На горах
1881
Глава пятнадцатая
Ниже истока Ахту́бы, с лишком на двадцать сажен высится правый берег широкой Волги. Здесь край так называемых Гор. Дальше пойдут отлогие берега, песчаные степи, кочевья калмыков. Берег глубоким оврагом разрезан. По дну того оврага речка струится; про эту речку такое сказанье идет от годов стародавних.
Стоял на ее берегах дивный дворец: всюду блистало золото, всюду горели самоцветные камни. Двери серебряные, на полах разостланные мазандеранские ковры, диваны были крыты рытым бархатом, подушки низаны жемчугом, занавесы из шелковых китайских тканей, по всем чертогам носится благовонный дым аравийских курений. Во́круг дворца тенистые сады, цветники с редкими цветами, целые рощи гилянских роз и высоко бьющие холодными кристальными струями водометы. Толпою сродниц и роем молодых невольниц окруженная, жила там прекрасная собой и добрая сердцем ордынская царица, дочь хорасанского хана… Как нежная роза в темной листве сияет, так сияла она середь красавиц, что с нею в том дворце обитали. Подобной красы во всем мире не было видано ни прежде, ни после. Оттого и звали ту царицу «Звездой Хорасана».
Ее супруг, грозный, могучий царь Золотой Орды, часто к ней приезжал из Сарая, самые важные только дела заставляли его с печалью на сердце покидать роскошный дворец Хорасанской Звезды. Сколько царь ни уговаривал ее переселиться в столицу, Звезда Хорасана ему не внимала, не хотела менять тихого жилья в прохладных садах и роскошных палатах на шум ордынской столицы. Ханские жены, что жили в Сарае, в глаза не видали Звезды Хорасана, но много слыхали про ее красоту неземную. Черная зависть их обуяла, стало им нестерпимо, что хан любит эту жену больше всех остальных. И стали они плести ему наговоры. «О грозный, могучий хан Золотой Орды и многих царств-государств повелитель, — так они говорили ему, — иль ты не знаешь, отчего любимая твоя царица не хочет жить в славной столице твоей? Там, в пустынных чертогах, ей жизнь не в пример веселее. Наехать бы тебе к ней расплохом, обыскать бы сады и дворец, может статься, кого-нибудь там нашел бы». Вспыхнул яростью хан, услыхав речи жен, и изли́л гнев на злых завистниц.
Долго ли время шло, коротко ли, стали говорить хану думные люди его: «О грозный, могучий хан Золотой Орды, многих государств повелитель, многих царств обладатель! Обольстила тебя Звезда Хорасана; ради ее, недостойной, часто ты царские дела свои покидаешь. А не знаешь того, солнце земли, тень Аллаха, что она, как только ты из ее пустынных чертогов уедешь, шлет за погаными гяурами и с ними, на посмех тебе, веселится». Вскипел гневом владыка ордынский и велел головы снять думным людям, что такие слова про Звезду Хорасана ему говорили.
Долго ли время шло, коротко ли, приходит к царю старая ханша и такие слова ему провещает: «Сын мой любезный, мощный и грозный хан Золотой Орды, многих царств-государств обладатель! Не верь ты Звезде Хорасана, напрасно сгубил ты слуг своих верных. Доподлинно знаю, что у нее в пустынном дворце по ночам бывает веселье: приходят к царице собаки-гяуры, ровно ханы какие в парчовых одеждах, много огней тогда горит у царицы, громкие песни поют у нее, а она у гяуров даже руки целует. Вот каким срамом кроет твою царскую голову Звезда Хорасана». Хан замолчал. Хоть ярость и гнев и кипели на сердце, но на мать родную он излить их не мог. А старая ханша свое продолжает: «Верно я знаю, сын мой любезный, что на другой день джу́мы[162], вечером поздно, будет у ней в гостях собака-гяур, ее полюбовник. Будут там петь и играть, и позорить тебя, сын мой любезный, грозный хан для неверных, милосердный царь ко всем, чтущим Аллаха и его святого пророка». На те слова старой ханши промолчал грозный царь Золотой Орды.
Джу́ма прошла; с рассветом коня царю оседлали, и поехал он к царице с малым числом провожатых. Уж полночь мину́ла и звезды в небе ярко горели, когда подъехал он к пустынным чертогам… Видит — дворец весь внутри освещен, из окон несутся звуки радостных песен. Точно победу какую там воспевают. Одаль оставя дружину, тихо подъехал хан к окнам. И видит: Звезда Хорасана, сродницы ее и рабыни все в светлых одеждах, с веселыми лицами, стоят перед гяуром, одетым в парчеву, какую-то громкую песню поют. Вот Звезда Хорасана подходит к гяуру и целует его в уста. Свету невзвидел яростный хан, крикнул дружину, ворвался в палаты и всех, кто тут ни был, избить повелел.
А было то в ночь на светлое Христово воскресенье, когда, под конец заутрени, Звезда Хорасана, потаенная христианка, первая с иереем христосовалась. Дворец сожгли, останки его истребили, деревья в садах порубили. Запустело место. А речку, что возле дворца протекала, с тех пор прозвали речкою Царицей. И до сих пор она так зовется. На Волге с одной стороны устья Царицы город Царицын стоит, с другой — Казачья слободка, а за ней необъятные степи, и на них кочевые кибитки калмыков.
До железной дороги городок был из самых плохих. Тогда, недалеко от пристани, стояла в нем невзрачная гостиница, больше похожая на постоялый двор. Там приставали фурщики, что верховый барочный лес с Волги на Дон возили. Постояльцам, кои побогаче, хозяин уступал комнаты из своего помещенья и, конечно, оттого внакладе не оставался. Звали его Лукой Данилычем, прозывался он Володеров.
Главным его делом было сводить продавцов с покупателями да исполнять порученья богатых торговцев. Кроме того, Лука Данилыч переторговывал всяким товаром, какой под руку ему попадался. Один год сплавной из Верховья лес продавал, другой — хлебом да рыбой торговал, а не то по соседству елтонскую соль закупал и на волах отправлял ее с чумаками в Воронеж. Главным же делом был меновой с калмы́ками торг. Хлеб, красный товар, кирпичный чай он посылал к ним в улусы, а оттоль пригонял косяки лошадей с табунами жирных ордынских баранов. Калашня большая была у него, больше десятка хлебников каждый день в ней крендели да баранки пекли, и Лука Данилыч возами отсылал их в улусы. Ловкий был, изворотливый человек, начал с копейки и скоро успел нажить большой капитал.
Вот уже без малого месяц в доме его живет-поживает молодой рыбный торговец Никита Федорыч Меркулов. Два чистеньких, прибранных опрятно покойчика из своих хозяин отвел ему и всем успокоил. Но не спокойно жилось постояльцу: дня два-три пробудет в Царицыне и поплывет вниз по Волге до Черного Яра, так день-другой поживет, похлопочет и спешит воротиться в Царицын. Шли у него с моря бурлацкою тягой три баржи с тюленьим и рыбьим из бешенки жиром, добежали те баржи до Черного Яра, и лоцман тут бед натворил. Большой паводок поднялся тогда от долгих дождей проливных; лоцман был пьяный да неумелый, баржи подвел к самой пристани в Черном Яру. А та пристань, окроме весны, всегда мелководна, летом лишь мелким судам к ней подходить неопасно, дощаник да ослянка[163] еще могут стоять в ней с грехом пополам, а другая посудина как раз на мель сядет. Так и с меркуловским караваном случилось: паводок спал за одни сутки, и баржи с носов обмелели. На одну всех бурлáков согнали, те принялись перетираться на шпилях[164] и с великим трудом вывели ее на полую воду. За другую баржу принялись — ни с места. Бились, бились с раннего утра до позднего вечера, не пивши, не евши, никакого нет толку.
Вдруг, ровно по чьему приказу, бурлаки разом шпили побросали и в сотню голосов с бранью, с руганью стали задорно кричать:
— Давай паузки[165], хозяин.
— Да где их взять? — отвечал смущенный Меркулов. — Время глухое теперь, по всему Низовью ни единого паузка не сыщешь.
— На Верх посылай, а не то мы сейчас же котомки на плечи да айда по домам, — горланила буйная артель.
— Разве так можно? — крикнул Меркулов. — Нешто вы бессудный народ? Попробуй сбежать, паспорты все у меня и условие тоже. За побег с судна вашего брата по головке не гладят.
— Видали мы таких горячих! У нас, брат, мир, артель. Одному с миром не совладать, будь ты хоть семи пядей во лбу!
— Молчать! — гневно крикнул Меркулов. — Сейчас за работу. Берись за шпили!
Бурлаки в кучу столпились, сами ни с места. Один из них, коренастый, широкоплечий парень лет тридцати, ступил вперед, надел картуз и, подперши руки в боки, нахально сказал Меркулову:
— Ты не кипятись; печенка лопнет. Посылай-ка лучше за паузками, авось найдешь за Саратовом, а не то за Самарой. Тут три таких артели, как наша, ничего не поделают. Ишь как вода-то сбывает, скоро баржи твои обсохнут совсем.
— За паузками посылать мое дело. Вам меня не учить стать, — строго молвил бурлакам Меркулов. — Ваше дело работать — ну и работай, буянить не сметь. Здесь ведь город, суд да расправу тотчас найду.
— Нас этим не напугаешь, не больно боимся. И никто с нами ничего не может сделать, потому что мы артель, мир то есть означаем. Ты понимай, что такое мир означает! — изо всей мочи кричал тот же бурлак, а другие вторили, пересыпая речи крупною бранью.
До того дошли крики, что стало невозможно слова понимать. Только и было слышно:
— Посылай за паузками!.. Сейчас шли за паузками!
— Ну и пошлю, — сказал Меркулов. — А работу бросать у меня не смей, не то я сейчас же в город за расправой. Эй, лодку!..
Стихли бурлаки, но все-таки говорили:
— За паузками посылай, а даром на тебя работать не станем. Хоть самому губернатору жалобись, а мы не согласны работать. В условье не ставлено того!
— Плачу за простой, — молвил Меркулов.
— Ну, это ина статья, — заговорили бурлаки совсем другим уже голосом и разом сняли перед хозяином картузы и шапки. — Что ж ты, ваше степенство, с самого начала так не сказал? А то и нас на грех, и себя на досаду навел. Тебе бы с первого слова сказать, никто бы тебе супротивного слова не молвил.
— Ну, Христов народ, берись за шпили! — гаркнул тот самый бурлак, что нагло выступал из толпы перед хозяином. — Берись, берись, ребятушки! Хозяин за вином пошлет.
Меркулов в самом деле за водкой послал. Бурлаки пили, благодарили, но, как усердно ни работáли, баржа не трогалась с места, а вода все убывала да убывала.
Послал Меркулов за паузками, наняли два в Саратове, но их не хватило и одну баржу распаузить. Дальше послал, а вода все сбывает да сбывает, баржи стало песком заносить. Выведенную в самом начале на полую воду баржу взвели до Царицына, на стрежне у Черного Яра оставить ее было ненадежно, неровно поднимется буря, совсем разобьет. Думал Меркулов пароход кабестанный[166] нанять — и тут неудача: пароходов по Волге в то время еще немного ходило, и все они были заподряжены на целое лето. Набрали, наконец, паузков, и Никита Федорыч вздохнул свободней: хоть поздно, а все же поспеет к Макарью, ежель новой беды в пути не случится.
Баржи с паузками пришли, наконец, к царицынской пристани. Велел Меркулов перегрузить тюленя с паузков на баржи, оставив на всякий случай три паузка с грузом, чтоб баржи не слишком грузно сидели. Засуха стояла. Волга мелела, чего доброго, на перекате где-нибудь выше Казани полногрузная баржа опять сядет на мель.
Кончились хлопоты, еще ден пяток, и караван двинется с места. Вдруг получает Меркулов письмо от нареченного тестя. Невеселое письмо пишет ему Зиновий Алексеич: извещает, что у Макарья на тюленя цен вовсе нет и что придется продать его дешевле рубля двадцати. А ему в ту цену тюлень самому обошелся, значит, до́ставка с наймом паузков, с платой за простой и с другими расходами вон из кармана. Вот тебе и свадебный подарок молодой жене!
Ходит Никита Федорыч по пристани ровно темная ночь. Торопит рабочих, а сам все раздумывает: «Что работай, что нет — все едино, денег пропасть потратил, а все-таки остался внакладе. Вот тебе и тюлень!»
Совсем к отвалу баржи были готовы, как новое письмо от Доронина получил горемычный Меркулов. Пишет, что цены ему кажутся очень уж низки и потому хоть и есть в виду покупатель и весь груз берет без остатка, но сам Доронин без хозяйского письма решиться не может, потому и просит отвечать поскорей, как ему поступать.
Не верится Меркулову, чтобы цены на тюленя до такой меры упали. Знал он, что и хлопку мало в привозе и что на мыльные заводы тюлений жир больше не требуется, а отчего ценам упасть до того, что своих денег на нем не выручишь, понять не может. «Что-нибудь да не так, — думает он, — может, какой охотник до скорой наживы вздумал в мутной водице рыбку поймать, подъехал к Зиновéю Алексеичу, узнав, что у него от меня есть доверенность, а он в рыбном деле слепой человек». И решил до приезда к Макарью тюленя не продавать. Так и в письме писал.
Письмо еще не было послано, как к Царицыну с Верху прибежал буксирный[167] пароход. На пристани пошла обычная суетня, мигом сбежалась толпа девок и молодиц. Живо, со смехом, с веселыми криками, принялась она таскать на пароход дрова. Сойдя на берег, путники рассыпались по берегу: кто калачи покупал да крендели, кто запасался икрой и рыбой, кто накинулся на дешевые арбузы, на виноград, на яблоки. С полгорода от скуки сбежалось на пристань поглазеть на проезжих. Приезжих в Царицын был только один смолокуровский приказчик Корней Евстигнеев. Сойдя по сходням с парохода, увидел он стоявшего неподалеку Володерова с каким-то молодым человеком, не то барином, не то купчиком. То был Меркулов.
— Наше вам, Лука Данилыч, — лениво приподняв картуз, молвил Корней Евстигнеев и протянул здоровенную лапищу царицынскому трактирщику. — Вас-то мне и надоть.
— Что за надобность? — сухо спросил у него Володеров.
— А ты не вдруг… Лучше помаленьку, — грубо ответил Корней. — Ты, умная голова, то разумей, что я Корней и что на всякий спех у меня свой смех. А ты бы вот меня к себе в дом повел, да хорошеньку фатеру отвел, да чайком бы угостил, да винца бы поднес, а потом бы уж и спрашивал, по какому делу, откуда и от кого я прибыл к тебе.
— Ну говори, коли с делом приехал. Чего баклажиться-то? — с досадой молвил трактирщик Корнею.
— А ты, брат, не нукай, и сам свезешь, — огрызнулся Корней. — Айда, что ли, к тебе чаи распивать.
— Поспеешь, — сказал Володеров и отошел от Корнея к Меркулову.
А Корней, взвалив нá плечи чемодан, пошел к постоялому двору.
— Кто такой? — спросил Меркулов у Луки Данилыча.
— Смолокуровский приказчик, — ответил Володеров. — Знаете Смолокурова Марка Данилыча?
— Как не знать? Старый рыбник, один из первых у нас, — молвил Меркулов. — Только этого молодца я что-то у него на ватагах не видывал.
— При себе больше держит, редко куда посылает, разве по самым важным делам, — отвечал Володеров. — Парень ухорез, недаром родом сызранец. Не выругавшись, и Богу не помолится.
— При каких же делах он у Смолокурова? — спросил Меркулов.
— Да при всяких, когда до чего доведется, — отвечал трактирщик. — Самый доверенный у него человек. Горазд и Марко Данилыч любого человека за всяко облаять, а супротив Корнея ему далеко. Такой облай, что слова не скажет путем, все бы ему с рывка. Смолокуров, сами знаете, и спесив, и чванлив, и держит себя высоко, а Корнею во всем спускает. Бывает, что Корней и самого его обругает на чем свет стоит, а он хоть бы словечко в ответ.
— Что ж бы это значило? — спросил Никита Федорыч.
— Какие-нибудь особенные дела у них есть, — сказал Володеров. — Может статься, Корней знает что-нибудь такое, от чего Марку Данилычу не расчет не уважить его.
Меж тем на пароход бабы да девки дров натаскали. Дали свисток, посторонние спешат долой с парохода, дорожные люди бегом бегут на палубу… Еще свисток, сходни приняты, и пароход стал заворачивать. Народ с пристани стал расходиться. Пошли и Никита Федорыч с Володеровым.
Воротясь на квартиру, Меркулов велел подать самовар. И только что успел налить стакан чаю, как дверь отворилась и на цыпочках вошел Володеров.
— Чай да сахар! — молвил Лука Данилыч.
— К чаю милости просим, — ответил Меркулов. — Садитесь-ка — самая пора.
— Покорнейше благодарим, Никита Федорыч. Я к вам по дельцу. Оченно для вас нужное, — вполголоса сказал Володеров.
— Что такое? — немножко встревожившись, спросил Меркулов.
— Да насчет вашего товара желаю доложить, — еще больше понижая голос, отвечал Володеров.
— Что такое? — совсем уж смутившись, спросил Меркулов.
— Этот Корней с письмом ко мне от Смолокурова приехал, — шепотом продолжал Володеров. — Вот оно, прочитайте, ежели угодно, — прибавил он, кладя письмо на стол. — У Марка Данилыча где-то там на Низу баржа с тюленем осталась и должна идти к Макарью. А как у Макарья цены стали самые низкие, как есть в убыток, по рублю да по рублю с гривной, так он и просит меня остановить его баржу, ежели пойдет мимо Царицына, а Корнею велел плыть ниже, до самой Бирючьей Косы[168], остановил бы ту баржу, где встретится.
При первых же словах Володерова Никита Федорыч вскочил со стула и крупными шагами стал ходить по горнице. В сильном волнении вскликнул:
— Не может быть, чтоб по рублю!.. Никак этого не может быть!.. Что-нибудь да не так… Или ошибка, иль уж не знаю что.
— Вот письмо, извольте прочесть, — сказал Лука Данилыч. Меркулов стал читать. Побледнел, как прочел слова Марка Данилыча: «А так как предвидится на будущей неделе, что цена еще понизится, то ничего больше делать не остается, как всего тюленя хоть в воду бросать, потому что не будет стоить и хранить его…»
— Ах ты, пропасть какая! — отчаянным голосом вскликнул Никита Федорыч. — Это Бог знает на что похоже! Ниже рубля!.. Что ж это такое?
И, не кончив самовара, поблагодарив Володерова за участие, пошел на пристань освежиться в вечерней прохладе.
Подошел к своим баржам… Возле них Корней Евстигнеев стоит, с приказчиком его растабарывает.
— Невеселые вести от Макарья привез, — сказал, указывая на Корнея, приказчик Меркулову.
— Какие вести? — спросил Никита Федорыч, будто не знает ничего.
— Да вот-с насчет тюленя, — ответил приказчик.
— Что ж такое насчет тюленя? — обратился Меркулов к Прожженному.
— А то могу доложить вашей милости, что по нонешнему году этот товар самый что ни на есть анафемский. Провалиться б ему, проклятому, ко всем чертям с самим сатаной, — отвечал Корней.
— За что ж вы так честите наш товарец?.. Кажется, он всегда хо́док бывал… — сказал Никита Федорыч, а у самого сердце так и разрывается.
— Ходкий, неча сказать!.. — захохотал Корней. — Теперь у Макарья, что водке из-под лодки, что этому товару, одна цена. Наш хозяин решил всего тюленя, что ни привез на ярманку, в Оку покидать; пущай, говорит, водяные черти кашу себе маслят. Баржа у нас тут где-то на Низу с этой дрянью застряла, так хозяин дал мне пору́ченность весь жир в воду, а баржу погрузить другим товаром да наскоро к Макарью вести.
— А как, однако, цены теперь на тюлень? — спросил Меркулов.
— Какие цены? Вовсе их нет. Восьми гривен напросишься, — отвечал Корней Евстигнеев.
— Уж и восемь гривен? — с недоверьем отозвался Никита Федорыч. — Знаем тоже кой-что!..
— Знаешь ты с редькой десять! — вскинулся на него Корней. — Врать, что ли, я тебе стану? Нанимал, что ли, ты меня врать-то?.. За вранье-то ведь никакой дурак денег не даст… Коли есть лишние, подавай — скажу, пожалуй, что пуд по пяти рублев продавали…
— Управились, что ли? — спросил Меркулов своего приказчика, отвернувшись от Корнея.
— Совсем почти, — отвечал приказчик. — Самая малость осталась, завтра к полдням все будет готово.
— Так пообедавши, Бог даст, и отвалим, — сказал Меркулов и пошел на квартиру.
— Валил бы лучше в Волгу свое сокровище. Выгоднее, право выгодней будет, — кричал ему вслед Корней Евстигнеев. — Вот так купец-торговец!.. Три баржи с грузом, а сам с голым пузом! Эй, воротись, получай по два пятака за баржу — все-таки тебе хоть какой-нибудь барыш будет.
Не слушал Никита Федорыч ни речей Корнея, ни бурлацкого хохота, раздавшегося на его слова, быстрыми шагами удалился он от пристани. А сердце так и кипит от гнева и досады… Очень хотелось ему расправиться с нахалом.
Долго, до самой полночи ходил он по комнате, думал и сто раз передумывал насчет тюленя. «Ну что ж, — решил он наконец, — ну по рублю продам, десять тысяч убытку, опричь доставки и других расходов; по восьми гривен продам — двадцать тысяч убытку. Убиваться не из чего — не по миру же, в самом деле, пойду!.. Барышу наклад родной брат, то один, то другой на тебя поглядит… Бог даст, поправимся, а все-таки надо скорей с тюленем развязаться!..»
И, разорвав приготовленное письмо, стал писать другое. Извещал он Зиновья Алексеича, что отправляется с баржами из Царицына, и просил его поторопиться продажей, по какой бы цене ни было.
Утомившись от дневных тревог и волнений, поздно за полночь лег Меркулов в постель. Не спалось ему — тюлень с ума не сходил. «Эх, узнать бы повернее ярманочные цены!.. От рыбников толку не добьешься… К кому ни пиши — все кулаки с первого до последнего, правды от них не жди… Кто бы это такой у Зиновья Алексеича тюленя́ торгует?.. Что бы написать ему!.. Не из наших, должно быть, не из рыбников, да из них Зиновий Алексеич, кажется, ни с кем знакомства не имеет… Разве написать к кому… К Орошину? И не подумает ответить, меня же еще на смех поднимет, станет носиться с моим письмом по всем караванам. К Смолокурову, к Седову, к Сусалину? Одного сукна епанча!.. Засмеют, а что обманут — в том и сомненья нет».
Думал, думал, ничего придумать не мог. А кручинные думы неотвязчивы, ты гони их, а они, ровно мухи, так и лезут к тебе.
Вдруг ровно его осветило. «Митя не в ярманке ли? — подумал он. — Не сбирался он к Макарью, дел у него в Петербурге по горло, да притом же за границу собирался ехать и там вплоть до глубокой осени пробыть… Однако ж кто его знает… Может быть, приехал!.. Эх, как бы он у Макарья был».
А Дмитрий Петрович Веденеев был великий друг и приятель Меркулову. Земляки, сверстники по возрасту, почти одногодки. Торговому делу обучались не в лавке, не в амбаре, а на школьной скамье. Оба промышляли на ватагах, и оба торги вели не по-старому. Старые рыбники на них обоих глядели свысока, подшучивали над их ученьем и крепко недолюбливали за новые, неслыханные дотоль на Волге порядки, что завели они у себя на промыслах и в караванах. Ловцы у них были на готовых харчах, оттого и воровали меньше, чем на других ватагах. Старым рыбникам было то за большую досаду, боялись, что молодежь все дело у них перепортит.
Живучи в Москве и бывая каждый день у Дорониных, Никита Федорыч ни разу не сказал им про Веденеева, к слову как-то не приходилось. Теперь это на большую досаду его наводило, досадовал он на себя и за то, что, когда писал Зиновью Алексеичу, не пришло ему в голову спросить его, не у Макарья ли Веденеев, и, ежели там, так всего бы вернее через него цены узнать.
Засветил огня Никита Федорыч, распечатал приготовленное к нареченному тестю письмо и приписал в нем, чтобы он попытал отыскать на Гребновской пристани Дмитрия Петровича Веденеева и, какую он цену на тюленя́ скажет, по той бы и продавал… Написал на случай письмо и к Веденееву, просил его познакомиться с Дорониным и открыть ему настоящие цены.
Когда Никита Федорыч запечатал письма, у него отлегло на душе, и стал он гораздо спокойнее. Тревоги ровно не бывало, беспокойство стихло. Про баржи да про убытки и на разум не вспадает, думает про одну невесту да по пальцам высчитывает, через сколько дней с ней увидится. И сдается ему, что, как только увидит он милый лик любимой девушки, все скорби и печали, все заботы и хлопоты как рукой снимет с него и потекут дни светлые, дни счастья и тихой радости… Минуют черные дни, и она, никто как она, избавит его от бед и напастей.
На другой день рано поутру Меркулов отправил с письмами двуконную эстафету. Ради верности сам на почту ходил, сам письма сдал. Выходя из почтовой конторы, встретился с Корнеем Евстигнеевым.
— Мне бы штафету надо послать, — сказал Корней, войдя в контору.
— Куда? — отрывисто спросил у него сумрачный почтмейстер.
— В Нижний, на ярманку.
— Письмо аль посылка? — немножко поласковей спросил почтмейстер.
— Одно письмо.
— Тридцать восемь рублей двадцать пять копеек, — молвил почтмейстер.
Рад он был. Не серым волком, а сизым голубком поглядел на Корнея Прожженного, садиться просил его, приветные слова говорил. Эстафете все едино — два ли, три ли письма везти. Значит, без малого сорок рублей почтмейстеру перепало.
Сел Корней у стола деньги считать. Отдавая, спросил у почтмейстера:
— От Меркулова другая-то штафета?
Почтмейстер молча кивнул головой.
— Мы ведь по одному с ним делу, — заметил Прожженный. — К Доронину, надо полагать, он послал?
Раскрыл почтмейстер книгу и вслух прочитал:
— «В Нижний Новгород, на Гребновскую пристань, вольскому купцу Зиновью Доронину и… и почетному гражданину Дмитрию Веденееву от почетного гражданина Никиты Меркулова». А от вас кому?
— На ту же Гребновскую к Смолокурову Марку Данилычу, — молвил Корней Евстигнеев.
— В одно, значит, место.
— И место одно, и дело одно, и во всех трех письмах писано одно, — подтвердил Корней. — А скоро ль штафета пойдет?
— Слышите колокольчик, — молвил почтмейстер. — Письмецо-то ваше пожалуйте.
— Как же мне быть? — молвил Корней, вынимая письмо. — Мне бы надо было еще словечка два приписать хозяину.
— Печатка с вами?
— При мне, — ответил Корней Евстигнеев, взяв в руку подвешенную к часам сердоликовую печать.
— Так садитесь и приписывайте. Вот вам конверт, вот сургуч, бумажки понадобится — и бумажки дадим.
Распечатавши письмо, Корней приписал, что с той же эстафетой идут письма от Меркулова: одно к Доронину, другое к Веденееву.
Сорок рублей до того раздобрили почтмейстера, что он ради будущего знакомства пригласил Корнея к себе на квартиру, а так как у него на ту пору пирог из печки вынули, предложил ему водочки выпить да закусить. Корней не отказался и, прощаясь с гостеприимным почтмейстером, сунул ему красненькую. Тот стал было отнекиваться, однако принял…
Через час после того плыл вверх по Волге Никита Федорыч, провожаемый добрыми пожеланьями Володерова и насмешливыми взглядами Корнея Прожженного.