Неточные совпадения
Называла по именам дома богатых раскольников, где от того либо другого рода воспитания вышли дочери такие, что не приведи Господи: одни Бога забыли,
стали пристрастны к нововводным обычаям, грубы и непочтительны к родителям, покинули стыд и совесть, ударились в такие дела, что нелеть и глаголати… другие, что у мастериц обучались, все, сколько ни знала их Макрина, одна другой глупее вышли, все как есть дуры дурами — ни встать, ни сесть не умеют, а чтоб с хорошими людьми беседу вести, про то и
думать нечего.
Разговаривая так с Макриной, Марко Данилыч
стал подумывать, не отдать ли ему Дуню в скиты обучаться. Тяжело только расстаться с ней на несколько лет… «А впрочем, —
подумал он, — и без того ведь я мало ее, голубушку, видаю… Лето в отъезде, по зимам тоже на долгие сроки из дому отлучаюсь…
Станет в обители жить, скиты не за тридевять земель, в свободное время завсегда могу съездить туда, поживу там недельку-другую, полюбуюсь на мою голубушку да опять в отлучки — опять к ней».
Жалко ей
стало их, и вот теперь в ночной тиши про их труды она
думает…
Молчит Марко Данилыч, с удивленьем поглядывает на Орошина, а сам про себя
думает: «Эк расшутился, собака! Аль у него в голове-то с водки
стало мутиться».
«
Стану,
стану молиться… —
думает Дуня. — Но что ж это будет?.. Как это будет?.. Бедная, бедная я…»
— Не мутились мысли после молитвы, — ответила Дуня. —
Стало на душе и легко, и спокойно. И об нем спокойнее прежнего
стала я
думать… И когда на другой день увидела его, мне уж не боязно было.
Самому бы идти к другу-приятелю, да то вспало на ум, что, ежели
станет он спешить чересчур, Доронин, пожалуй,
подумает: нет ли тут какого подвоха.
И не
подумает ответить, меня же еще на смех поднимет,
станет носиться с моим письмом по всем караванам.
И все пассажиры показались Никите Федорычу такими хорошими и добрыми, а речи их такими разумными, что он то́тчас же со всеми перезнакомился и до такой степени
стал весел и разговорчив, что и пассажиры про него то же самое
подумали, что и капитан с богатырем рабочим.
Если я
думаю, значит, живу, он говорил,
стало быть, я не умер…
Его все-таки не было видно.
Думая, что сошел он вниз за кипятком для чая, Никита Федорыч
стал у перегородки. Рядом стояло человек десять молодых парней, внимательно слушали он россказни пожилого бывалого человека. Одет он был в полушубок и рассказывал про волжские были и отжитые времена.
Всегда
думал он, что, как скоро у него тех часов не
станет, беды и напасти найдут на него…
А Митеньки все нет как нет. Что
станешь делать? Пошел Никита Федорыч с безотвязным Морковниковым, хоть и больно ему того не хотелось. «Все равно, —
подумал, — не даст же покоя с своим хлебосольством. Теперь его ни крестом, ни пестом не отгонишь». И наказал коридорному, как только воротится Веденеев либо другой кто
станет Меркулова спрашивать, тотчас бы повестил его.
— Третье лето так прошло у нас, каждое лето пуще и пуще он ко мне приставал, бежала бы я с ним и уходом повенчалася, а я каждый раз злее да злее насмехалась над ним. Только в нынешнем году, вот как в Петровки он был здесь у нас,
стало мне его жалко…
Стала я тогда
думать: видно, вправду он сильно меня полюбил… Больно, больно
стала жалеть его — и тут-то познала я, что сама-то люблю его паче всего на свете.
— В своем месте, надо
думать, сидит, не то в иную обитель ушла… На здоровье точно что
стала почасту жаловаться… Да это минет.
Где-то вдали хрустнул сушник. Хрустнул в другой раз и в третий. Чутким ухом прислушивается Петр Степаныч. Привстал, — хруст не смолкает под чьей-то легкой на поступь ногой. Зорче и зорче вглядывается в даль Петр Степаныч: что-то мелькнуло меж кустов и тотчас же скрылось. Вот в вечернем сумраке забелелись чьи-то рукава, вот
стали видимы и пестрый широкий передник, и шелковый рудо-желтый платочек на голове. Лица не видно — закрыто оно полотняным платком. «Нет, это не Марьюшка!» —
подумал Петр Степаныч.
— А я
думала… а я
думала… бранить меня
станешь!.. Корить, насмехаться!
На головную боль
стал жаловаться Самоквасов,
думая, что хоть больному-то дадут покой.
Один остался в светелке Петр Степаныч. Прилег на кровать, но, как и прошлую ночь, сон не берет его… Разгорелась голова, руки-ноги дрожат, в ушах трезвон, в глазах появились красные круги и зеленые… Душно… Распахнул он миткалевые занавески, оконце открыл. Потянул в светлицу ночной холодный воздух, но не освежил Самоквасова. Сел у окна Петр Степаныч и, глаз не спуская,
стал глядеть в непроглядную темь. Замирает, занывает, ровно пойманный голубь трепещет его сердце. «Не добро вещует», —
подумал Петр Степаныч.
— Вот какие вы ноне
стали ветрогоны! Вот за какими делами по богомольям разъезжаете! Святые места порочите, соблазны по людям разносите! Не чаяла я таких делов от Петра Степаныча, не ожидала… Поди вот тут, каков лукавец! И
подумать ведь нельзя было, что за ним такие дела водятся… Нехорошо, нехорошо, ой как нехорошо!
«Как же это умереть прежде смерти? Умереть и воскреснуть!» — теряясь в мыслях,
думала Дуня и потом стремительно бросилась к Марье Ивановне,
стала обнимать ее, руки у ней целовать и со страстным увлеченьем молить ее...
И с того часа он ровно переродился,
стало у него на душе легко и радостно. Тут впервые понял он, что значат слова любимого ученика Христова: «Бог любы есть». «Вот она где истина-то, —
подумал Герасим, — вот она где правая-то вера, а в странстве да в отреченье от людей и от мира навряд ли есть спасенье… Вздор один, ложь. А кто отец лжи?.. Дьявол. Он это все выдумал ради обольщенья людей… А они сдуру-то верят ему, врагу Божию!..»
«Вот каким пахарем
стал», —
подумал Герасим.
— Какая ему грамота, родимый!.. — дрожащими от приступа слез губами прошептала мать. — Куда уж нам о грамоте
думать, хоть бы только поскорее пособниками отцу
стали… А Иванушка паренек у нас смышленый, понятливый… Теперь помаленьку и прядильному делу
стал навыкать.
«Нет больше на земле освящения, нет больше и спасения, —
думал он, — в нынешние последние времена одно осталось ради спасения души от вечной гибели —
стань с умиленьем перед Спасовым образом да молись ему со слезами: «Несть правых путей на земле — сам ты, Спасе, спаси мя, ими же веси путями».
В большую копейку
стали Герасиму хлопоты, но он не тужил, об одном только
думал — избавить бы племянников от солдатской лямки, не дать бы им покинуть родительского дома и привычных работ, а после что будет, то Бог даст.
Чубалов не прекословил. Сроду не бирал денег взаймы, сроду никому не выдавал векселей, и потому не очень хотелось ему исполнить требование Марка Данилыча, но выгодная покупка тогда непременно ускользнула бы из рук. Согласился он. «Проценты взял Смолокуров за год вперед, —
подумал Герасим Силыч, —
стало быть, и платеж через год… А я, не дожидаясь срока, нынешним же годом у Макарья разочтусь с ним…»
Больше недели прошло с той поры, как Марко Данилыч получил письмо от Корнея. А все не может еще успокоиться, все не может еще забыть ставших ему ненавистными Веденеева с Меркуловым, не может забыть и давнего недруга Орошина. С утра до ночи
думает он и раздумывает, как бы избыть беды от зятьев доронинских, как бы утопить Онисима Самойлыча, чтоб о нем и помину не осталось. Только и не серчал, что при Дуне да при Марье Ивановне, на Дарью Сергевну
стал и ворчать, и покрикивать.
Когда явишься ты в среде малого стада, в сонме племени нового Израиля, и Божьи люди
станут молиться на твоих глазах истинной молитвой, не
подумаешь ли ты по-язычески, не скажешь ли в сердце своем: «Зачем они хлопают так неистово в ладоши, зачем громко кричат странными голосами?..»
— Чего ж тебе еще, глупенькая? — подхватила Матренушка. — Целуй ручку, благодари барыню-то, да и пойдем, я тебе местечко укажу. А к дяде и не
думай ходить — вот что. Живи с Божьими людьми; в миру нечего тебе делать. Здесь будет тебе хорошо, никто над тобой ни ломаться, ни надругаться не
станет, битья ни от кого не примешь, брани да попреков не услышишь, будешь слезы лить да не от лиха, а ради души спасенья.
Досадно ему
стало, нахмурился. «Кому это нужно мешать мне?» —
подумал он, но, завидев Пахома, тотчас повеселел и радостно засмеялся, как смеется ребенок, когда после отчаянного, по-видимому, ничем неутешного плача вдруг сделают ему что-нибудь приятное.
Болезненно отозвалась на ней монастырская жизнь. Дымом разлетелись мечты о созерцательной жизни в тихом пристанище, как искры угасли тщетные надежды на душевный покой и бесстрастие.
Стала она приглядываться к мирскому, и мир показался ей вовсе не таким греховным, как прежде она
думала; Катенька много нашла в нем хорошего… «Подобает всем сим быти», — говорил жене Степан Алексеич, и Катеньку оставили в покое… И тогда мир обольстил ее душу и принес ей большие сердечные тревоги и страданья.
Озарил намедни меня Господь мыслию:
стану,
думаю, униженно просить я Андрея Александрыча, не пожалует ли какого-нибудь немудрого конька…
Вспомнила наставленье Марьи Ивановны —
думать лишь о Боге и душе — и
стала молиться на стоявший в углу образ. В небреженье он был — весь в паутине… Молилась Дуня, как с детства привыкла, — с крестным знаменьем, с земными поклонами.
Перестал расспрашивать Меркулов, а сам про себя
думает: «С какой
стати связалась Авдотья Марковна с фармазонкой? Вот наши-то удивятся, как узнают».
— А кто их знает, что они делают, — отвечала Аграфена Ивановна. — А надо
думать, что у них нéспроста что-нибудь… Недоброе что-то у них кроется, потому что доброму человеку с какой же
стати от людей хорониться? А они всегда на запоре, днем ли, ночью ли — никогда не пущают к себе. Мудреные!..
—
Думать надо, его обворовывают. Все тащат: и приказчики, и караванные, и ватажные. Нельзя широких дел вести без того, чтобы этого не было, — молвил луповицкий хозяин, Андрей Александрыч. — И в маленьких делах это водится, а в больших и подавно. Чужим добром поживиться нынче в грех не ставится, не поверю я, чтобы к Смолокурову в карман не залезали. Таковы уж времена. До легкой наживы все больно охочи
стали.
— Я ее предоставила Вареньке, — оправдывалась Марья Ивановна. —
Думала, что она моложе меня, к ее годам подходит ближе и что Дуня больше ей
станет доверять, чем мне… Кто ж мог этого ожидать? Впрочем, ничего, по времени все обойдется.
Во что бы ни
стало, как можно крепче надо привязать ее к нашему союзу, для того прежде всего нужно уничтожить в ней сомненья, чтобы не
думала она, что мы хотели обмануть ее.
—
Стало быть, это все одни сказки, — немного помолчав, сказал Николай Александрыч. — Так я и
думал.
— Как убежала, больше он не казался, и голоса не
стало слышно, — отвечала Дуня. — Зато тоски вдвое прибыло. Как вспомню про него да
подумаю, так и захочется хоть минутку посмотреть на него.
После того и
стала я
думать: Марья-то Ивановна не той ли же веры?
«Прыгает, видно, девка по-козьему, а как косу-то под повойник подберут,
станет ходить серой утицей, —
подумал Чапурин, когда вышла из горницы Аграфена Петровна. — Девичьих прихотей не перечесть, и на девкин норов нет угодника и не бывало».
И
стал Василий Борисыч раздумывать, куда бы бежать из тестева дома, где бы найти хоть какое-нибудь пристанище.
Думает,
думает, ничего не может придумать — запали ему все пути, нет места, где бы приютиться.
— Ты теперь в достатках, — сказала Дарья Сергевна, — и на будущее время Дуня тебя никогда не оставит своей помощью. Ежели захочешь жениться, за невестами дело не
станет, найдется много. А мой бы совет: к Богу обратиться, ты уж ведь не молоденький. Ты же, я
думаю, живучи в полону, пожалуй, и Христову-то веру маленько забыл. Так и надо бы тебе теперь вспомнить святоотеческие предания и примирить свою совесть с Царем Небесным.