Неточные совпадения
Вы согласитесь, мой читатель,
Что очень мило поступил
С печальной Таней наш приятель;
Не в первый
раз он тут явил
Души прямое благородство,
Хотя людей недоброхотство
В нем
не щадило ничего:
Враги его, друзья его
(Что, может быть,
одно и то же)
Его честили так и сяк.
Врагов имеет в мире всяк,
Но от друзей спаси нас, Боже!
Уж эти мне друзья, друзья!
Об них недаром вспомнил я.
Поверьте: моего стыда
Вы
не узнали б никогда,
Когда б надежду я имела
Хоть редко, хоть в неделю
разВ деревне нашей видеть вас,
Чтоб только слышать ваши речи,
Вам слово молвить, и потом
Всё думать, думать об
одномИ день и ночь до новой встречи.
Наверное, впрочем, неизвестно, хотя в показаниях крестьяне выразились прямо, что земская полиция был-де блудлив, как кошка, и что уже
не раз они его оберегали и
один раз даже выгнали нагишом из какой-то избы, куда он было забрался.
Подошедши к бюро, он переглядел их еще
раз и уложил, тоже чрезвычайно осторожно, в
один из ящиков, где, верно, им суждено быть погребенными до тех пор, покамест отец Карп и отец Поликарп, два священника его деревни,
не погребут его самого, к неописанной радости зятя и дочери, а может быть, и капитана, приписавшегося ему в родню.
Что думал он в то время, когда молчал, — может быть, он говорил про себя: «И ты, однако ж, хорош,
не надоело тебе сорок
раз повторять
одно и то же», — Бог ведает, трудно знать, что думает дворовый крепостной человек в то время, когда барин ему дает наставление.
Счастлив писатель, который мимо характеров скучных, противных, поражающих и печальною своею действительностью, приближается к характерам, являющим высокое достоинство человека, который из великого омута ежедневно вращающихся образов избрал
одни немногие исключения, который
не изменял ни
разу возвышенного строя своей лиры,
не ниспускался с вершины своей к бедным, ничтожным своим собратьям, и,
не касаясь земли, весь повергался и в свои далеко отторгнутые от нее и возвеличенные образы.
Какие бывают эти общие залы — всякий проезжающий знает очень хорошо: те же стены, выкрашенные масляной краской, потемневшие вверху от трубочного дыма и залосненные снизу спинами разных проезжающих, а еще более туземными купеческими, ибо купцы по торговым дням приходили сюда сам-шест и сам-сём испивать свою известную пару чаю; тот же закопченный потолок; та же копченая люстра со множеством висящих стеклышек, которые прыгали и звенели всякий
раз, когда половой бегал по истертым клеенкам, помахивая бойко подносом, на котором сидела такая же бездна чайных чашек, как птиц на морском берегу; те же картины во всю стену, писанные масляными красками, — словом, все то же, что и везде; только и разницы, что на
одной картине изображена была нимфа с такими огромными грудями, каких читатель, верно, никогда
не видывал.
Наконец бричка, сделавши порядочный скачок, опустилась, как будто в яму, в ворота гостиницы, и Чичиков был встречен Петрушкою, который
одною рукою придерживал полу своего сюртука, ибо
не любил, чтобы расходились полы, а другою стал помогать ему вылезать из брички. Половой тоже выбежал, со свечою в руке и салфеткою на плече. Обрадовался ли Петрушка приезду барина, неизвестно, по крайней мере, они перемигнулись с Селифаном, и обыкновенно суровая его наружность на этот
раз как будто несколько прояснилась.
Заслышали с вышины знакомую песню, дружно и
разом напрягли медные груди и, почти
не тронув копытами земли, превратились в
одни вытянутые линии, летящие по воздуху, и мчится вся вдохновенная Богом!..
Несмотря, однако ж, на такую размолвку, гость и хозяин поужинали вместе, хотя на этот
раз не стояло на столе никаких вин с затейливыми именами. Торчала
одна только бутылка с каким-то кипрским, которое было то, что называют кислятина во всех отношениях. После ужина Ноздрев сказал Чичикову, отведя его в боковую комнату, где была приготовлена для него постель...
Из числа многих в своем роде сметливых предположений было наконец
одно — странно даже и сказать: что
не есть ли Чичиков переодетый Наполеон, что англичанин издавна завидует, что, дескать, Россия так велика и обширна, что даже несколько
раз выходили и карикатуры, где русский изображен разговаривающим с англичанином.
Никак
не мог он понять, что бы значило, что ни
один из городских чиновников
не приехал к нему хоть бы
раз наведаться о здоровье, тогда как еще недавно то и дело стояли перед гостиницей дрожки — то почтмейстерские, то прокурорские, то председательские.
Лицо его
не представляло ничего особенного; оно было почти такое же, как у многих худощавых стариков,
один подбородок только выступал очень далеко вперед, так что он должен был всякий
раз закрывать его платком, чтобы
не заплевать; маленькие глазки еще
не потухнули и бегали из-под высоко выросших бровей, как мыши, когда, высунувши из темных нор остренькие морды, насторожа уши и моргая усом, они высматривают,
не затаился ли где кот или шалун мальчишка, и нюхают подозрительно самый воздух.
— Да увезти губернаторскую дочку. Я, признаюсь, ждал этого, ей-богу, ждал! В первый
раз, как только увидел вас вместе на бале, ну уж, думаю себе, Чичиков, верно, недаром… Впрочем, напрасно ты сделал такой выбор, я ничего в ней
не нахожу хорошего. А есть
одна, родственница Бикусова, сестры его дочь, так вот уж девушка! можно сказать: чудо коленкор!
Один раз, возвратясь к себе домой, он нашел на столе у себя письмо; откуда и кто принес его, ничего нельзя было узнать; трактирный слуга отозвался, что принесли-де и
не велели сказывать от кого.
Любившая
раз тебя
не может смотреть без некоторого презрения на прочих мужчин,
не потому, чтоб ты был лучше их, о нет! но в твоей природе есть что-то особенное, тебе
одному свойственное, что-то гордое и таинственное; в твоем голосе, что бы ты ни говорил, есть власть непобедимая; никто
не умеет так постоянно хотеть быть любимым; ни в ком зло
не бывает так привлекательно; ничей взор
не обещает столько блаженства; никто
не умеет лучше пользоваться своими преимуществами и никто
не может быть так истинно несчастлив, как ты, потому что никто столько
не старается уверить себя в противном.
Вчера у колодца в первый
раз явилась Вера… Она с тех пор, как мы встретились в гроте,
не выходила из дома. Мы в
одно время опустили стаканы, и, наклонясь, она мне сказала шепотом...
А другой
раз сидит у себя в комнате, ветер пахнёт, уверяет, что простудился; ставнем стукнет, он вздрогнет и побледнеет; а при мне ходил на кабана
один на
один; бывало, по целым часам слова
не добьешься, зато уж иногда как начнет рассказывать, так животики надорвешь со смеха…
Сердце мое облилось кровью; пополз я по густой траве вдоль по оврагу, — смотрю: лес кончился, несколько казаков выезжает из него на поляну, и вот выскакивает прямо к ним мой Карагёз: все кинулись за ним с криком; долго, долго они за ним гонялись, особенно
один раза два чуть-чуть
не накинул ему на шею аркана; я задрожал, опустил глаза и начал молиться.
Правда, теперь вспомнил:
один раз,
один только
раз я любил женщину с твердой волей, которую никогда
не мог победить… Мы расстались врагами, — и то, может быть, если б я ее встретил пятью годами позже, мы расстались бы иначе…
— Ура! — закричал Разумихин, — теперь стойте, здесь есть
одна квартира, в этом же доме, от тех же хозяев. Она особая, отдельная, с этими нумерами
не сообщается, и меблированная, цена умеренная, три горенки. Вот на первый
раз и займите. Часы я вам завтра заложу и принесу деньги, а там все уладится. А главное, можете все трое вместе жить, и Родя с вами… Да куда ж ты, Родя?
— Н… нет, видел,
один только
раз в жизни, шесть лет тому. Филька, человек дворовый у меня был; только что его похоронили, я крикнул, забывшись: «Филька, трубку!» — вошел, и прямо к горке, где стоят у меня трубки. Я сижу, думаю: «Это он мне отомстить», потому что перед самою смертью мы крепко поссорились. «Как ты смеешь, говорю, с продранным локтем ко мне входить, — вон, негодяй!» Повернулся, вышел и больше
не приходил. Я Марфе Петровне тогда
не сказал. Хотел было панихиду по нем отслужить, да посовестился.
–…
Не верю!
Не могу верить! — повторял озадаченный Разумихин, стараясь всеми силами опровергнуть доводы Раскольникова. Они подходили уже к нумерам Бакалеева, где Пульхерия Александровна и Дуня давно поджидали их. Разумихин поминутно останавливался дорогою в жару разговора, смущенный и взволнованный уже тем
одним, что они в первый
раз заговорили об этом ясно.
Но нет! нет! все сие втуне, и нечего говорить! нечего говорить!.. ибо и
не один уже
раз бывало желаемое и
не один уже
раз жалели меня, но… такова уже черта моя, а я прирожденный скот!
Авдотье Романовне еще несколько
раз и прежде (а
один раз как-то особенно) ужасно
не понравилось выражение глаз моих, верите вы этому?
Конечно, случайность, но он вот
не может отвязаться теперь от
одного весьма необыкновенного впечатления, а тут как
раз ему как будто кто-то подслуживается: студент вдруг начинает сообщать товарищу об этой Алене Ивановне разные подробности.
Ни до
одной правды
не добирались,
не соврав наперед
раз четырнадцать, а может, и сто четырнадцать, а это почетно в своем роде; ну, а мы и соврать-то своим умом
не умеем!
Без смеху
не могу себе припомнить, как
один раз соблазнял я
одну, преданную своему мужу, своим детям и своим добродетелям, барыню.
У меня тогда
одна мысль выдумалась, в первый
раз в жизни, которую никто и никогда еще до меня
не выдумывал!
Похолодев и чуть-чуть себя помня, отворил он дверь в контору. На этот
раз в ней было очень мало народу, стоял какой-то дворник и еще какой-то простолюдин. Сторож и
не выглядывал из своей перегородки. Раскольников прошел в следующую комнату. «Может, еще можно будет и
не говорить», — мелькало в нем. Тут
одна какая-то личность из писцов, в приватном сюртуке, прилаживалась что-то писать у бюро. В углу усаживался еще
один писарь. Заметова
не было. Никодима Фомича, конечно, тоже
не было.
Если мне, например, до сих пор говорили: «возлюби» и я возлюблял, то что из того выходило? — продолжал Петр Петрович, может быть с излишнею поспешностью, — выходило то, что я рвал кафтан пополам, делился с ближним, и оба мы оставались наполовину голы, по русской пословице: «Пойдешь за несколькими зайцами
разом, и ни
одного не достигнешь».
Так, были какие-то мысли или обрывки мыслей, какие-то представления, без порядка и связи, — лица людей, виденных им еще в детстве или встреченных где-нибудь
один только
раз и об которых он никогда бы и
не вспомнил; колокольня В—й церкви; биллиард в
одном трактире и какой-то офицер у биллиарда, запах сигар в какой-то подвальной табачной лавочке, распивочная, черная лестница, совсем темная, вся залитая помоями и засыпанная яичными скорлупами, а откуда-то доносится воскресный звон колоколов…
Ты, конечно, прав, говоря, что это
не ново и похоже на все, что мы тысячу
раз читали и слышали; но что действительно оригинально во всем этом, — и действительно принадлежит
одному тебе, к моему ужасу, — это то, что все-таки кровь по совести разрешаешь, и, извини меня, с таким фанатизмом даже…
…Он бежит подле лошадки, он забегает вперед, он видит, как ее секут по глазам, по самым глазам! Он плачет. Сердце в нем поднимается, слезы текут.
Один из секущих задевает его по лицу; он
не чувствует, он ломает свои руки, кричит, бросается к седому старику с седою бородой, который качает головой и осуждает все это.
Одна баба берет его за руку и хочет увесть; но он вырывается и опять бежит к лошадке. Та уже при последних усилиях, но еще
раз начинает лягаться.
Но теперь, странное дело, в большую такую телегу впряжена была маленькая, тощая саврасая крестьянская клячонка,
одна из тех, которые — он часто это видел — надрываются иной
раз с высоким каким-нибудь возом дров или сена, особенно коли воз застрянет в грязи или в колее, и при этом их так больно, так больно бьют всегда мужики кнутами, иной
раз даже по самой морде и по глазам, а ему так жалко, так жалко на это смотреть, что он чуть
не плачет, а мамаша всегда, бывало, отводит его от окошка.
— Бросила! — с удивлением проговорил Свидригайлов и глубоко перевел дух. Что-то как бы
разом отошло у него от сердца, и, может быть,
не одна тягость смертного страха; да вряд ли он и ощущал его в эту минуту. Это было избавление от другого, более скорбного и мрачного чувства, которого бы он и сам
не мог во всей силе определить.
И хотя я и сам понимаю, что когда она и вихры мои дерет, то дерет их
не иначе как от жалости сердца (ибо, повторяю без смущения, она дерет мне вихры, молодой человек, — подтвердил он с сугубым достоинством, услышав опять хихиканье), но, боже, что, если б она хотя
один раз…
Он
не знал, да и
не думал о том, куда идти; он знал
одно: «что все это надо кончить сегодня же, за
один раз, сейчас же; что домой он иначе
не воротится, потому что
не хочет так жить».
Хлыст я употребил, во все наши семь лет, всего только два
раза (если
не считать еще
одного третьего случая, весьма, впрочем, двусмысленного): в первый
раз — два месяца спустя после нашего брака, тотчас же по приезде в деревню, и вот теперешний последний случай.
Его плотно хлестнул кнутом по спине кучер
одной коляски за то, что он чуть-чуть
не попал под лошадей, несмотря на то, что кучер
раза три или четыре ему кричал.
Не явилась тоже и
одна тонная дама с своею «перезрелою девой», дочерью, которые хотя и проживали всего только недели с две в нумерах у Амалии Ивановны, но несколько уже
раз жаловались на шум и крик, подымавшийся из комнаты Мармеладовых, особенно когда покойник возвращался пьяный домой, о чем, конечно, стало уже известно Катерине Ивановне, через Амалию же Ивановну, когда та, бранясь с Катериной Ивановной и грозясь прогнать всю семью, кричала во все горло, что они беспокоят «благородных жильцов, которых ноги
не стоят».
Это ночное мытье производилось самою Катериной Ивановной, собственноручно, по крайней мере два
раза в неделю, а иногда и чаще, ибо дошли до того, что переменного белья уже совсем почти
не было, и было у каждого члена семейства по
одному только экземпляру, а Катерина Ивановна
не могла выносить нечистоты и лучше соглашалась мучить себя по ночам и
не по силам, когда все спят, чтоб успеть к утру просушить мокрое белье на протянутой веревке и подать чистое, чем видеть грязь в доме.
Отсюда прямо, что если общество устроить нормально, то
разом и все преступления исчезнут, так как
не для чего будет протестовать, и все в
один миг станут праведными.
Переведя дух и прижав рукой стукавшее сердце, тут же нащупав и оправив еще
раз топор, он стал осторожно и тихо подниматься на лестницу, поминутно прислушиваясь. Но и лестница на ту пору стояла совсем пустая; все двери были заперты; никого-то
не встретилось. Во втором этаже
одна пустая квартира была, правда, растворена настежь, и в ней работали маляры, но те и
не поглядели. Он постоял, подумал и пошел дальше. «Конечно, было бы лучше, если б их здесь совсем
не было, но… над ними еще два этажа».
— Штука в том: я задал себе
один раз такой вопрос: что, если бы, например, на моем месте случился Наполеон и
не было бы у него, чтобы карьеру начать, ни Тулона, ни Египта, ни перехода через Монблан, а была бы вместо всех этих красивых и монументальных вещей просто-запросто
одна какая-нибудь смешная старушонка, легистраторша, которую еще вдобавок надо убить, чтоб из сундука у ней деньги стащить (для карьеры-то, понимаешь?), ну, так решился ли бы он на это, если бы другого выхода
не было?
Правда, он и
не рассчитывал на вещи; он думал, что будут
одни только деньги, а потому и
не приготовил заранее места, — «но теперь-то, теперь чему я рад? — думал он. — Разве так прячут? Подлинно разум меня оставляет!» В изнеможении сел он на диван, и тотчас же нестерпимый озноб снова затряс его. Машинально потащил он лежавшее подле, на стуле, бывшее его студенческое зимнее пальто, теплое, но уже почти в лохмотьях, накрылся им, и сон и бред опять
разом охватили его. Он забылся.
А Миколка намахивается в другой
раз, и другой удар со всего размаху ложится на спину несчастной клячи. Она вся оседает всем задом, но вспрыгивает и дергает, дергает из всех последних сил в разные стороны, чтобы вывезти; но со всех сторон принимают ее в шесть кнутов, а оглобля снова вздымается и падает в третий
раз, потом в четвертый, мерно, с размаха. Миколка в бешенстве, что
не может с
одного удара убить.
Соня упала на ее труп, обхватила ее руками и так и замерла, прильнув головой к иссохшей груди покойницы. Полечка припала к ногам матери и целовала их, плача навзрыд. Коля и Леня, еще
не поняв, что случилось, но предчувствуя что-то очень страшное, схватили
один другого обеими руками за плечики и, уставившись
один в другого глазами, вдруг вместе,
разом, раскрыли рты и начали кричать. Оба еще были в костюмах:
один в чалме, другая в ермолке с страусовым пером.
Ни
одного мига нельзя было терять более. Он вынул топор совсем, взмахнул его обеими руками, едва себя чувствуя, и почти без усилия, почти машинально, опустил на голову обухом. Силы его тут как бы
не было. Но как только он
раз опустил топор, тут и родилась в нем сила.
Ушли все на минуту, мы с нею как есть
одни остались, вдруг бросается мне на шею (сама в первый
раз), обнимает меня обеими ручонками, целует и клянется, что она будет мне послушною, верною и доброю женой, что она сделает меня счастливым, что она употребит всю жизнь, всякую минуту своей жизни, всем, всем пожертвует, а за все это желает иметь от меня только
одно мое уважение и более мне, говорит, «ничего, ничего
не надо, никаких подарков!» Согласитесь сами, что выслушать подобное признание наедине от такого шестнадцатилетнего ангельчика с краскою девичьего стыда и со слезинками энтузиазма в глазах, — согласитесь сами, оно довольно заманчиво.