Неточные совпадения
Стародум. И не дивлюся: он должен привести в трепет добродетельную душу. Я еще той
веры, что человек не может быть и развращен столько, чтоб мог спокойно смотреть
на то, что видим.
В речи, сказанной по этому поводу, он довольно подробно развил перед обывателями вопрос о подспорьях вообще и о горчице, как о подспорье, в особенности; но оттого ли, что в словах его было более личной
веры в правоту защищаемого дела, нежели действительной убедительности, или оттого, что он, по обычаю своему, не говорил, а кричал, — как бы то ни было, результат его убеждений был таков, что глуповцы испугались и опять всем обществом пали
на колени.
«Ты бо изначала создал еси мужеский пол и женский, — читал священник вслед за переменой колец, — и от Тебе сочетавается мужу жена, в помощь и в восприятие рода человеча. Сам убо, Господи Боже наш, пославый истину
на наследие Твое и обетование Твое,
на рабы Твоя отцы наша, в коемждо роде и роде, избранныя Твоя: призри
на раба Твоего Константина и
на рабу Твою Екатерину и утверди обручение их в
вере, и единомыслии, и истине, и любви»….
Он не видел ничего невозможного и несообразного в представлении о том, что смерть, существующая для неверующих, для него не существует, и что так как он обладает полнейшею
верой, судьей меры которой он сам, то и греха уже нет в его душе, и он испытывает здесь
на земле уже полное спасение.
Мадам Шталь говорила с Кити как с милым ребенком,
на которого любуешься, как
на воспоминание своей молодости, и только один раз упомянула о том, что во всех людских горестях утешение дает лишь любовь и
вера и что для сострадания к нам Христа нет ничтожных горестей, и тотчас же перевела разговор
на другое.
В то время как они говорили, толпа хлынула мимо них к обеденному столу. Они тоже подвинулись и услыхали громкий голос одного господина, который с бокалом в руке говорил речь добровольцам. «Послужить за
веру, за человечество, за братьев наших, — всё возвышая голос, говорил господин. —
На великое дело благословляет вас матушка Москва. Живио!» громко и слезно заключил он.
Вера все это заметила:
на ее болезненном лице изображалась глубокая грусть; она сидела в тени у окна, погружаясь в широкие кресла… Мне стало жаль ее…
Нынче после обеда я шел мимо окон
Веры; она сидела
на балконе одна; к ногам моим упала записка...
Каждый день вижу
Веру у колодца и
на гулянье.
Мне пришло
на мысль окрестить ее перед смертию; я ей это предложил; она посмотрела
на меня в нерешимости и долго не могла слова вымолвить; наконец отвечала, что она умрет в той
вере, в какой родилась.
Я часто себя спрашиваю, зачем я так упорно добиваюсь любви молоденькой девочки, которую обольстить я не хочу и
на которой никогда не женюсь? К чему это женское кокетство?
Вера меня любит больше, чем княжна Мери будет любить когда-нибудь; если б она мне казалась непобедимой красавицей, то, может быть, я бы завлекся трудностью предприятия…
При возможности потерять ее навеки
Вера стала для меня дороже всего
на свете — дороже жизни, чести, счастья!
Вера больна, очень больна, хотя в этом и не признается; я боюсь, чтобы не было у нее чахотки или той болезни, которую называют fievre lente [Fievre lente — медленная, изнурительная лихорадка.] — болезнь не русская вовсе, и ей
на нашем языке нет названия.
На крыльце ресторации я встретил мужа
Веры. Кажется, он меня дожидался.
Он был любим… по крайней мере
Так думал он, и был счастлив.
Стократ блажен, кто предан
вере,
Кто, хладный ум угомонив,
Покоится в сердечной неге,
Как пьяный путник
на ночлеге,
Или, нежней, как мотылек,
В весенний впившийся цветок;
Но жалок тот, кто всё предвидит,
Чья не кружится голова,
Кто все движенья, все слова
В их переводе ненавидит,
Чье сердце опыт остудил
И забываться запретил!
О великий христианин Гриша! Твоя
вера была так сильна, что ты чувствовал близость бога, твоя любовь так велика, что слова сами собою лились из уст твоих — ты их не поверял рассудком… И какую высокую хвалу ты принес его величию, когда, не находя слов, в слезах повалился
на землю!..
Нет, поднялась вся нация, ибо переполнилось терпение народа, — поднялась отмстить за посмеянье прав своих, за позорное унижение своих нравов, за оскорбление
веры предков и святого обычая, за посрамление церквей, за бесчинства чужеземных панов, за угнетенье, за унию, за позорное владычество жидовства
на христианской земле — за все, что копило и сугубило с давних времен суровую ненависть козаков.
Теперь уже все хотели в поход, и старые и молодые; все, с совета всех старшин, куренных, кошевого и с воли всего запорожского войска, положили идти прямо
на Польшу, отмстить за все зло и посрамленье
веры и козацкой славы, набрать добычи с городов, зажечь пожар по деревням и хлебам, пустить далеко по степи о себе славу.
— Прощайте, товарищи! — кричал он им сверху. — Вспоминайте меня и будущей же весной прибывайте сюда вновь да хорошенько погуляйте! Что, взяли, чертовы ляхи? Думаете, есть что-нибудь
на свете, чего бы побоялся козак? Постойте же, придет время, будет время, узнаете вы, что такое православная русская
вера! Уже и теперь чуют дальние и близкие народы: подымается из Русской земли свой царь, и не будет в мире силы, которая бы не покорилась ему!..
— Теперь благослови, мать, детей своих! — сказал Бульба. — Моли Бога, чтобы они воевали храбро, защищали бы всегда честь лыцарскую, [Рыцарскую. (Прим. Н.В. Гоголя.)] чтобы стояли всегда за
веру Христову, а не то — пусть лучше пропадут, чтобы и духу их не было
на свете! Подойдите, дети, к матери: молитва материнская и
на воде и
на земле спасает.
А уж упал с воза Бовдюг. Прямо под самое сердце пришлась ему пуля, но собрал старый весь дух свой и сказал: «Не жаль расстаться с светом. Дай бог и всякому такой кончины! Пусть же славится до конца века Русская земля!» И понеслась к вышинам Бовдюгова душа рассказать давно отошедшим старцам, как умеют биться
на Русской земле и, еще лучше того, как умеют умирать в ней за святую
веру.
Раскольников, говоря это, хоть и смотрел
на Соню, но уж не заботился более: поймет она или нет. Лихорадка вполне охватила его. Он был в каком-то мрачном восторге. (Действительно, он слишком долго ни с кем не говорил!) Соня поняла, что этот мрачный катехизис [Катехизис — краткое изложение христианского вероучения в виде вопросов и ответов.] стал его
верой и законом.
Пусть видят все, весь Петербург, как милостыни просят дети благородного отца, который всю жизнь служил
верою и правдой и, можно сказать, умер
на службе.
Я вас почитаю за одного из таких, которым хоть кишки вырезай, а он будет стоять да с улыбкой смотреть
на мучителей, — если только
веру иль бога найдет.
Он никогда не говорил с ними о боге и о
вере, но они хотели убить его как безбожника; он молчал и не возражал им. Один каторжный бросился было
на него в решительном исступлении; Раскольников ожидал его спокойно и молча: бровь его не шевельнулась, ни одна черта его лица не дрогнула. Конвойный успел вовремя стать между ним и убийцей — не то пролилась бы кровь.
Пугачев взглянул
на меня быстро. «Так ты не веришь, — сказал он, — чтоб я был государь Петр Федорович? Ну, добро. А разве нет удачи удалому? Разве в старину Гришка Отрепьев не царствовал? Думай про меня что хочешь, а от меня не отставай. Какое тебе дело до иного-прочего? Кто ни поп, тот батька. Послужи мне
верой и правдою, и я тебя пожалую и в фельдмаршалы и в князья. Как ты думаешь?».
Поутру Самгин был в Женеве, а около полудня отправился
на свидание с матерью. Она жила
на берегу озера, в маленьком домике, слишком щедро украшенном лепкой, похожем
на кондитерский торт. Домик уютно прятался в полукруге плодовых деревьев, солнце благосклонно освещало румяные плоды яблонь, под одной из них,
на мраморной скамье, сидела с книгой в руке
Вера Петровна в платье небесного цвета, поза ее напомнила сыну снимок с памятника Мопассану в парке Монсо.
В этой борьбе пострадала и семья Самгиных: старший брат Ивана Яков, просидев почти два года в тюрьме, был сослан в Сибирь, пытался бежать из ссылки и, пойманный, переведен куда-то в Туркестан; Иван Самгин тоже не избежал ареста и тюрьмы, а затем его исключили из университета; двоюродный брат
Веры Петровны и муж Марьи Романовны умер
на этапе по пути в Ялуторовск в ссылку.
А когда играли, Варавка садился
на свое место в кресло за роялем, закуривал сигару и узенькими щелочками прикрытых глаз рассматривал сквозь дым
Веру Петровну. Сидел неподвижно, казалось, что он дремлет, дымился и молчал.
С плеч ее по руке до кисти струилась легкая ткань жемчужного цвета, кожа рук, просвечивая сквозь нее, казалась масляной. Она была несравнимо красивее Лидии, и это раздражало Клима. Раздражал докторальный и деловой тон ее, книжная речь и то, что она, будучи моложе
Веры Петровны лет
на пятнадцать, говорила с нею, как старшая.
Весело хлопотали птицы, обильно цвели цветы, бархатное небо наполняло сад голубым сиянием, и в блеске весенней радости было бы неприлично говорить о печальном.
Вера Петровна стала расспрашивать Спивака о музыке, он тотчас оживился и, выдергивая из галстука синие нитки, делая пальцами в воздухе маленькие запятые, сообщил, что
на Западе — нет музыки.
Она привела сына в маленькую комнату с мебелью в чехлах. Два окна были занавешены кисеей цвета чайной розы, извне их затеняла зелень деревьев, мягкий сумрак был наполнен крепким запахом яблок, лента солнца висела в воздухе и, упираясь в маленький круглый столик, освещала
на нем хоровод семи слонов из кости и голубого стекла.
Вера Петровна говорила тихо и поспешно...
Вопросительно взглянув
на Варавку,
Вера Петровна пожала плечами, а Варавка пробормотал...
«Нет. Конечно — нет. Но казалось, что она — человек другого мира, обладает чем-то крепким, непоколебимым. А она тоже глубоко заражена критицизмом. Гипертрофия критического отношения к жизни, как у всех. У всех книжников, лишенных чувства
веры, не охраняющих ничего, кроме права
на свободу слова, мысли. Нет, нужны идеи, которые ограничивали бы эту свободу… эту анархию мышления».
— Замечательнейшее, должно быть, сочинение было, — огорченно сказал Козлов, — но вот — все, что имею от него. Найдено мною в книге «Камень
веры», у одного любителя древностей взятой
на прочтение.
Он видел, что «общественное движение» возрастает; люди как будто готовились к парадному смотру, ждали, что скоро чей-то зычный голос позовет их
на Красную площадь к монументу бронзовых героев Минина, Пожарского, позовет и с Лобного места грозно спросит всех о символе
веры. Все горячее спорили, все чаще ставился вопрос...
— Скажу, что ученики были бы весьма лучше, если б не имели они живых родителей. Говорю так затем, что сироты — покорны, — изрекал он, подняв указательный палец
на уровень синеватого носа. О Климе он сказал, положив сухую руку
на голову его и обращаясь к
Вере Петровне...
Вера Петровна, посмотрев
на дорогу в сторону леса, напомнила...
Через несколько дней он снова почувствовал, что Лидия обокрала его. В столовой после ужина мать, почему-то очень настойчиво, стала расспрашивать Лидию о том, что говорят во флигеле. Сидя у открытого окна в сад, боком к
Вере Петровне, девушка отвечала неохотно и не очень вежливо, но вдруг, круто повернувшись
на стуле, она заговорила уже несколько раздраженно...
— Я тоже не могла уснуть, — начала она рассказывать. — Я никогда не слышала такой мертвой тишины. Ночью по саду ходила женщина из флигеля, вся в белом, заломив руки за голову. Потом вышла в сад
Вера Петровна, тоже в белом, и они долго стояли
на одном месте… как Парки.
Почти каждый вечер он ссорился с Марией Романовной, затем с нею начала спорить и
Вера Петровна; акушерка, встав
на ноги, выпрямлялась, вытягивалась и, сурово хмурясь, говорила ей...
Было очень неприятно наблюдать внимание Лидии к речам Маракуева. Поставив локти
на стол, сжимая виски ладонями, она смотрела в круглое лицо студента читающим взглядом, точно в книгу. Клим опасался, что книга интересует ее более, чем следовало бы. Иногда Лидия, слушая рассказы о Софии Перовской,
Вере Фигнер, даже раскрывала немножко рот; обнажалась полоска мелких зубов, придавая лицу ее выражение, которое Климу иногда казалось хищным, иногда — неумным.
Да — для пустой души
Необходим груз
веры…
Намыкался Намык — довольно,
На смерть идет он добровольно...
Потом он шагал в комнату, и за его широкой, сутулой спиной всегда оказывалась докторша, худенькая, желтолицая, с огромными глазами. Молча поцеловав
Веру Петровну, она кланялась всем людям в комнате, точно иконам в церкви, садилась подальше от них и сидела, как
на приеме у дантиста, прикрывая рот платком. Смотрела она в тот угол, где потемнее, и как будто ждала, что вот сейчас из темноты кто-то позовет ее...
— Право критики основано или
на твердой
вере или
на точном знании. Я не чувствую твоих верований, а твои знания, согласись, недостаточны…
—
Вера, — чаю, пожалуйста! В половине восьмого заседание. Субсидию тебе
на школу город решил дать, слышишь?
На другой день, утром, неожиданно явился Варавка, оживленный, сверкающий глазками, неприлично растрепанный.
Вера Петровна с первых же слов спросила его...
— Например — наша
вера рукотворенного не принимат. Спасов образ, который нерукотворенный, — принимам, а прочее — не можем. Спасов-то образ — из чего? Он — из пота, из крови Христовой. Когда Исус Христос
на Волхову гору крест нес, тут ему неверный Фома-апостол рушничком личико и обтер, — удостоверить себя хотел: Христос ли? Личико
на полотне и осталось — он! А вся прочая икона, это — фальшь, вроде бы как фотография ваша…
Она любила дарить ему книги, репродукции с модных картин, подарила бювар,
на коже которого был вытиснен фавн, и чернильницу невероятно вычурной формы. У нее было много смешных примет, маленьких суеверий, она стыдилась их, стыдилась, видимо, и своей
веры в бога. Стоя с Климом в Казанском соборе за пасхальной обедней, она, когда запели «Христос воскресе», вздрогнула, пошатнулась и тихонько зарыдала.
Лидия вернулась с прогулки незаметно, а когда сели ужинать, оказалось, что она уже спит. И
на другой день с утра до вечера она все как-то беспокойно мелькала, отвечая
на вопросы
Веры Петровны не очень вежливо и так, как будто она хотела поспорить.