Неточные совпадения
Родители нынешних владельцев строили дом для себя и
не предвидели никакой нужды извлекать из него какие бы
то ни было доходы,
а потому и планировали его, что называется, по своей фантазии.
Вдова Висленева вела жизнь аккуратную и расчетливую, и с тяжкою нуждой
не зналась,
а отсюда в губернских кружках утвердилось мнение, что доходы ее отнюдь
не ограничиваются домом да пенсией,
а что у нее, кроме
того, конечно, есть еще и капитал, который она тщательно скрывает, приберегая его на приданое Ларисе.
Дети дулись, но их никто
не мирил и никто
не уговаривал; за ними, однако, наблюдали со вниманием и очень радовались, когда ссора прекращалась и между ними восстанавливалась дружба и согласие,
а это случалось всегда немедленно после
того, как Иосаф Висленев, переломив свою гордость и изыскав удобную минуту уединенного свидания с Сашей, просил у нее прощения.
Пустых и вздорных людей этот брак генерала тешил,
а умных и честных, без которых, по Писанию,
не стоит ни один город, этот союз возмутил; но генерал сумел смягчить неприятное впечатление своего поступка, объявив там и сям под рукой, что он женился на Флоре единственно для
того, чтобы, в случае своей смерти, закрепить за нею и за ее матерью право на казенную пенсию, без чего они могли бы умереть с голоду.
Через неделю этому же отцу Гермогену исповедала грехи свои и отходившая Флора,
а двое суток позже
тот же отец Гермоген, выйдя к аналою, чтобы сказать надгробное слово Флоре, взглянул в тихое лицо покойницы, вздрогнул, и, быстро устремив взор и руки к стоявшему у изголовья гроба генералу, с немым ужасом на лице воскликнул: «Отче благий: она молит Тебя: молитв ее ради ими же веси путями спаси его!» — и больше он
не мог сказать ничего, заплакал, замахал руками и стал совершать отпевание.
В городе проговорили, что это
не без синтянинской руки, но как затем доктору Гриневичу,
не повинному ни в чем, кроме мелких взяток по должности (что
не считалось тогда ни грехом, ни пороком), опасаться за себя
не приходилось,
то ему и на мысль
не вспадало робеть пред Синтяниным,
а тем более жертвовать для его прихоти счастием дочери.
— Нет, постой, — продолжал доктор. — Это
не роман,
а дело серьезное. Но если, друг мой Сашенька, взвесить, как ужасно пред совестью и пред честными людьми это ребячье легкомыслие, которое ничем нельзя оправдать и от которого теперь плачут столько матерей и томятся столько юношей,
то…
— И хорошо еще, если он глубоко, искренно верил
тому, что гибель
тех, кого губил он, нужна,
а если же к
тому он искренно
не верил в
то, что делал… Нет, нет!
не дай мне видеть тебя за ним, — вскричал он, вскочив и делая шаг назад. — Нет, я отрекусь от тебя, и если Бог покинет меня силою терпенья,
то… я ведь еще про всякий случай врач и своею собственною рукой выпишу pro me acidum borussicum. [для себя прусскую кислоту (лат.).]
По поводу этой свадьбы пошли самые разнообразные толки. Поступок молодой генеральши объясняли алчностью к деньгам и низостью ее характера, и за
то предсказывали ей скорую смерть, как одной из жен Рауля Синей Бороды, но объяснения остаются и доселе в области догадок,
а предсказания
не сбылись.
В чем заключается этот секрет полнеть и
не распадаться в несчастии? (
А что Александра Ивановна была несчастлива, в
том не могло быть ни малейшего сомнения. Это было признано всеми единогласно).
Отца и мать своих любила Синтянина, но ведь они же были и превосходные люди, которых
не за что было
не любить; да и
то по отношению к ним у нее, кажется, был на устах медок,
а на сердце ледок.
На этой чашке портрет отца нынешних владельцев дома, Платона Висленева,
а часовая стрелка стоит на моменте его смерти. С
тех пор часы эти
не идут в течение целых восемнадцати лет.
Убранство комнаты
не зальное и
не гостинное,
а и
то и другое вместе.
В ней мало русского, но она и
не итальянка, и
не испанка,
а тем меньше гречанка, но южного в ней бездна.
Чтение, начатое назад
тому с полчаса, неожиданно прервано было веселым и довольно громким смехом Катерины Астафьевны Форовой, смехом, который поняла только одна тихо улыбавшаяся Синтянина. Лариса же и Подозеров его даже
не заметили,
а чтец только поднял удивленные глаза и спросил баском свою жену...
—
А вы разве
не надеетесь дожить до
той недели?
— О, да, конечно!
тем более, что это и
не гости,
а мои друзья; тут Форовы. Сегодня день рождения дяди.
—
То есть еще и
не своя,
а приятеля моего, с которым я приехал, Павла Николаевича Горданова: с ним по лености его стряслось что-то такое вопиющее. Он черт знает что с собой наделал: он, знаете, пока шли все эти пертурбации, нигилистничанье и всякая штука, он за глаза надавал мужикам самые глупые согласия на поземельные разверстки, и так разверстался, что имение теперь гроша
не стоит. Вы ведь, надеюсь,
не принадлежите к числу
тех, для которых лапоть всегда прав пред ботинком?
—
Не плачь, но и
не злорадствуй. Что там за опыт я получил в моей женитьбе?
Не новость, положим, что моя жена меня
не любит,
а любит другого, но…
то, что…
— Что? — крикнул Висленев. —
А то, что она любит черт знает кого, да и его
не любит.
Захотел Иосаф Платонович быть вождем политической партии, — был, и
не доволен: подчиненные
не слушаются; захотел показать, что для него брак гиль, — и женился для других,
то есть для жены, и об этом теперь скорбит; брезговал собственностью, коммуны заводил,
а теперь душа
не сносит, что карман тощ; взаймы ему человек тысченок десяток дал, теперь, зачем он дал? поблагородничал, сестре свою часть подарил, и об этом нынче во всю грудь провздыхал: зачем
не на общее дело отдал, зачем
не бедным роздал? зачем
не себе взял?
— То-то и есть, но нечего же и головы вешать. С азбуки нам уже начинать поздно, служба только на кусок хлеба дает,
а люди на наших глазах миллионы составляют; и дураков, надо уповать, еще и на наш век хватит. Бабы-то наши вон раньше нас за ум взялись, и посмотри-ко ты, например, теперь на Бодростину…
Та ли это Бодростина, что была Глаша Акатова, которая, в дни нашей глупости, с нами ради принципа питалась снятым молоком? Нет! это
не та!
— Да и удивляться нечего;
а почему?
А потому что есть царь в голове. Чего ей
не быть дюшессой? Она всем сумела бы быть. Вот это-то и надо иметь в уме таким людям, как мы с тобой, которые ворчали, что делать состояние будто бы «противно природе». Кто идет в лес по малину спустя время,
тому одно средство: встретил кого с кузовом и отсыпь себе в кузовок.
Вы, господа «передовые», трунили, что в России железных дорог мало,
а железные дороги вам первая помеха; они наделали, что Питер совсем перестает быть оракулом, и теперь, приехав сюда из Петербурга, надо устремлять силы
не на
то, чтобы кого-нибудь развивать,
а на
то, чтобы кого-нибудь… обирать.
Советую тебе прежде всего
не объявляться ни под какою кличкой,
тем более, что, во-первых, всякая кличка гиль, звук пустой,
а потом, по правде тебе сказать, ты вовсе и
не нигилист,
а весьма порядочный гилист.
— Нечего тебе толковать, маскарад это или
не маскарад: довольно с тебя, что я сдержу все мои слова,
а ты будешь и богат, и счастлив,
а теперь я вот уж и одет, и если ты хочешь меня куда-нибудь везти,
то можешь мною располагать.
— Ага! ага! «нельзя
не понимать!» Нет-с,
не понимали. Закон! закон! твердили: все закон!
А закон-то-с хорош-с
тем, кто вырос на законе, как европейцы,
а калмыцкую лошадь один калмык переупрямит.
—
Не знаю, право, но мне почему-то всегда смешно, когда ты расхваливаешь твою сестру.
А что касается до твоей генеральши,
то скажу тебе, что она прелесть и баба мозговитая.
— Ну вот, здравствуй, пожалуйста! Платишь за все втрое,
а берешь
то же самое, что и сто лет
тому назад брала. Это невозможно. Я даже удивляюсь, как им самим это
не совестно жить за старую цену, и если они этого
не понимают,
то я дам им это почувствовать.
— Покрепись, Ларушка, покрепись, подожди! У меня все это настраивается, и прежде бог даст хорошенько подкуемся,
а тогда уж для всех и во всех отношениях пойдет
не та музыка.
А теперь покуда прощай, — добавил он, вставая и целуя Ларису в лоб,
а сам подумал про себя: «Тьфу, черт возьми, что это такое выходит! Хотел у ней попросить,
а вместо
того ей же еще наобещал».
Горданов бы
не раздумывал на моем месте обревизовать этот портфель,
тем более, что сюда в окна, например, очень легко мог влезть вор, взять из портфеля ценные бумаги…
а портфель… бросить разрезанный в саду…
— Скажите, Бога ради!
А я думала всегда, что ты гораздо умнее! Пожалуйста же вперед
не сомневайся. Возьми-ка вот и погаси мою пахитосу, чтоб она
не дымила, и перестанем говорить о
том, о чем уже давно пора позабыть.
Я пошла, но я
не заняла
той роли, которую вы мне подстроили,
а я позаботилась о самой себе, о своем собственном деле, и вот я стала «ее превосходительство Глафира Васильевна Бодростина», делающая неслыханную честь своим посещением перелетной птице, господину Горданову, аферисту, который поздно спохватился, но жадно гонится за деньгами и играет теперь на своей и чужой головке.
— Вон видишь ты
тот бельведер над домом, вправо, на горе?
Тот наш дом,
а в этом бельведере, в фонаре, моя библиотека и мой приют. Оттуда я тебе через несколько часов дам знать, верны ли мои подозрения насчет завещания в пользу Кюлевейна… и если они верны…
то… этой белой занавесы, которая парусит в открытом окне, там
не будет завтра утром, и ты тогда… поймешь, что дело наше скверно, что миг наступает решительный.
— И прекрасно, — продолжала она, застегивая частые петли шинели. — Держись же хорошенько, и если ты
не сделаешь ошибки,
то ты будешь владеть моим мужем вполне,
а потом… обстоятельства покажут, что делать. Вообще заставь только, чтоб от тебя здесь приходили в восторг, в восхищение, в ужас, и когда вода будет возмущена…
— Да,
а то она и в виду его
не имеет: «у барышни, говорит, есть одно крепоновое зеленое».
— Но все равно, — отвечала, подумав минуту, Лариса. — Тебе видеться с ней ведь неизбежно, потому что, если она еще неделю
не переедет в деревню,
то, верно, сама ко мне заедет,
а Михайло Андреевич такой нецеремонливый, что, может, даже и нарочно завернет к нам. Тогда, встретясь с ним здесь или у Синтяниных, ты должен будешь отдать визит, и в барышах будет только
то, что старик выйдет любезнее тебя.
— Я
не могу себе простить, что я вчера ее оставляла одну. Я думала, что она спит днем,
а она
не спала, ходила пред вечером к отцу, пока мы сидели в саду, и ночью… представь ты… опять было
то, что тогда…
—
А вот представь, совсем
не то: она взяла карандаш и написала: «змей с трещеткой».
—
А ты знаешь, Катя, — молвила она, — что порочных детей более жаль, чем
тех, которые нас
не огорчают.
— Разумеется, знаю: у нее серое летнее, коричневое и черное, что из голубого перекрашено,
а белое, которое в прошлом году вместе с моею женой к причастью шила, так она его
не носит. Да вы ничего:
не смущайтесь, что пошутили, — вот если бы вы меня прибили, надо бы смущаться,
а то… да что же это у вас у самих-то чепец помят?
— Да гроза непременно будет,
а кто считает свое существование драгоценным,
тому жутко на поле, как облака заспорят с землей. Вы
не поддавайтесь лучше этой гили, что говорят, будто стыдно грозы трусить. Что за стыд бояться
того, с кем сладу нет!
— Да, может быть. Я мало этих вещей читал, да на что их? Это роскошь знания,
а нужна польза. Я ведь только со стороны критики сущности христианства согласен с Фейербахом,
а то я, разумеется, и его
не знаю.
— Да вы с критикой согласны? Ну
а ее-то у него и нет. Какая же критика при односторонности взгляда? Это в некоторых теперешних светских журналах ведется подобная критика, так ведь guod licet bovi, non licet Jovi, что приличествует быку,
то не приличествует Юпитеру. Нет, вы Ламене почитайте. Он хоть нашего брата пробирает, христианство,
а он лучше, последовательней Фейербаха понимает. Христианство — это-с ведь дело слишком серьезное и великое: его
не повалить.
— Ну да, рассказывай, придешь ты, как же! Нет уж, брат, надо было ко мне сюда
не садиться,
а уж как сел, так привезу, куда захочу. У нас на Руси на
то и пословица есть: «на чьем возу едешь,
того и песенку пой».
В среде слушателей нашлись несколько человек, которые на первый раз немножко смутились этим новшеством, но Горданов налег на естественные науки; указал на
то, что и заяц применяется к среде — зимой белеет и летом темнеет,
а насекомые часто совсем
не отличаются цветом от предметов, среди которых живут, и этого было довольно: гордановские принципы сначала сделались предметом осуждения и потом быстро стали проникать в плоть и кровь его поклонников.
Павлу Николаевичу
не трудно было доказать, что нигилизм стал смешон, что грубостию и сорванечеством ничего
не возьмешь; что похвальба силой остается лишь похвальбой,
а на деле бедные новаторы, кроме нужды и страданий,
не видят ничего, между
тем как сила, очевидно, слагается в других руках.
Во главе этих беспокойных староверов более всех надоедала Горданову приземистая молоденькая девушка, Анна Александровна Скокова, особа ограниченная, тупая, рьяная и до
того скорая, что в устах ее изо всего ее имени, отчества и фамилии, когда она их произносила, по скорости, выходило только Ванскок, отчего ее, в видах сокращения переписки, никогда ее собственным именем и
не звали,
а величали ее в глаза Ванскоком,
а за глаза или «Тромбовкой» или «Помадною банкой», с которыми она имела некоторое сходство по наружному виду и крепкому сложению.
Кишенский пошел строчить в трех разных газетах, трех противоположных направлений, из коих два, по мнению Ванскок, были безусловно «подлы». Он стал богат; в год его уже нельзя было узнать, и он
не помог никому ни своею полицейскою службой, ни из своей кассы ссуд,
а в печати, если кому и помогал одною рукой,
то другой зато еще злее вредил, но с ним никто
не прерывал никаких связей.
При всей непроницательности Ванскок, она хорошо видела, что все эти госпожи врут и виляют, и Ванскок отвернулась от них и плакала о них, много, горько плакала о своем погибшем Иерусалиме,
а между
тем эпидемия новоженства все свирепела; скоро, казалось,
не останется во внебрачном состоянии никого из неприемлющих браков.