Боярщина
1846
X
На тех же самых днях, поутру, начальник губернии сидел, по обыкновению, таинственно в своем кабинете. Это уже был старик и, как по большей части водится, плешивый. Смолоду, говорят, он известен был как масон, а теперь сильно страдал ипохондрией. Слывя за человека неглупого и дальновидного, особенно в сношениях с сильными лицами, он вообще был из хитрецов меланхолических, самых, как известно, непроходимых.
Часов около двенадцати дежурный чиновник доложил:
— Полковник Мановский.
— Просите, — сказал губернатор с некоторою даже строгостью.
Задор вошел.
— Здравствуйте, полковник, — произнес губернатор, ласково указывая ему на стул. Тот сел и, видимо, был чем-то встревожен. Губернатор между тем устремил грустный взор на видневшуюся перед ним реку, тоже как-то мрачно взъерошенную осенним ветром.
— Какая погода скверная, — произнес он.
— Нехороша, — отвечал Мановский. — И меня вот третий день так ломает, черт знает что такое и отчего.
— Погода, поверьте, — решил губернатор.
Мановский на это вздохнул и, помолчавши, начал официальным тоном:
— Я к вам с просьбой, ваше превосходительство.
— Что такое? — спросил губернатор, несмотря на свою меланхолию, не совсем равнодушным тоном. Он давно уже слышал об ужасных неприятностях Мановского в семейной жизни.
— У меня жена убежала, — отвечал Михайло Егорыч с свойственной ему твердостью и резкостью, хотя в то же время все лицо его покрылось красными пятнами. — Целый год уже, — продолжал он, — она не только что не живет со мной в супружеском сожитии, но даже мы не видались с ней.
Губернатор грустно посмотрел на него.
— Несмотря на это, — снова продолжал Мановский, — я известился, что она находится в беременном состоянии, а потому просил бы ваше превосходительство об освидетельствовании ее через кого следует и выдать мне на то документ, так как я именем своим не хочу покрывать этой распутной женщины я желаю иметь с ней развод.
Губернатор думал.
— А где же ваша супруга теперь проживает? — спросил он вдруг, и вопрос этот озадачил немного Мановского.
— Она живет теперь в усадьбе графа Сапеги, — отвечал он.
— Живет уж? — повторил губернатор и позвонил. Вошел дежурный чиновник.
— Потрудитесь, любезный, принести мне от правителя конфиденциальное письмо графа Сапеги, запечатанное в пакете, — проговорил он кротчайшим голосом. Чиновник поклонился и вышел.
— А от графа есть письмо по моему делу? — спросил Мановский.
— Есть, — отвечал значительно губернатор и, чтобы не распространить далее разговора, начал опять грустно смотреть в окно. Чиновник принес дело. Губернатор, взяв от него, выслал его из кабинета и приказал поплотней притворить дверь.
— Это самое письмо и есть, собственной рукой графа написанное, — продолжал губернатор таинственным голосом. — Позвольте прочесть вам? — прибавил он.
Мановский кивком головы изъявил согласие.
Губернатор начал: — «Сверх чаяния, зажившись в губернии, вверенной управлению вашего превосходительства, я сделался довольно близким свидетелем одной неприятной семейной истории. Сосед мой, г. Мановский, в продолжение нескольких лет до того мучил и тиранил свою жену, женщину весьма милую и образованную, что та вынуждена была бежать от него и скрылась в усадьбе другого моего соседа, Эльчанинова, молодого человека, который, если и справедливы слухи, что влюблен в нее, то во всяком случае смело могу заверить, что между ними нет еще такой связи, которая могла бы положить пятно на имя госпожи Мановской. Несмотря на это, местная полиция, подкупаемая варваром-мужем, производила совершенно выходящие из пределов их власти в усадьбе господина Эльчанинова обыски, пугая несчастную женщину и производя отвратительный беспорядок в доме. Прекратив все эти незаконные действия, я вместе с тем поставляю себе долгом уведомить о том и ваше превосходительство для надлежащего с вашей стороны распоряжения, которым вы удержите полицию от дальнейших ее притязаний и примете под непосредственное ваше покровительство несчастную женщину, в пользу которой все сделанное с вашей стороны я приму за бесконечное и собственно для меня сделанное одолжение».
При чтении этих строчек Мановский только бледнел.
— Что ж мне делать после того, ваше превосходительство? — проговорил он.
— А мне-то тоже что делать? — спросил губернатор.
— Поеду теперь, значит, в Петербург, — проговорил Мановский, — и буду там ходатайствовать. Двадцать пять лет, ваше превосходительство, я служил честно. Я на груди своей ношу знаки отличия и надеюсь, что не позволят и воспретят марать какой-нибудь позорной женщине мундир и кресты офицера. — При последних словах у Михайла Егорыча навернулись даже слезы.
Губернатор развел руками и потупил голову.
— Самый лучший и единственный путь, — проговорил он.
— Я и на вас, ваше превосходительство, буду жаловаться, извините меня, — продолжал Мановский, уже вставая, — так как вы выдаете хоть бы нас, дворян, допуская в домах наших делать разврат кому угодно, оставляя нас беззащитными. Перед законом, полагаю, должны быть все равны: что я, что граф какой-нибудь. Принимая присягу, мы не то говорим перед крестом.
— Ваше дело будет жаловаться, а мое будет отвечать, — возразил на это губернатор с заметною сухостью, и Мановский, поклонившись ему гордо, вышел. Несмотря на свою свирепую запальчивость, он на этот раз себя сдержал, насколько мог, понимая, что губернатор не захочет да и не может даже ничего сделать тут. Выйдя из губернаторского дома и проходя бульваром, он, как бы желая освежиться, шел без шапки и все что-то хватался за голову.
Остановился он на этот раз на квартире, как и всегда, у одного бедного приказного, который уже несколько десятков лет ко всему ихнему роду чувствовал какую-то рабскую преданность, за которую вознаграждаем был каждогодно несколькими пудами муки и еще кой-чем из домашнего запаса. Пришедши на квартиру, Мановский спросил себе обедать, впрочем, ничего почти не ел и все пил воду; потом прилег как бы соснуть, но не прошло и полчаса, как знакомый наш Сенька, вместо обычного барского крика: «Эй, малый!» — услышал какое-то мычание и, вошедши в спальню, увидел, что Михайло Егорыч лежал вверх лицом. При входе его он хотел, видно, встать, но вместо того упал на правую руку.
Сенька постоял немного, поглядел и, видя, что ничего ему не приказывают, опять ушел в свою маленькую прихожую.
— Хмелен, видно!.. Ловко, знать, где-то попало!.. Привстать-то даже не сможет, — решил он, мотнув головой.
Так прошло время до трех часов; хозяин-чиновник, возвратясь из должности, зашел, как делал он это каждодневно, на половину Михайла Егорыча, ради того, чтобы изъявить ему свое почтение, а другое, может быть, и для того, что не удастся ли рюмочку-другую выпить водочки, которая у Мановского была всегда отличная.
— А что, их милость дома или нет? — спросил он у Сеньки.
— Дома-то, дома, хмелен только, — отвечал тот.
— Ну, вот на здоровье; почивать, значит, теперь изволит.
— Бог его знает, спит не спит, а лежит да глазами только хлопает. Слышите, вон замычал.
— Ай, батенька, царица небесная! Да чтой-то это такое, поглядеть надо, — проговорил добряк и заглянул в спальню. Михайло Егорыч лежал вверх лицом сначала неподвижно, потом приподнял левой рукой правую, подержал ее в воздухе и отпустил; она, как плеть, упала на постель.
— Отцы мои! Да у него владения, знать, нет, — вскрикнул приказный, всплеснувши руками. — Отец мой! Михайло Егорыч! — произнес он, подходя к постели.
— Хмы! Хмы! Хмы! — мычал Мановский.
— Не сходить ли за доктором, Михайло Егорыч?
Мановский мотнул головой.
— Сейчас, батюшка, — сказал добряк и выбежал. — Поди к барину-то, — произнес он Сеньке, пробегая лакейскую.
Вскоре приехавший с ним лекарь осмотрел Мановского и велел ему пустить кровь и растирать правую сторону щетками.
— Что это такое, батюшка, что такое с благодетелем-то случилось? — спросил приказный, когда они вышли из спальни.
— Ничего, паралич, — отвечал мрачно и лаконически доктор и потом, севши на дрожки, проговорил сам с собою: — Скоты этакие, зовут и не платят.
Положение графа, в свою очередь, тоже становилось час от часу неприятнее. Конечно, ему писали из Петербурга, что Эльчанинов приехал туда и с первых же дней начал пользоваться петербургскою жизнью, а о деревне, кажется, забыл и думать, тем более что познакомился с Наденькой и целые вечера просиживал у ней; кроме того, Сапега знал уже, что и Мановский, главный враг его, разбит параличом и полумертвый привезен в деревню. Несмотря на все эти благоприятные извне обстоятельства, Сапега более и более терял надежду склонить Анну Павловну на свои искания. Горесть ее была так велика, так непритворна, что он даже никогда не решался намекнуть ей о любви своей, чему еще, надобно сказать, мешал и Савелий, оттолкнуть которого не было никакой возможности, а между тем Иван Александрыч пересказывал дяде всевозможные сплетни, которые сочинялись в Боярщине насчет его отношений к Анне Павловне. Терпение Сапеги начинало ослабевать, роль бескорыстного покровителя решительно была не в ею духе. Он начинал не на шутку скучать и досадовать. Он даже жалел, что расстался с Клеопатрой Николаевной, и решился было снова возобновить с ней прежние отношения, но вновь полученные письма из Петербурга изменили его планы. Ему писали, что, по приказанию его, Эльчанинов был познакомлен, между прочим, с домом Неворского и понравился там всем дамам до бесконечности своими рассказами об ужасной провинции и о смешных помещиках, посреди которых он жил и живет теперь граф, и всем этим заинтересовал даже самого старика в такой мере, что тот велел его зачислить к себе чиновником особых поручений и пригласил его каждый день ходить к нему обедать и что, наконец, на днях приезжал сам Эльчанинов, сначала очень расстроенный, а потом откровенно признавшийся, что не может и не считает почти себя обязанным ехать в деревню или вызывать к себе известную даму, перед которой просил даже солгать и сказать ей, что он умер, и в доказательство чего отдал послать ей кольцо его и локон волос. Прочитав эти известия, даже граф удивился.
— Ах, какой дрянной и ветреный мальчишка! — проговорил он.
Чтоб оправдать хоть сколько-нибудь моего героя, я должен упомянуть здесь об одном обстоятельстве. Вскоре после его приезда в Петербург Клеопатра Николаевна писала ему:
«Добрый друг!
Не могу удержаться, чтобы не известить вас об одном, конечно, неприятном для вашего сердца случае, но призовите, добрый друг, на помощь религию, ваш рассудок и будьте благоразумны. Женщина, которую вы любите, не стоит того. Ах! Если б вы знали, как мне тяжело это сказать! Она на другой же день переехала к графу и теперь очень спокойно живет у него. Нужно ли говорить, в каких они отношениях? Теперь очень понятно поведение этого ужасного старика. Как можно теперь верить женщинам! Мы еще иногда обвиняем мужчин, но они против нас просто ангелы. Услышавши, что эта особа переехала в Каменки и еще кой-что, я решилась сама убедиться в том и поехала к графу, но жестоко была наказана за мое любопытство. Когда я вошла в гостиную, то увидела совершенно аркадскую сцену, от которой ужас овладел мною, и я тотчас уехала. Не огорчайтесь и не отчаивайтесь, добрый друг! Вы мужчина, должны быть тверды, должны забыть недостойную. Я очень боюсь, чтобы вы не предприняли чего-нибудь решительного и не захотели бы кровью отметить коварному вашему покровителю. Конечно, он стоит смерти, но поберегите себя хоть для меня, если по-прежнему считаете меня вашим другом.
Любившая и любящая вас Cleopatre».
Эльчанинов, получивший это письмо и желавший в душе, чтобы это было так, поверил всему безусловно. Считая потом себя вправе окончательно отказаться от этой женщины, налгал при этом случае, сколько только возможно налгать. Граф между тем рассуждал сам с собой: «Что делать?.. Объявить ли Анне Павловне о мнимой смерти Эльчанинова, раскрыть перед нею страшную перспективу бедности, унижения и обещать ей все это исправить при известных условиях? Неужели же эта женщина скорее решится умереть с голоду, чем приневолить себя полюбить его? Конечно, благоразумие требовало бы некоторой постепенности, надобно, чтоб она привыкла к мысли, что для нее более не существует любимый человек; но, может быть, это продолжится еще долго», — заключил граф и принял намерение действовать, не отлагая времени и решительно. Следующая же ночь была избрана для того, потому что Савелий только на это время и оставлял Анну Павловну одну и уходил спать в отдаленную комнату.
С приближением решительной минуты графом начало живей и живей овладевать беспокойство. Рассудок говорил о безрассудной его дерзости, советовал повыждать для более верного успеха; но известен закон, что самые запальчивые и безрассудные люди в любви — это старики и молодые юноши. Когда пробило на часах двенадцать и все в доме, казалось, улеглось и заснуло, Сапега вышел из кабинета, почти бегом пробежал коридор и тихонько отворил дверь в спальню Анны Павловны. Ночная лампада слабо освещала комнату, и только ярко блестел золотой оклад старинной иконы. Граф невольно отвернул глаза от образа и взглянул на кровать: Анна Павловна крепко спала; на бледном лице ее видна была улыбка, как будто бы ей снились приятные грезы; из-под белого одеяла выставлялась почти до плеча голая рука, несколько прядей волос выбивались из-под ночного чепчика. Этого было достаточно, чтобы графа остановило всякое другое чувство. Он быстро подошел к кровати и поцеловал спящую Анну Павловну в лоб. Она открыла глаза и болезненно вскрикнула.
— Тише, бога ради, тише, — начал граф, — я пришел к вам говорить, я буду говорить о Валерьяне Александрыче, я о нем вам скажу.
Анна Павловна не могла еще опомниться.
— Я сейчас получил о Валерьяне Александрыче известие, я хочу с вами говорить, — продолжал торопливо Сапега.
— О Валере?.. Вы от Валера получили письмо? Он меня, верно, зовет, — сказала Анна Павловна, приподымаясь. — Покажите мне письмо, дайте мне поскорее. Боже! Неужели это правда? Дайте, где оно у вас? — И она хватала графа за руки.
— Позвольте мне сесть около вас, — сказал тот, садясь на кровать.
— Дайте мне письмо! Здоров ли Валер? Дайте поскорее.
— Хорошо, хорошо, — отвечал Сапега, — только вы прежде скажите мне, за что вы его так любите?
— Граф! — воскликнула уже со слезами бедная женщина. — Вы терзаете меня, вы злой человек, я не хочу с вами говорить.
— Нет, Анна Павловна, я должен с вами говорить, — произнес с твердостью Сапега, уже овладевши собою.
— Покажите мне письмо Валера.
— Покажу, но прежде позвольте мне сказать вам хоть несколько слов о себе. Знаете ли, как я вас люблю, как я страдал за вас; вы ничего этого не видите, вы не чувствуете даже ко мне благодарности.
— Я благодарна вам.
— Нет, и этого нет: вы только опасаетесь и почти ненавидите меня. Вы не понимаете, чего мне стоило покровительство вашему любимцу, когда я сам в вас влюблен. Поставьте себя хоть на минуту в мое положение.
— Граф!..
— Дайте мне договорить: я целые полгода скрывал себя, я обрек себя на полное самоотвержение. Любя вас, я покровительствовал вашей любви к другому человеку, потому что думал, что в этой любви ваше счастье.
— Я буду вам вечно признательна, граф, — покажите мне письмо.
— Еще два слова: я думал, что если она и не любит меня, то по крайней мере благословит когда-нибудь мою память, но бог не дал мне и этого: я не сделал вас счастливою, я обманулся, как обманулись и вы. В этой любви ваша погибель, если только вы сами не будете благоразумны.
— Граф, выйдите вон! — сказала Анна Павловна с какой-то несвойственной твердостью. — Вы нарочно сюда пришли, выйдите, иначе я закричу, вы обманываете меня, вы не получили письма.
— Извольте, я уйду, но только я получил письмо, — отвечал хладнокровно Сапега и встал.
— Постойте! — вскричала Анна Павловна, останавливая его рукою. — Покажите мне письмо, бога ради, покажите!
— Поцелуйте меня за это, так и покажу, — проговорил Сапега как бы с отеческою улыбкою.
— Извольте, я буду целовать, сколько хотите, — отвечала Анна Павловна и сама, обняв его шею руками, начала торопливо целовать.
У графа опять кровь бросилась в голову, он обхватил ее за талию, целовал ее шею, глаза… Анна Павловна поняла опасность своего положения. Чувство стыда и самосохранения, овладевшее ею, заставило забыть главную мысль. Она сильно толкнула графа, но тот держал ее крепко.
— Помогите! — вскрикнула бедная женщина.
— Не кричите или вы погибли, — начал шепотом Сапега. — Я вас оставлю одну, на нищету, на позор, забуду мою любовь и предам вас мужу. Любовник ваш умер, вот известие о его смерти, — прибавил он и выбросил из кармана особо присланное письмо поверенного, извещавшее о смерти Эльчанинова. Все забывшая, Анна Павловна схватила его, развернула, и при этом выпали кольцо и волосы Эльчанинова. Прочитав первые же строки, бедная женщина что-то приостановилась. Граф с невольным удивлением взглянул ей в лицо, на котором как бы мгновенно изгладилось всякое присутствие мысли и чувства: ни горя, ни испуга, ни удивления — ничего не было видно в ее чертах; глаза ее, взглянув на икону, неподвижно остановились, рот полураскрылся, опустившиеся руки вытянулись.
— Анна Павловна, что с вами? — спросил Сапега, взяв ее за руку.
Ответа не было.
— Господи! Что с вами? Анна Павловна, придите в себя, перекреститесь! — продолжал он испуганным тоном, поднимая ее руку и складывая пальцы в крест.
— Дайте мне письмо, дайте, — проговорила больная каким-то странным голосом.
— Письмо у вас, но вы ему не верьте, это все ложь. Эльчанинов жив, он только изменил вам, но я заставлю его силой полюбить вас, если вы этого хотите! Но только теперь, бога ради, прилягте, успокойтесь, — говорил окончательно растерявшийся старик, взяв Анну Павловну за плечи и стараясь уложить ее.
— Прочь! — закричала она раздирающим голосом, сильно толкнув Сапегу в грудь. — Мне душно! Жарко! — кричала она. Граф тут только догадался, что Анна Павловна помешалась.
— Душно! Жарко! — продолжала она кричать, метаясь по кровати. — Ох, душно!
Граф дрожал всем телом, ужас, совесть и жалость почти обезумели его самого. Он выбежал из комнаты, чтобы позвать кого-нибудь на помощь, но вместо того прошел в свой кабинет и в изнеможении упал на диван. Ему все еще слышалось, как несчастная кричала: «Душно! Жарко!» Сапега зажал себе уши. Прошло несколько минут, в продолжение которых криков не было слышно.
— Она умерла! — проговорил он и, вскочивши с дивана, что есть силы начал звонить в колокольчик; вбежал полусонный камердинер.
— Вели… беги… постой… Я слышал в комнате Анны Павловны крик, поди, попроси Савелия Никандрыча сюда. Нет, — говорил Сапега, но в это время снова раздался крик, и он опять упал на диван и зажал уши. Ничего не понимавший камердинер не трогался с места.
— Пошли, говорят тебе, Савелия Никандрыча, — произнес взбешенным голосом граф.
Камердинер вышел и скоро возвратился со свечою.
— Савелий Никандрыч у Анны Павловны, — проговорил он.
— Что с ней, что она? — спросил дрожащим голосом Сапега.
— Не могу доложить, ваше сиятельство, должно быть, хуже, Савелий Никандрыч укладывают их в постель.
Крики снова раздались.
— Господи, сохрани ее! — воскликнул граф. — Послушай, теперь можно ехать.
— Куда, ваше сиятельство?
— В Петербург; вели приготовлять лошадей, я сейчас еду в Петербург.
Камердинер стоял в недоумении.
— Сейчас еду, — повторил граф, — вы приедете после. Вели готовить лошадей.
Камердинер вышел.
Оставшись один, граф подошел к рабочему бюро и взял было сначала письменный портфель, видно, с намерением писать; но потом, как бы что-то вспомнив, вынул из шкатулки пук ассигнаций и начал их считать. Руки его дрожали, он беспрестанно ошибался. Вошел камердинер, и граф, как пойманный школьник, поспешно бросил отсчитанную пачку опять назад в шкатулку.
— Вам угодно переодеться? — спросил тот.
— Приготовь.
Камердинер вышел.
Сапега вынул из портфеля лист почтовой бумаги и написал скорей какими-то каракулями, чем буквами:
«Мой любезный Савелий Никандрыч! Нечаянное известие заставляет меня сию минуту ехать в Петербург. Я слышал, что Анне Павловне хуже, посылаю вам две тысячи рублей. Бога ради, сейчас поезжайте в город и пользуйте ее; возьмите мой экипаж, но только не теряйте времени. Я не хочу больную обеспокоить прощаньем и не хочу отвлекать вас. Прощайте, не оставляйте больную, теперь она по преимуществу нуждается в вашей помощи. Эльчанинов оказался очень низким человеком.
Сапега».
Граф торопливо свернул письмо, вложил в конверт и запечатал.
— Лошади готовы-с, — сказал вошедший камердинер.
Сапега проворно переоделся в дорожное платье.
— Отдай это письмо Савелию Никандрычу, — сказал он, подавая ему пакет, — и вели управителю дать ему мой экипаж, он с больной скоро уедет. Вы соберитесь послезавтра.
Эти слова граф говорил, уже проходя залу и последуемый камердинером, который нес за ним шкатулку и портфель. Лестницу Сапега пробежал бегом.
— Постойте, ваше сиятельство, — раздался голос сверху. — Скажите, жив или нет Валерьян Александрыч?
— Жив, — отвечал граф. — Пошел! — крикнул он, и экипаж помчался.
На крыльце остался бледный Савелий, в руках у него было письмо Эльчанинова, найденное им на постели больной.
— Его сиятельство приказали вам отдать письмо! — сказал камердинер, подавая ему письмо графа.
— Куда уехал граф?
— В Петербург.
— Анна Павловна очень тоскует, — послышался голос горничной.
Савелий бросился в комнаты.