Неточные совпадения
Он
был любим… по крайней мере
Так думал он, и
был счастлив.
Стократ блажен, кто предан
вере,
Кто, хладный ум угомонив,
Покоится в сердечной неге,
Как пьяный путник на ночлеге,
Или, нежней, как мотылек,
В весенний впившийся цветок;
Но жалок тот, кто всё предвидит,
Чья не кружится голова,
Кто все движенья, все слова
В их переводе ненавидит,
Чье сердце опыт остудил
И забываться запретил!
— Да уж в работниках не
будете иметь недостатку. У нас целые деревни пойдут в работы: бесхлебье такое, что и не запомним. Уж вот беда-то, что не хотите нас совсем взять, а отслужили бы
верою вам, ей-богу, отслужили. У вас всякому уму научишься, Константин Федорович. Так прикажите принять в последний раз.
— Это — другое дело, Афанасий Васильевич. Я это делаю для спасения души, потому что в убеждении, что этим хоть сколько-нибудь заглажу праздную жизнь, что как я ни дурен, но молитвы все-таки что-нибудь значат у Бога. Скажу вам, что я молюсь, — даже и без
веры, но все-таки молюсь. Слышится только, что
есть господин, от которого все зависит, как лошадь и скотина, которою пашем, знает чутьем того, <кто> запрягает.
Вера больна, очень больна, хотя в этом и не признается; я боюсь, чтобы не
было у нее чахотки или той болезни, которую называют fievre lente [Fievre lente — медленная, изнурительная лихорадка.] — болезнь не русская вовсе, и ей на нашем языке нет названия.
Нынче поутру
Вера уехала с мужем в Кисловодск. Я встретил их карету, когда шел к княгине Лиговской. Она мне кивнула головой: во взгляде ее
был упрек.
Она мне кинула взгляд, исполненный любви и благодарности. Я привык к этим взглядам; но некогда они составляли мое блаженство. Княгиня усадила дочь за фортепьяно; все просили ее
спеть что-нибудь, — я молчал и, пользуясь суматохой, отошел к окну с
Верой, которая мне хотела сказать что-то очень важное для нас обоих… Вышло — вздор…
Я часто себя спрашиваю, зачем я так упорно добиваюсь любви молоденькой девочки, которую обольстить я не хочу и на которой никогда не женюсь? К чему это женское кокетство?
Вера меня любит больше, чем княжна Мери
будет любить когда-нибудь; если б она мне казалась непобедимой красавицей, то, может
быть, я бы завлекся трудностью предприятия…
Я окончил вечер у княгини; гостей не
было, кроме
Веры и одного презабавного старичка. Я
был в духе, импровизировал разные необыкновенные истории; княжна сидела против меня и слушала мой вздор с таким глубоким, напряженным, даже нежным вниманием, что мне стало совестно. Куда девалась ее живость, ее кокетство, ее капризы, ее дерзкая мина, презрительная улыбка, рассеянный взгляд?..
Муж
Веры, Семен Васильевич Г…в, — дальний родственник княгини Лиговской. Он живет с нею рядом;
Вера часто бывает у княгини; я ей дал слово познакомиться с Лиговскими и волочиться за княжной, чтоб отвлечь от нее внимание. Таким образом, мои планы нимало не расстроились, и мне
будет весело…
Выпивши положенное число стаканов нарзана, пройдясь раз десять по длинной липовой аллее, я встретил мужа
Веры, который только что приехал из Пятигорска.
— Послушай, — говорила мне
Вера, — я не хочу, чтоб ты знакомился с моим мужем, но ты должен непременно понравиться княгине; тебе это легко: ты можешь все, что захочешь. Мы здесь только
будем видеться…
В восемь часов пошел я смотреть фокусника. Публика собралась в исходе девятого; представление началось. В задних рядах стульев узнал я лакеев и горничных
Веры и княгини. Все
были тут наперечет. Грушницкий сидел в первом ряду с лорнетом. Фокусник обращался к нему всякий раз, как ему нужен
был носовой платок, часы, кольцо и прочее.
Я вас почитаю за одного из таких, которым хоть кишки вырезай, а он
будет стоять да с улыбкой смотреть на мучителей, — если только
веру иль бога найдет.
Он никогда не говорил с ними о боге и о
вере, но они хотели убить его как безбожника; он молчал и не возражал им. Один каторжный бросился
было на него в решительном исступлении; Раскольников ожидал его спокойно и молча: бровь его не шевельнулась, ни одна черта его лица не дрогнула. Конвойный успел вовремя стать между ним и убийцей — не то пролилась бы кровь.
Раскольников, говоря это, хоть и смотрел на Соню, но уж не заботился более: поймет она или нет. Лихорадка вполне охватила его. Он
был в каком-то мрачном восторге. (Действительно, он слишком долго ни с кем не говорил!) Соня поняла, что этот мрачный катехизис [Катехизис — краткое изложение христианского вероучения в виде вопросов и ответов.] стал его
верой и законом.
Зови меня вандалом:
Я это имя заслужил.
Людьми пустыми дорожил!
Сам бредил целый век обедом или балом!
Об детях забывал! обманывал жену!
Играл! проигрывал! в опеку взят указом!
Танцо́вщицу держал! и не одну:
Трех разом!
Пил мертвую! не спал ночей по девяти!
Всё отвергал: законы! совесть!
веру!
— Много между нами
есть старших и советом умнейших, но коли меня почтили, то мой совет: не терять, товарищи, времени и гнаться за татарином. Ибо вы сами знаете, что за человек татарин. Он не станет с награбленным добром ожидать нашего прихода, а мигом размытарит его, так что и следов не найдешь. Так мой совет: идти. Мы здесь уже погуляли. Ляхи знают, что такое козаки; за
веру, сколько
было по силам, отмстили; корысти же с голодного города не много. Итак, мой совет — идти.
— Вот в рассуждении того теперь идет речь, панове добродийство, — да вы, может
быть, и сами лучше это знаете, — что многие запорожцы позадолжались в шинки жидам и своим братьям столько, что ни один черт теперь и
веры неймет. Потом опять в рассуждении того пойдет речь, что
есть много таких хлопцев, которые еще и в глаза не видали, что такое война, тогда как молодому человеку, — и сами знаете, панове, — без войны не можно пробыть. Какой и запорожец из него, если он еще ни разу не бил бусурмена?
Итак,
выпьем, товарищи, разом
выпьем поперед всего за святую православную
веру: чтобы пришло наконец такое время, чтобы по всему свету разошлась и везде
была бы одна святая
вера, и все, сколько ни
есть бусурменов, все бы сделались христианами!
— Теперь благослови, мать, детей своих! — сказал Бульба. — Моли Бога, чтобы они воевали храбро, защищали бы всегда честь лыцарскую, [Рыцарскую. (Прим. Н.В. Гоголя.)] чтобы стояли всегда за
веру Христову, а не то — пусть лучше пропадут, чтобы и духу их не
было на свете! Подойдите, дети, к матери: молитва материнская и на воде и на земле спасает.
Много опечалились оттого бедные невольники, ибо знали, что если свой продаст
веру и пристанет к угнетателям, то тяжелей и горше
быть под его рукой, чем под всяким другим нехристом.
— Прощайте, товарищи! — кричал он им сверху. — Вспоминайте меня и будущей же весной прибывайте сюда вновь да хорошенько погуляйте! Что, взяли, чертовы ляхи? Думаете,
есть что-нибудь на свете, чего бы побоялся козак? Постойте же, придет время,
будет время, узнаете вы, что такое православная русская
вера! Уже и теперь чуют дальние и близкие народы: подымается из Русской земли свой царь, и не
будет в мире силы, которая бы не покорилась ему!..
— Э, как попустили такому беззаконию! А попробовали бы вы, когда пятьдесят тысяч
было одних ляхов! да и — нечего греха таить —
были тоже собаки и между нашими, уж приняли их
веру.
Такие-то
были козаки, захотевшие остаться и отмстить ляхам за верных товарищей и Христову
веру!
— За
веру! — подхватили дальние; и все что ни
было, и старое и молодое,
выпило за
веру.
— Не имеем права. Если б не клялись еще нашею
верою, то, может
быть, и можно
было бы; а теперь нет, не можно.
И поныне русский человек среди окружающей его строгой, лишенной вымысла действительности любит верить соблазнительным сказаниям старины, и долго, может
быть, еще не отрешиться ему от этой
веры.
Штольц
был немец только вполовину, по отцу: мать его
была русская;
веру он исповедовал православную; природная речь его
была русская: он учился ей у матери и из книг, в университетской аудитории и в играх с деревенскими мальчишками, в толках с их отцами и на московских базарах. Немецкий же язык он наследовал от отца да из книг.
У него не
было и того дилетантизма, который любит порыскать в области чудесного или подонкихотствовать в поле догадок и открытий за тысячу лет вперед. Он упрямо останавливался у порога тайны, не обнаруживая ни
веры ребенка, ни сомнения фата, а ожидал появления закона, а с ним и ключа к ней.
В Обломовке верили всему: и оборотням и мертвецам. Расскажут ли им, что копна сена разгуливала по полю, — они не задумаются и поверят; пропустит ли кто-нибудь слух, что вот это не баран, а что-то другое, или что такая-то Марфа или Степанида — ведьма, они
будут бояться и барана и Марфы: им и в голову не придет спросить, отчего баран стал не бараном, а Марфа сделалась ведьмой, да еще накинутся и на того, кто бы вздумал усомниться в этом, — так сильна
вера в чудесное в Обломовке!
Буллу свою начинает он жалобою на диавола, который куколь сеет во пшенице, и говорит: «Узнав, что посредством сказанного искусства многие книги и сочинения, в разных частях света, наипаче в Кельне, Майнце, Триере, Магдебурге напечатанные, содержат в себе разные заблуждения, учения пагубные, христианскому закону враждебные, и ныне еще в некоторых местах печатаются, желая без отлагательства предварить сей ненавистной язве, всем и каждому сказанного искусства печатникам и к ним принадлежащим и всем, кто в печатном деле обращается в помянутых областях, под наказанием проклятия и денежныя пени, определяемой и взыскиваемой почтенными братиями нашими, Кельнским, Майнцким, Триерским и Магдебургским архиепископами или их наместниками в областях, их, в пользу апостольской камеры, апостольскою властию наистрожайше запрещаем, чтобы не дерзали книг, сочинений или писаний печатать или отдавать в печать без доклада вышесказанным архиепископам или наместникам и без их особливого и точного безденежно испрошенного дозволения; их же совесть обременяем, да прежде, нежели дадут таковое дозволение, назначенное к печатанию прилежно рассмотрят или чрез ученых и православных велят рассмотреть и да прилежно пекутся, чтобы не
было печатано противного
вере православной, безбожное и соблазн производящего».
О великий христианин Гриша! Твоя
вера была так сильна, что ты чувствовал близость бога, твоя любовь так велика, что слова сами собою лились из уст твоих — ты их не поверял рассудком… И какую высокую хвалу ты принес его величию, когда, не находя слов, в слезах повалился на землю!..
Вернутся ли когда-нибудь та свежесть, беззаботность, потребность любви и сила
веры, которыми обладаешь в детстве? Какое время может
быть лучше того, когда две лучшие добродетели — невинная веселость и беспредельная потребность любви —
были единственными побуждениями в жизни?
Она оставляла жизнь без сожаления, не боялась смерти и приняла ее как благо. Часто это говорят, но как редко действительно бывает! Наталья Савишна могла не бояться смерти, потому что она умирала с непоколебимою
верою и исполнив закон Евангелия. Вся жизнь ее
была чистая, бескорыстная любовь и самоотвержение.
Правда, что легкость и ошибочность этого представления о своей
вере смутно чувствовалась Алексею Александровичу, и он знал, что когда он, вовсе не думая о том, что его прощение
есть действие высшей силы, отдался этому непосредственному чувству, он испытал больше счастья, чем когда он, как теперь, каждую минуту думал, что в его душе живет Христос и что, подписывая бумаги, он исполняет Его волю; но для Алексея Александровича
было необходимо так думать, ему
было так необходимо в его унижении иметь ту, хотя бы и выдуманную, высоту, с которой он, презираемый всеми, мог бы презирать других, что он держался, как за спасение, за свое мнимое спасение.
Левин знал брата и ход его мыслей; он знал, что неверие его произошло не потому, что ему легче
было жить без
веры, но потому, что шаг за шагом современно-научные объяснения явлений мира вытеснили верования, и потому он знал, что теперешнее возвращение его не
было законное, совершившееся путем той же мысли, но
было только временное, корыстное, с безумною надеждой исцеления.
«Это новое чувство не изменило меня, не осчастливило, не просветило вдруг, как я мечтал, — так же как и чувство к сыну. Никакого сюрприза тоже не
было. А
вера — не
вера — я не знаю, что это такое, — но чувство это так же незаметно вошло страданиями и твердо засело в душе.
— Да, но
вера без дел мертва
есть, — сказал Степан Аркадьич, вспомнив эту фразу из катихизиса, одной улыбкой уже отстаивая свою независимость.
Несколько раз он повторял слова: «служил сколько
было сил,
верой и правдой, ценю и благодарю», и вдруг остановился от душивших его слез и вышел из залы.
И ему теперь казалось, что не
было ни одного из верований церкви, которое бы нарушило главное, —
веру в Бога, в добро, как единственное назначение человека.
«Неужели это
вера? — подумал он, боясь верить своему счастью. — Боже мой, благодарю Тебя»! — проговорил он, проглатывая поднимавшиеся рыданья и вытирая обеими руками слезы, которыми полны
были его глаза.
Ему не нужно
было говорить этого. Дарья Александровна поняла это, как только он взглянул ей в лицо; и ей стало жалко его, и
вера в невинность ее друга поколебалась в ней.
Организм, разрушение его, неистребимость материи, закон сохранения силы, развитие —
были те слова, которые заменили ему прежнюю
веру.
— Нет, не все равно. Нигилист — это человек, который не склоняется ни перед какими авторитетами, который не принимает ни одного принципа на
веру, каким бы уважением ни
был окружен этот принцип.
Сама соседка
была злая баба, с постоянной хрипотой злобы в горле, притеснительное и сварливое существо; из дочерей одна —
Вера, ничем не отличалась от обыкновенных уездных барышень, другая — Софья, я в Софью влюбился.
— И все вообще, такой ужас! Ты не знаешь: отец, зимою, увлекался водевильной актрисой; толстенькая, красная, пошлая, как торговка. Я не очень хороша с
Верой Петровной, мы не любим друг друга, но — господи! Как ей
было тяжело! У нее глаза обезумели. Видел, как она поседела? До чего все это грубо и страшно. Люди топчут друг друга. Я хочу жить, Клим, но я не знаю — как?
Четырех дней
было достаточно для того, чтоб Самгин почувствовал себя между матерью и Варавкой в невыносимом положении человека, которому двое людей навязчиво показывают, как им тяжело жить. Варавка, озлобленно ругая купцов, чиновников, рабочих, со вкусом выговаривал неприличные слова, как будто забывая о присутствии
Веры Петровны, она всячески показывала, что Варавка «ужасно» удивляет ее, совершенно непонятен ей, она относилась к нему, как бабушка к Настоящему Старику — деду Акиму.
— Путь к истинной
вере лежит через пустыню неверия, — слышал он. —
Вера, как удобная привычка, несравнимо вреднее сомнения. Допустимо, что
вера, в наиболее ярких ее выражениях, чувство ненормальное, может
быть, даже психическая болезнь: мы видим верующих истериками, фанатиками, как Савонарола или протопоп Аввакум, в лучшем случае — это слабоумные, как, например, Франциск Ассизский.
«Вот почему иногда мне кажется, что мысли мои кипят в пустом пространстве. И то, что я чувствовал ночью,
есть, конечно, назревание моей
веры».
— Сейчас, — сказала она, а квартирант и нахлебник ее продолжал торопливо воздавать славу Франции, вынудив
Веру Петровну напомнить, что Тургенев
был другом знаменитых писателей Франции, что русские декаденты — ученики французов и что нигде не любят Францию так горячо, как в России.