещиков Луповицких бывают хлыстовские собранья, и вскоре вошли в корабль Николая Александрыча. За дальностью места и за старостью редко бывали они в Луповицах, но великих соборов и годовых радений не пропускали. И ближние, и дальние хлысты уважали егорьевских кавалеров, особенно Устюгова, за то, что знал он много сказаний.

На долгих из уездного городка приехал старец Семенушка. Бывал он прежде богатым купцом, многие годы на Морше[515] хлебом торговал и кончил тем, что проторговался дотла. Когда дошел он до того, что не стало у него за душой ни копейки, смирился духом и пустился в набожность. Долго жил он в монастыре у старца Христофора. И настоятель и братия того старца считали полоумным и юродом за «неподобные» его речи, за срамные дела, особенно за то, что, уединясь в келью, певал мирские песни, поминая Христа, Богородицу, ангелов и пророков. Инок Христофор держался хлыстовщины и восторженными беседами склонил прогоревшего купчину принять сокровенную тайну. После смерти Христофора Семенушка переехал в город, а там уж было три-четыре человека «верных-праведных», и у них завелся маленький кораблик. И Семенушка и товарищи его кормились именем Христовым, сбирая по домам и базарам мирское подаянье, а кроме того, получали вспоможенья от Луповицких. На великий собор с седовласым старцем Семенушкой приехали и товарищи его, бедные мещане. На наем подводы Пахомушка сколько-то господских денег дал Семенушке.

Приехала небогатая помещица, старая барышня Серафима Ильинишна Липутина. Верстах в семидесяти от Луповиц проживала она в своей усадьбе. Было у той барышни двадцать тягол крестьян да восемнадцать человек дворовых. Опричь тех дворовых, в доме ее проживали и сторонние. И гости и прислуга в одном согласе с барышней были. Соседи считали Серафиму Ильинишну дурочкой, да и сами хлысты путного ничего от нее не чаяли, тем только и была хороша, что не уставала на раденьях, но «в слове не ходила» никогда. Чем бы пророчествовать, она хохочет, либо кошкой мяучет, собакой лает. Привезла с собой Серафима Ильинишна двух не старых еще монашенок из запустелой Аграфениной пустыни, мать Иларию да мать Сандулию. Обе манатейные[516], обе постригались в Касимове, обе вместе со слепой матерью Крискентией поселились в убогой келье, уцелевшей от упраздненной пустыни, и стали жить возле гробницы игуменьи Аграфены из боярского рода Глебовых, почитаемой в окрестности святою и блаженною. Там слепая, дряхлая Крискентия уверила сожительниц, что в нынешние последние времена истинную веру надо искать только у людей Божьих, что они одни знают великую тайну, от мира утаенную. Вскоре в луповицком корабле Илария и Сандулия были «приведены» в новую веру, а по смерти Крискентии чуть не насильно водворились у юродивой Серафимы Ильинишны. И доставалось же от них полоумной хозяйке. Сами день-деньской меж собой бранятся да здорятся и всегда почти кончат ссору дракой, причем достается, бывало, больше всего гостеприимной хозяйке. Даже колачивали странноприимницу. А творилось это, как думали все, по наитию.

Кроме Иларии да Сандулии, еще несколько духовных пришло на великий собор. Пришел заштатный поп Меркул, два монаха из окрестных монастырей — люди постные, набожные, незлобивые, строгие в жизни и совершенные бессребреники.

Иные люди разного званья, кто пешком, кто на подводе, добрались до Луповиц к назначенному дню. Были тут и крестьяне, и крестьянки, больше все вдовы да перезрелые девки. Софронушки не было; игумен Израиль на Луповицких прогневался, дынь мало ему прислали, к тому же отец игумен на ту пору закурил через меру. Сколько ни упрашивали его, уперся на своем, не пустил юрода из-за древних стен Княж-Хабаровой обители.

Настал час великого собора. Стемнело. Утомленные цело-дневным жнитвом, крестьяне спать полегли. И отец Прохор спит со своей семьей. Спит село, одни собаки настороже.

Когда все стихло и улеглось, Божьи люди неслышными стопами, обычным порядком пошли в сионскую горницу. Там они переоделись в радельные рубахи и расселись по диванам, креслам и стульям. На этот раз мест едва достало — так много набралось верных-праведных. Вступившая уж в корабль Дуня села не у входной двери, а на почетном месте, близ кормщика, рядом с Варварой Петровной, с Марьей Ивановной, с Варенькой и Катенькой. Все верные-праведные считали ее уже достигшею полного совершенства, все надеялись, что вот на соборе она дойдет до исступления, заиграет в струны золотые, затрубит в трубу живогласную, и живыми реками польются из уст ее чудные пророчества. Все в том были уверены; все говорили, что Дуня — избрáнный сосуд благодати.

Начался собор тем же порядком, как и обычные раденья. Крестясь обеими руками и поклоняясь друг другу земными поклонами, хлысты простились, благословились и, усевшись по местам, пребывали в невозмутимом покое. Николай Александрыч сидел у стола, склонив голову, но не читал ни жития царевича, ни сказаний об Алексее Божьем человеке. Минут через пять молчанья встал он с места и начал махать пальмовой веткой. Тогда хлысты запели громогласно «Царю Небесный», канон Пятидесятницы, а затем «Дай к нам, Господи, дай к нам Иисуса Христа», — песня, без которой ни одно хлыстовское сборище не обходится, где б оно ни совершалось, в Петербурге ли, как бывало при Катерине Филипповне, в московских ли монастырях, когда они были рассадниками хлыстовщины {35}, у старой ли богомолки в избе сельского келейного ряда, или в барском дому какого-нибудь помещика. После песни стал говорить Николай Александрыч:

— Братцы и сестрицы! Возвещу вам радость великую, хочу огласить вам веселие.

Все встрепенулись, повскакали со стульев и диванов. Еще не зная, в чем дело, иные женщины уже стали впадать в исступленный восторг… Послышались вздохи, радостные рыданья, громкие клики и визг — ровно десятки кликуш в одно место собрались.

Применяясь к людям «малого ведения», а таких больше всего было в сионской горнице, Николай Александрыч обратился к каптенармусу Устюгову:

— Братец Григорьюшка! Лучше всех ты знаешь сказанья про дивные чудеса, в старые годы содеянные. Изрони златое слово из уст твоих… Поведай собору про богатого богатину Данила Филиппыча, про великого учителя людей праведных Ивана Тимофеича.

Не отвечает Устюго́в, сидит молча, склонив голову.

Все ему кланяются, просят и молят, отверз бы уста, усладил бы слух сидящих в сионской горнице своими чудными сказаньями.

Целым собором долго молили, усердно просили Устюгова. Наконец он начал сказанья.

Ни слова еще не сказал он, как Марья Ивановна прошептала сидевшей возле нее Дуне:

— Слушай сказанья, но не верь ничему, что ни скажет Григорьюшка. Это притча, это басня для людей малого ведения. Но хоть они и покажутся тебе странными, на правду нимало не похожими, не унижай в сердце своем Григорьюшку… Не глумись даже мысленно… Наперед тебе говорю: не важно сказанье, важно иносказанье, важен таинственный смысл того, что станет он теперь говорить… Людям малого ведения не понять ни Бема, ни Сен-Мартена[517], как тебе или мне. Не могут они питаться твердой пищей; как детям, им нужно еще молоко. Не глумись же, ни над чем не глумись, что ни услышишь от Григорьюшки.

Промолчала Дуня.

Рассказывает Устюгов, как в стародавние годы на реке на Оке, в Стародубской стороне[518], на горе Городине явился «верховный гость», богатый богатина Данила Филиппыч, и как жил он потом в деревне Старо́вой, в верхо́вой Костромской стороне[519], поучая к нему приходивших. Так пришел он однажды на Волгу, а народу было тут многое множество. И шли середь людей великие споры о том, которые книги лучше: старые или новые, Никоном печатанные. И спросили люди богатого богатину: «По каким книгам велишь молиться нам? Старые опорочены, новые многим сумнительны». И собрал Данила Филиппыч старые книги и новые, побросал все в Волгу-реку и такие слова Божиим людям сказал: «Ни старых, ни новых книг не приемлете, да и грамота вся и ученье вам ненадобны. Есть у вас Писание. Писано оно не на бумаге, не на хартии, не на скрижалях золотых или каменных, а на скрижалях сердец ваших. Что на сердцах ваших напишется, то прорицайте на радениях и что ни скажете в восторге неизглаголанном, то и будь вам законом и заповедьми. Будучи в восторге, сам своих слов не поймешь и не услышишь их, зато другим они будут поучением».

Замолк сказатель, и снова стали поклоняться ему бывшие в сионской горнице. Плакали, рыдали, припадая к ногам его.

— Это притча, иносказание, — шепотом сказала Марья Ивановна Дуне. — Смысл его тот, что истина не в книгах, а в слове вдохновенного пророчества, сказанном на радении.

Потом стал Устюгов рассказывать о похождениях Данилы Филиппыча, как странствовал он в рабском, нищенском образе, как учредил радения и как родился ему преемник Иван Тимофеич Суслов.

Так говорил Устюгов:

— А поблизости горы Городины, в той же стороне Стародубской, бедная была, убогая деревня Максако́ва. А приход той деревни в погосте Егорья[520]. И содеялось в той деревне неслыханное чудо. Жил в ней и долгий век доживал старый-престарый нищий Тимофей Суслов. Смолоду, опричь бороны да сохи, ничего не знал и не ведал он, спокон века был бессемейным, под оконьем христолюбцев подаяньем питался. Сбирал милостынку Христа ради и весь век старцем был благочестивым. От роду было ему сто лет и двадцать, а подружию его Арине Нестеровне сто лет ровно. А детей у них во всю жизнь не рожалось. Раз в зимнюю стужу, в бурную вьюгу пришел к ним в холодную избу неведомый нищий. У стариков была только одна сухая корочка хлебца. Некая сердобольная вдовица кинула ее старой безногой собаке своей Лыске. Лыска корочку обнюхала, а грызть не стала. Тогда богатая вдовица, завидя проходившего старца Тимофея, подняла корочку и подала ему Христа ради. И той корочкой люди Божьи Тимофей да Арина с нищим убогим человеком поделились, на печке его спать положили, а сами в холодную клеть ночевать пошли. Наутро нищий стал в путь собираться, а старик со старухой его не пускают. Всего животов[521] у них была курочка-хохлатка. Как дочку родную, они ее любили, иной раз сами голодают, а хохлаточку накормят, сами холодают, а курочку в теплое местечко на нашестку сажают. Миловались они на нее, любовались, и была им та курочка в бедной доле единой утехой, была старику со старухой единой отрадой. А к ним уж лет пять-десять никто в дом не заглядывал, никто не переступал их порога. К богатому да к чивому на крыльцо не протолкаться, у нищего, убогого нечего взять. Возрадовались нежданному гостю старец Тимофей со старицей Ариной, ровно сокровище какое Бог даровал им. На расставанье с нищим угостили они его чем только могли. Горючими слезми обливаючись, с острым ножом пошел Тимофей к возлюбленной курочке… Свету невзвидел, как из горлышка ее брызнула горячая алая кровь. Стонала, рыдала старица Арина, ощипывая ненаглядную пеструшку… И когда нищий уходил от Тимофея, а старица Арина пошла до околицы котомку его донести, сказал он им: «Заплачу вам, добрые люди, за курочку вашу сыном. Ты, Аринушка, родишь сына Тимофеюшке». Старец со старицей хотели было сказать нищему, что несбыточно пророчество его, но убогий не стал говорить с ними… Пошел — и нет его.

— То был богатый богатина Данило Филиппыч, господь Саваоф, — заговорили люди Божьи, когда смолк ослабевший Устюгов. Волновалась его грудь, восторженным блеском горели глаза. Едва может он сдерживать подступавшие к сердцу рыданья.

Отдохнувши немного, так продолжал он сказанье:

— И родился у Арины сын обетованный. Надивиться не могли, как это родила столетняя старуха. И прежде никто к убогому старцу в домишко не заглядывал, а теперь все от него сторонятся, каждый норовит Тимофееву избенку подальше обойти. Судят да рядят в народе: «Слыхано ль, видано ль, чтоб столетняя старуха сына роди́ла? Тут волхвованье, тут чародейство!» И собрались мужики спалить убогую избенку и в ней Тимофея с Ариной и с их отродьем, да ответа перед судом побоялись. Никто к Тимофею в кумовья не шел — кого ни просят, всяк смеется над ним да ругается. И не во что было младенца положить: ни зыбки, ни люльки, ни колыбельки — хоть на пол под лавку клади. Поднял Тимофей на улице расколотое корыто; много лет из него соседи кормили свиней, а когда оно раскололось, выкинули долой со двора. И положил Тимофей в то корыто обетовáнного сына. Шесть недель искал кума, и никто над ним не сжалился, никто не пошел младенца крестить. Тогда повстречал Тимофей того нищего, что предсказал ему рождение сына. Сам он к нему в кумовья назвался́ и окрестил младенца. И был наречен он Иоанном.

Примолк дряхлый сказатель. Новые клики, новые вопли, новые визги раздались по сионской горнице. Немного отдохнув, продолжал Устюгов:

— Исполнилось Ивану Тимофеичу тридцать лет с годом; тогда «верховный гость» призвал его в свой Божий дом в деревню Старо́ву. И когда тот пришел, богатый богатина повелел своим ученикам, чтоб они во всем слушали его возлюбленного сына и всякую бы волю его исполняли. И пошел после того Иван Тимофеич странствовать. А ходил он в рабском образе, в раздранном рубище, без шапки, без обуви, ходил холоден, голоден, нищ, бесприютен, и не было ему места середь людей. Много страдал от людей неуверовавших, а потом жил в Москве на вольной воле, на полной свободе у Донского монастыря, возле улицы Шаболовки[522]. И не было тут ему ни озлоблений, ни утеснений, а учеников с каждым годом прибывало все больше да больше. Тогда перешел он в новый дом на Мещанской третьей улице. И в тот дом по зову Ивана Тимофеича приходил престарелый «верховный гость», богатый богатина Данило Филиппыч. Не два солнышка в чистом небе сокатилися, а Данило Филиппыч с Иваном Тимофеичем соходилися, и друг другу они до земли поклонилися. Поклоняется Иван Тимофеич, сам такие речи приговаривает: «Ты добро, сударь, в мою палатушку пожаловал! Не побрезгай, государь, убогой моей кельею. У меня про тебя все припасено и сготовлено: и столы-то расставлены, по столам-то разостланы скатертки камчатные, приготовлены тебе, гость дорогой, яства сахарные со питьями со медвяными. Добро, государь, ко мне пожаловать, моего хлеба-соли откушати, а я рад тебя послушати. А не сахарные яства поставлю перед тобой, не медвяное питье я налью тебе — поставлю пред тобой учеников моих!» И по сем «верховный гость» со своим сыном возлюбленным не дни, не часы, а многие недели за одним столом[523] беседу вели про спасение верных-праведных. И каждую ночь бывали у них радения. На святом на кругу радел богатый богатина Данило Филиппыч, «в слове ходил» Иван Тимофеич. И по малом времени умер Данило Филиппыч, а лет через пятнадцать по кончине его Иван Тимофеич отошел от земной жизни, и схоронили его в Москве при церкви Николы в Грачах[524].

Последних слов Устюгова не было слышно. Дряхлый сказатель ослаб и впал в беспамятство. Тогда началось радение — кто подпрыгивает, кто приплясывает, иные, ровно мертвые, лежат на полу без движения, глаза у них расширились, глядят бессмысленно, изо рту пена клубом. Падучая![525]

А песня, грустная, печальная песня громче и громче поется в сионской горнице. Ножной топот, исступленные визги и дикие, неистовые крики раздаются по ней. Поют Божьи люди:

Пойду, пойду, сын гостиный,

Ко тихому Дону.

Вступлю на кораблик,

Стану работати,

Труда прикладати,

Пот свой изливати,

В трубушку играти,

Верных утешати,

Верных изобрáнных,

Всех братцев, сестрицев,

Духовных, любовных.

Пойду, сын гостиный,

В зеленый садочек.

В саду побываю,

Древо покачаю.

Одно в саду древо,

Оно было мило,

А нонеча древо

Вдруг печально стало.

Спрошу, сын гостиный.

Печального древа:

«Отчего печально,

Отчего кручинно?»

Ответит то древо

Гостиному сыну:

«Государь надежа,

Батюшка родимый,

Оттого печально,

Оттого кручинно —

Вершинку сломало

От тучи от грозной,

Погоды холодной».

Во том во садочке

Стояла светлица,

Во той во светлице

Сидела девица,

Плакала, рыдала,

Гостя ожидала,

Гостя дорогого,

Батюшку родного:

«Укрой ты нас, батюшка,

От тучи от грозной,

Погоды холодной!»

Когда все мало-помалу стихло, мерным голосом стал говорить кормщик. Все слушали его с напряженным вниманием. Говорил он, что рассказанное Григорьюшкой в наши дни повторяется. Говорил о бывшем землетрясенье на горе Араратской, как вершина ее сизыми тучами облеклась, как из туч лились ярые молнии потоками, как стонала земля и возгремели до той поры не слыханные никогда громы. Затряслась гора Араратская, растрескалась на части, оторвались от нее скалы и вечные льдины… И тогда вновь явился богатый богатина Господь Саваоф. Имя его осталось неведомым, а велел он себя называть «старцем иерусалимским». Рассказал Николай Александрыч, что за Кавказом их единоверцы, тамошние Божьи люди, признали старца того богом. Через шесть дней иерусалимского старца не стало. Но еще прежде, чем он оставил веденцов, назначил им по себе преемника, был бы у них и христом, и царем, и пророком, и первосвященником. И с той поры пошли по хлыстовским кораблям и корабликам смутные толки и неясные сказанья про араратского царя, Максима Комара. Говорили, что он во многом изменяет верованья и обряды, творит чудеса и что всякая воля его исполняется беспрекословно, без сомнений, без рассуждений, и что завел он в закавказских кораблях духовных жен.

— Вот он пишет к нам послание, — сказал Николай Александрыч.

И, вынув из стола письмо Егора Сергеича, прочитал:

— «Приведу вас от севера из хладных мразных стран в место вечного покоя, всякой радости и всякой сладости. С плачем изыдите из мест ваших, с весельем приидите сюда, в места благодатные. Через многие воды проведу я вас прямым путем, и вы не заблу́дитесь. Приидите же ко мне, избрáнные ото всех племен человеческих, — здесь, на горе Арарате, на райской реке на Евфрате обращу ваши нужды и печали на покой и отраду. Удержите же рыдания, удержите источники слезные — напою души жаждущие, напитаю души алчущие, на сердцах ваших напишу закон правды».

— Вот, — продолжал Николай Александрыч, — я все вам сказал. А из тамошних мест едет племянник наш Егорушко, скоро увидим его. Привезет он вести обо всем, что творится у наших братьев на подножьях горы Араратской. Вот я поведал собору о «веденцах». Сами судите, идти ли нам из здешних северных мест на юг араратский.

Сильно поразили Дуню сказанья Устюгова про Саваофа богатого богатину и про Ивана Тимофеича. Хоть и много говорила она про новую принятую ею веру с Марьей Ивановной и с Луповицкими, но никто из них, даже ее подруги, Варенька с Катенькой, о том ни слова не говаривали. Много бывало у них бесед, но все говорилось об умерщвлении плоти, о радениях, о хождении в слове, о таинственной смерти и воскресении; сказаний о новых христах разговоры их не касались.

Призадумалась Дуня, услыхав столь много нового и непонятного. «Стало быть, не вся их тайна открыта мне… Всего не хотели сказать… И другие, верно, есть тайности, а мне не открывают их… Да, я, видно, из малого ведения! Мне нужно молоко, как сейчас говорила Марья Ивановна… Так вот они какие!.. А третьего дня уверяли, что ведением своим я достигла всего; Николай Александрыч сказал, что теперь велик мой дух на земле и что мне недостает только духовного супружества… Но что ж это за духовный супруг? Больше года слышу про него, а все еще не знаю, что это такое… Скрывают от меня, все скрывают, а уверяют, что вся тайна мне поведана, что я знаю все, и земное и небесное… А я ровно ничего не знаю… Зачем же уверять?.. Для чего они таятся?.. Живя здесь для них, я отстала от многого… Вот послезавтра первый Спас — Успенский пост начнется, а я должна буду с ними скоромиться. Согрешила — середу, пятницу нарушила, Петров пост нарушила, Успенского нарушить нельзя!.. Что буду делать?..»

Погруженная в раздумье, Дуня не чувствовала восторга, что каждый раз находил на нее на радениях. Сидит безмолвная, недвижимая, взоры у ней строгие, взгляд суровый. А меж тем громче и громче раздаются неистовые вопли, плач и рыданья. Ждут не дождутся на кругу пророчицы. Ждут не дождутся Дуни. Все жаждут слышать из уст ее проречения… А она ровно мертвая. Склонила голову в изнеможенье, пребывая в строгом бесчувственном покое.

— Скажи, блаженная!.. Вещай слова пророчества!.. Пролей из чистых уст твоих сказанья несказанные!.. — Так сам кормщик молил Дуню, крестясь на нее обеими руками и преклоняясь до земли.

Молчит Дуня. Ни слова в ответ.

«Зачем скрывают? — сама думает. — Ведь я приведена. Зачем же смущают ни с чем не сообразными богохульными рассказами про какого-то верховного гостя, про каких-то Ивана Тимофеича да царя Максима?.. Зачем отторгли они меня от всего, к чему я с малых лет привыкла? А была я тогда безмятежна, сомнений не знала и тревог душевных не знала».

— Вещай, чистая, святая душа!.. Скажи глаголы истины!.. Сподобилась ты дара пророческого, осветилась душа твоя светом неприступным. Ты избранница, ты уготованная агница!.. — Так ублажали Дуню хлысты, собранные в сионской горнице.

И с плачем, и с воплями, и с рыданьями припадали к ногам ее.

Недвижима Дуня. Не слышит слезных молений. Сидевшие возле нее Варенька с Катенькой, Марья Ивановна с Варварой Петровной то просят, то понуждают ее «в слове ходить». И тех не слышит Дуня, вспоминается ей дом родительский.

«У Макарья теперь тятенька, — одна за другой приходят мысли к ней. — В хлопотáх да в заботах сидит в мурье каравана. Не так жил летошний год со мной… Кто его теперь порадует, кто утешит, кто успокоит?.. Когда-то увижусь с ним?.. Когда-то по-прежнему стану коротать с ним время, да еще с сердечной Дарьей Сергевной?.. Что я за агница обетованная? Кому я обетованная?.. Бежать, бежать!.. Или в самом деле нет отсюда возврата?»

И вдруг ни с того ни с сего вспомнилось ей катанье по низовью Оки… Мерещится красивый образ шутливого «капитана»… Стоит со стаканом волжского квасу, а искрометный взор его проникает в самую глубь души ее… Песня послышалась… Послышалась она не в сионской горнице, а в сокровенном тайнике Дунина сердца… Вслушивается — нет, это не та песня, что пелась во время катания… Но вот опять все пред ней преклоняются, горько плачут, слезно просят, отверзла бы уста, наполнилась духом и прорекла «общую судьбу» кораблю. Выпевают ей молитвенными голосами, скорбными, печальными:

Ты блаженна, преблаженна,

Душа девица смиренна,

Изо всех людей избрáнна!

Ты раскрой свои уста,

Прореки нам чудеса!

Обличи нас обличеньем

И порадуй разрешеньем

Ото всех наших грехов,

Напущенных от врагов!

Не жалей своих трудов —

Духом в небеса лети,

За нас, бедных, умоли,

Милости нам сотвори!

Смани сокола из рая,

Из небесного из края,

Духом правым возгласи,

Своим словом нас спаси!

Не слышит Дуня ни песни, ни восклицаний. Напрасно ждут от нее вдохновений. Видя, что сидит она безответная, бывшие в сионской горнице стали было меж собой переговаривать:

— Накатило!.. Духом завладала!.. В молчанье он открывается.

И, оставив в покое Дуню, стали радеть «Давидовым раденьем». Не вышла на «круг» Дуня, по-прежнему сидит недвижная.

Скачут, вертя́тся, кружáтся. Градом льет со всех пот. Ходит по горнице и чуть не тушит свечей ветер от раздувающихся радельных рубах и от маханья пальмовыми ветвями. А Дуня все сидит, все молчит.

Вдруг пронзительным, резким голосом взвизгнула Варенька. Пена на ее губах показалась. С криками: «Накатил, накатил!» — в страшных судорогах грохнулась она на пол.

Очнулась, поднялась. Диким, исступленным блеском горят широ́ко раскрытые ее глаза, кровавым заревом пышет лицо, обеими руками откидывает она падающие на лицо распущенные волосы. Опять все кружáтся, опять поют, ударяя ладонями по коленам.

Дикими, громкими голосами они поют:

Затрубила труба, затрубила,

Затрубила труба не простая,

Не простая труба, золотая,

Золотая, архангельская!..

Загудели гусли-мысли,

Гусли-мысли не простые,

Не простые, звончаты́е,

На них струны не простые,

Не простые, жиловые[526].

Те архангельские струны —

золотые,

На тех гуслях звончатых

Возыграли, воспевали

Царь Давид перед ковчегом,

Соломон царь на Сионе,

Гусли, гусли, самогуды!..

Сами на струнах играют,

Сами песни воспевают,

Сами пляшут, сами скачут,

Думы зá горы заносят,

Думы из-за гор выносят!

Гусли, гусли звончаты́е,

Струны, струны золотые,

Говорите, гусли-мысли,

Воспевайте, струны, песни,

Воспевайте Царя Неба,

Возносите Христа Бога,

Возыграйте духу святу!..

Будь ты пастырь нам единый,

Прими нас в небесно царство!

Еще не допели хлысты, как Варенька опять закричала нечеловеческим голосом. Всем телом затряслась она. Ухватясь за угол кормщикова стола, исступленно озиралась она по сторонам, ежеминутно вскрикивая и всхлипывая от душивших ее рыданий. Говор пошел по сионской горнице:

— Накатил, накатил! Станет в слове ходить! Пойдет!..

А Дуня все сидит, все молчит, едва придерживая склоненную до самого пола пальмовую ветку.

«Выпевает» Варенька:

— Ах дух! Ах дух!.. Ой эвá, ой эвá!..[527] Накатил, накатил!.. Эка радость, эка милость, эка благодать, стала духом обладать!..

И потом стала говорить, что вот идет посол от закавказских братьев. Наставит он на всяко благо. Забудем скорби и печали, скоро настанет блаженный день света и славы. С любовью и упованьем станем ждать посланника. Что ни повелит, все творите, что ни возвестит, всему верьте. Блюдитесь житейской суеты, ежечасно боритесь со злым, боритесь с лукавым князем мира сего, являйте друг ко другу любовь, и благодать пребудет с вами.

Сказала и без чувств упала наземь. Подняли ее, положили на диванчик возле Дуни. Тяжело дышала Варенька. Из высоко и трепетно поднимавшейся груди исходили болезненные, жалобные стоны. Всю ее сводило и корчило в судорогах. Марья Ивановна бережно прикрыла ее покровцем. Но из других, бывших в сионской горнице, никто не встревожился ее припадком. Все были рады ему. С набожным восторгом говорили хлысты:

— Экая сила в ней вдруг проявилась!

— Великá благодать!

— Велик в ней дух!

А Дуня сидит да молчит. Кончилась другая проповедь кормщика, кончились и пляски и песни, все пошли за трапезу, а Дуня, надевши обычное платье, ушла в свою комнату и заперлась в ней.

Раздвоялись ее мысли. Скучающий отец и призвание от тьмы неведения к свету сокровенной тайны! Обычная жизнь купеческой девушки и вольная, свободная, восторженная искательница благодати. Там — «изменщик» Петр Степаныч, здесь — таинственный духовный супруг… Но что ж это за духовный супруг?.. Узнаю ль когда?.. Скоро ли?

Так раздумывала Дуня, и в этих думах прошло все утро, прошел и целый день у нее.

Под самый уж вечер подошла к Дуниной комнате Варенька и постучалась.

Когда Дуня отперла дверь, Варенька пристально посмотрела на подругу. Дуня немного смутилась.

— Отчего «не ходила в слове»? — строгим голосом спросила Варенька.

— Не знаю, — чуть слышно ответила Дуня.

— Опять суета отуманила? О житейском раздумалась?.. — сказала Варенька.

— Нет, — прошептала Дуня.

— Духу лжи не работай, слов неправды не говори, — строже прежнего заговорила Варенька. — Я заметила, что у тебя на соборе лицо было мрачное. Темное такое, недоброе. Видно, что враг в душе твоей сеял плевелы. Смущает он тебя чем-нибудь?

— Нет во мне смущенья, — твердо ответила Дуня.

— Отчего ж ты на соборе была такая думчивая? — продолжала Варенька. — О чем раздумалась?.. Тревога житейская аль опять сомненья?.. Уныние или мирские заботы?.. Перестань думать о них. Никакие заботы, никакие житейские попеченья не сто́ят чистых твоих дум… Передо мной не таись, скажи всю правду… Моими или устами других будешь обличена на соборе, тогда все откроется, все, что ни есть у тебя на душе.

Страшна, ужасна показалась Варенька Дуне. Прежде она такая была тихая, нежная, ласковая; теперь совсем иною явилась. Глаза горели исступленьем, взоры, казалось, проникали в самую глубь Дуниной души, и Дуня невольно содрогалась перед пытливыми взорами. Лицо Вареньки пламенело, бледные сухие ее губы то и дело судорожно вздрагивали. Не было в ней теперь и обычной миловидности; что-то зверское заменило ее. Смутилась Дуня, трепет стал пробегать по ее телу, не в силах она была прямо смотреть на многолюбимую прежде подругу, слезы из глаз выступали. Закрывши платком лицо, робким голосом она промолвила:

— Признаю́сь. Сомненье… Послезавтра Успенский пост. Что ни помню себя, никогда в этот пост я не скоромилась, а здесь без того нельзя… Тяжело… Смущает меня…

— Только-то? — прежним голосом ласки промолвила с улыбкой Варенька. — Чем же тут смущаться?.. Не в один Успенский пост, а всю жизнь надо поститься… Но что такое пост? Не в том он, чтобы молока да яиц не есть — это дело телесное, нечего о нем заботиться. Душой надо поститься, скорбеть, ежели совесть тебя в чем-нибудь зазирает. Сердце смиренное, дух сокрушенный — вот настоящий пост.

— А меня совесть в том упрекает, что постов не держу, не соблюдаю ни середы, ни пятницы, даже в Петров пост скоромилась. А тут Успенский… — сильно волнуясь, говорила Дуня.

— Кто же неволит тебя оставлять мирские посты? Они ведь телесные… — сказала Варенька. — Постничай, сколько душе угодно, только не смущай себя. Было бы у тебя сердце чисто да вера истинная, без сомнений. Помни, что ты уже в ограде спасения… Помни клятву, что не будет у тебя сомнений, что всю жизнь будешь удаляться от мира и всех его забот и попечений, ото всей злобы и суеты его… Ведь тебе открыта тайна Божия?… Ведь ты возлюбила праведную веру?..

— Вполне ли тайну-то открыли мне? — после долгого молчанья прошептала Дуня. — Все ли рассказали?.. Все ли я знаю?

— Тайна раскрыта, — сказала Варенька.

— Вся ли? — промолвила Дуня.

— Не понимаю, что говоришь, — сказала Варенька. — Что ж тебе неизвестно?.. Однако здесь душно, пойдем лучше в сад.

И пошли они в сад и сели там друг против друга за столом, окруженным скамьями.

— Что ж от тебя скрыто? — спросила Варенька, когда уселись они. — Какая тайна тебе не открыта?

— А говорил ли мне кто про гору Городину? А говорил ли кто про Арарат? — обиженно молвила Дуня. — Я приведена, от прежнего отреклась — от веры, от отца, от дома… И, ослепленная, я думала, что все знаю, все постигла, все поняла… А выходит, ничего не знаю. Что ж это?.. Завлекли?.. Обмануть хотели?

— Стой! Стой! Опомнись! Удержись от хулы… Ничего нет тяжелее этого греха! — вскрикнула Варенька, зажимая рукой уста Дуни. — Успокойся, слушай!

Ни слова не сказала Дуня. Оперлась локтями о стол и закрыла лицо ладонями. Стала говорить Варенька:

— Не всякому дается постигать умом великие тайны. Для того много надо наперед прочитать, много уразуметь, чтобы потом узнать вполне тайну. Простым неначитанным людям малого ведения она открывается будто под покровом — в сказаньях и притчах… Но и тут каждое сказанье имеет таинственный смысл. Ты много людей видала в сионской горнице, а у многих ли из них есть духовно отверстые уши, чтобы понять «сокровенную тайну»? Не божедомки[528], конечно, не солдаты с крестьянками, не дьякон Мемнон, не юродивые, не Серафима Ильинишна со вздорными монахинями обладают высоким ведением. Только и есть, что наша семья, Катенька с отцом, да еще разве Строинский, Дмитрий Осипыч. И тебя такою же считаем. Твои уши вполне разверсты, ты можешь понимать таинственный смысл сказаний, и старых и новых… Потому тебе про богатого богатину, про Ивана Тимофеича и про других не говорили, а прямо открывали сокровенные тайны. К чему было говорить тебе про эти басни?.. Лишнего не нужно тебе. Тетенька Марья Ивановна, когда еще привезла тебя, сказала нам, что ты много читала, обо многом говорила с ней и что сокровенная тайна вполне почти известна тебе… Так и вышло. Зачем же было рассказывать себе сказки про сошествие на землю Саваофа, про небывалые смерти и телесные воскресения разных христов? Все это вздор, пустяки, никто из нас не верит им, а для людей малого ведения они необходимы… Вот почему не говорили тебе ни про гору Городину, ни про Ивана Тимофеича, ни про других, простыми людьми святыми и даже богами почитаемых…

Тяжел был Дуне этот разговор. «Все, видно, у них на обмане стоит, — думала она. — Если меня не обманывают, так этих простых людей обманывают… Зачем же? Для чего открывать одним больше, другим меньше? Где обман, там правды нет… Стало быть, и вера их не права. Страшно было даже слушать, что говорили они на великом соборе!.. У них какому-нибудь Ивану Суслову нипочем назвать себя сыном Божиим — все ему верят… А потом еще будто тело создано лукавым… И я тому верила… Творец — один, а им мало одного, нечистого еще творцом признали… Грех! Грех и безумие. Отшатнулась от них душа моя… В какую, однако, пучину попала я!. Господи, помоги, Господи, избавь от сети ловчей!»

Как ни заговаривала Варенька, каких речей ни заводила, ответов Дуня не дает. Настала ночь, и разошлись по своим комнатам недовольные друг другом подруги.

Оглавление

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я