Неточные совпадения
В Петербурге Райский поступил в юнкера: он с одушевлением скакал во фронте, млея и горя, с бегающими по спине мурашками, при звуках полковой музыки, вытягивался, стуча саблей и шпорами, при встрече с генералами, а по вечерам в удалой компании
на тройках уносился за город,
на веселые пикники, или брал уроки жизни и любви у столичных русских и нерусских «Армид», в том волшебном царстве, где «гаснет
вера в лучший край».
Жизнь и любовь как будто пропели ей гимн, и она сладко задумалась, слушая его, и только слезы умиления и
веры застывали
на ее умирающем лице, без укоризны за зло, за боль, за страдания.
Прочими книгами в старом доме одно время заведовала
Вера, то есть брала, что ей нравилось, читала или не читала, и ставила опять
на свое место. Но все-таки до книг дотрогивалась живая рука, и они кое-как уцелели, хотя некоторые, постарее и позамасленнее, тронуты были мышами.
Вера писала об этом через бабушку к Райскому, и он поручил передать книги
на попечение Леонтия.
— Это не мещане, Полина Карповна! — с крепкой досадой сказала Татьяна Марковна, указывая
на портреты родителей Райского, а также
Веры и Марфеньки, развешанные по стенам, — и не чиновники из палаты, — прибавила она, намекая
на покойного мужа Крицкой.
Райский подождал
на дворе. Яков принес ключ, и Марфенька с братом поднялись
на лестницу, прошли большую переднюю, коридор, взошли во второй этаж и остановились у двери комнаты
Веры.
Райский опять поглядел
на пустую комнату, старался припомнить черты маленькой
Веры и припоминал только тоненькую, черненькую девочку с темно-карими глазками, с беленькими зубками и часто с замаранными ручонками.
А как удержать краски
на предметах, никогда не взглянуть
на них простыми глазами и не увидеть, что зелень не зелена, небо не сине, что Марк не заманчивый герой, а мелкий либерал, Марфенька сахарная куколка, а
Вера…»
Райский хотел было пойти сесть за свои тетради «записывать скуку», как увидел, что дверь в старый дом не заперта. Он заглянул в него только мельком, по приезде, с Марфенькой, осматривая комнату
Веры. Теперь вздумалось ему осмотреть его поподробнее, он вступил в сени и поднялся
на лестницу.
А у него
на лице повисло облако недоумения, недоверчивости, какой-то беспричинной и бесцельной грусти. Он разбирал себя и, наконец, разобрал, что он допрашивался у
Веры о том, населял ли кто-нибудь для нее этот угол живым присутствием, не из участия, а частию затем, чтоб испытать ее, частию, чтобы как будто отрекомендоваться ей, заявить свой взгляд, чувства…
Он проворно раскопал свои папки, бумаги, вынес в залу, разложил
на столе и с нетерпением ждал, когда
Вера отделается от объятий, ласк и расспросов бабушки и Марфеньки и прибежит к нему продолжать начатый разговор, которому он не хотел предвидеть конца. И сам удивлялся своей прыти, стыдился этой торопливости, как будто в самом деле «хотел заслужить внимание, доверие и дружбу…».
В это время отворилась тихонько дверь, и
на пороге показалась
Вера. Она постояла несколько минут, прежде нежели они ее заметили. Наконец Крицкая первая увидела ее.
И Крицкая шла целоваться с
Верой.
Вера глядела
на эту сцену молча, только подбородок дрожал у ней от улыбки.
— Она, верно, лучше меня поймет: я бестолкова очень, у меня вкуса нет, — продолжала
Вера и, взяв два-три рисунка, небрежно поглядела с минуту
на каждый, потом, положив их, подошла к зеркалу и внимательно смотрелась в него.
Райский решил платить
Вере равнодушием, не обращать
на нее никакого внимания, но вместо того дулся дня три. При встрече с ней скажет ей вскользь слова два, и в этих двух словах проглядывает досада.
Райский долго боролся, чтоб не глядеть, наконец украдкой от самого себя взглянул
на окно
Веры: там тихо, не видать ее самой, только лиловая занавеска чуть-чуть колышется от ветра.
Вчера она досидела до конца вечера в кабинете Татьяны Марковны: все были там, и Марфенька, и Тит Никонович. Марфенька работала, разливала чай, потом играла
на фортепиано.
Вера молчала, и если ее спросят о чем-нибудь, то отвечала, но сама не заговаривала. Она чаю не пила, за ужином раскопала два-три блюда вилкой, взяла что-то в рот, потом съела ложку варенья и тотчас после стола ушла спать.
Райскому досадно было
на себя, что он дуется
на нее. Если уж
Вера едва заметила его появление, то ему и подавно хотелось бы закутаться в мантию совершенной недоступности, небрежности и равнодушия, забывать, что она тут, подле него, — не с целию порисоваться тем перед нею, а искренно стать в такое отношение к ней.
Она столько вносила перемены с собой, что с ее приходом как будто падал другой свет
на предметы; простая комната превращалась в какой-то храм, и
Вера, как бы ни запрятывалась в угол, всегда была
на первом плане, точно поставленная
на пьедестал и освещенная огнями или лунным светом.
Иногда он дня по два не говорил, почти не встречался с
Верой, но во всякую минуту знал, где она, что делает. Вообще способности его, устремленные
на один, занимающий его предмет, изощрялись до невероятной тонкости, а теперь, в этом безмолвном наблюдении за
Верой, они достигли степени ясновидения.
Райский заметил, что бабушка, наделяя щедро Марфеньку замечаниями и предостережениями
на каждом шагу, обходила
Веру с какой-то осторожностью, не то щадила ее, не то не надеялась, что эти семена не пропадут даром.
С тех пор как у Райского явилась новая задача —
Вера, он реже и холоднее спорил с бабушкой и почти не занимался Марфенькой, особенно после вечера в саду, когда она не подала никаких надежд
на превращение из наивного, подчас ограниченного, ребенка в женщину.
Перед ней лежали
на бумажках кучки овса, ржи. Марфенька царапала иглой клочок кружева, нашитого
на бумажке, так пристально, что сжала губы и около носа и лба у ней набежали морщинки.
Веры, по обыкновению, не было.
Райский и не намеревался выдать свое посещение за визит: он просто искал какого-нибудь развлечения, чтоб не чувствовать тупой скуки и вместе также чтоб не сосредоточиваться
на мысли о
Вере.
Он правильно заключил, что тесная сфера, куда его занесла судьба, поневоле держала его подолгу
на каком-нибудь одном впечатлении, а так как
Вера, «по дикой неразвитости», по непривычке к людям или, наконец, он не знает еще почему, не только не спешила с ним сблизиться, но все отдалялась, то он и решил не давать в себе развиться ни любопытству, ни воображению и показать ей, что она бледная, ничтожная деревенская девочка, и больше ничего.
— В
Веру, — продолжал Марк, — славная девочка. Вы же брат ей
на восьмой воде, вам вполовину легче начать с ней роман…
Он нарочно станет думать о своих петербургских связях, о приятелях, о художниках, об академии, о Беловодовой — переберет два-три случая в памяти, два-три лица, а четвертое лицо выйдет —
Вера. Возьмет бумагу, карандаш, сделает два-три штриха — выходит ее лоб, нос, губы. Хочет выглянуть из окна в сад, в поле, а глядит
на ее окно: «Поднимает ли белая ручка лиловую занавеску», как говорит справедливо Марк. И почем он знает? Как будто кто-нибудь подглядел да сказал ему!
Он взял фуражку и побежал по всему дому, хлопая дверями, заглядывая во все углы.
Веры не было, ни в ее комнате, ни в старом доме, ни в поле не видать ее, ни в огородах. Он даже поглядел
на задний двор, но там только Улита мыла какую-то кадку, да в сарае Прохор лежал
на спине плашмя и спал под тулупом, с наивным лицом и открытым ртом.
На другой день Райский чувствовал себя веселым и свободным от всякой злобы, от всяких претензий
на взаимность
Веры, даже не нашел в себе никаких следов зародыша любви.
Он смеялся над своим увлечением, грозившим ему, по-видимому, серьезной страстью, упрекал себя в настойчивом преследовании
Веры и стыдился, что даже посторонний свидетель, Марк, заметил облака
на его лице, нервную раздражительность в словах и движениях, до того очевидную, что мог предсказать ему страсть.
На другой,
на третий день его — хотя и не раздражительно, как недавно еще, но все-таки занимала новая, неожиданная, поразительная
Вера, его дальняя сестра и будущий друг.
Но все еще он не завоевал себе того спокойствия, какое налагала
на него
Вера: ему бы надо уйти
на целый день, поехать с визитами, уехать гостить
на неделю за Волгу,
на охоту, и забыть о ней. А ему не хочется никуда: он целый день сидит у себя, чтоб не встретить ее, но ему приятно знать, что она тут же в доме. А надо добиться, чтоб ему это было все равно.
Но и то хорошо, и то уже победа, что он чувствовал себя покойнее. Он уже
на пути к новому чувству, хотя новая
Вера не выходила у него из головы, но это новое чувство тихо и нежно волновало и покоило его, не терзая, как страсть, дурными мыслями и чувствами.
— О, о, о — вот как: то есть украсть или прибить. Ай да
Вера! Да откуда у тебя такие ультраюридические понятия? Ну, а
на дружбу такого строгого клейма ты не положишь? Я могу посягнуть
на нее, да, это мое? Постараюсь! Дай мне недели две срока, это будет опыт: если я одолею его, я приду к тебе, как брат, друг, и будем жить по твоей программе. Если же… ну, если это любовь — я тогда уеду!
Вера умна, но он опытнее ее и знает жизнь. Он может остеречь ее от грубых ошибок, научить распознавать ложь и истину, он будет работать, как мыслитель и как художник; этой жажде свободы даст пищу: идеи добра, правды, и как художник вызовет в ней внутреннюю красоту
на свет! Он угадал бы ее судьбу, ее урок жизни и… и… вместе бы исполнил его!
Чтобы уже довершить над собой победу, о которой он, надо правду сказать, хлопотал из всех сил, не спрашивая себя только, что кроется под этим рвением: искреннее ли намерение оставить
Веру в покое и уехать или угодить ей, принести «жертву», быть «великодушным», — он обещал бабушке поехать с ней с визитами и даже согласился появиться среди ее городских гостей, которые приедут в воскресенье «
на пирог».
Вера мельком оглядела общество, кое-где сказала две-три фразы, пожала руки некоторым девицам, которые уперли глаза в ее платье и пелеринку, равнодушно улыбнулась дамам и села
на стул у печки.
У
Веры от улыбки задрожал подбородок. Она с наслаждением глядела
на всех и дружеским взглядом благодарила Райского за это нечаянное наслаждение, а Марфенька спряталась за бабушку.
Внезапный поцелуй
Веры взволновал Райского больше всего. Он чуть не заплакал от умиления и основал было
на нем дальние надежды, полагая, что простой случай, неприготовленная сцена, где он нечаянно высказался просто, со стороны честности и приличия, поведут к тому, чего он добивался медленным и трудным путем, — к сближению.
Его отвлекали, кроме его труда, некоторые знакомства в городе, которые он успел сделать. Иногда он обедывал у губернатора, даже был с Марфенькой, и с
Верой на загородном летнем празднике у откупщика, но, к сожалению Татьяны Марковны, не пленился его дочерью, сухо ответив
на ее вопросы о ней, что она «барышня».
«Э! так нельзя, нет!..» — горячился он про себя — и тут же сам себя внутренне уличил, что он просит у
Веры «
на водку» за то, что поступал «справедливо».
А у
Веры именно такие глаза: она бросит всего один взгляд
на толпу, в церкви,
на улице, и сейчас увидит, кого ей нужно, также одним взглядом и
на Волге она заметит и судно, и лодку в другом месте, и пасущихся лошадей
на острове, и бурлаков
на барке, и чайку, и дымок из трубы в дальней деревушке. И ум, кажется, у ней был такой же быстрый, ничего не пропускающий, как глаза.
У него, от напряженных усилий разгадать и обратить
Веру к жизни («а не от любви», — думал он), накипало
на сердце, нервы раздражались опять, он становился едок и зол. Тогда пропадала веселость, надоедал труд, не помогали развлечения.
Случалось даже, что по нескольку дней не бывало и раздражения, и
Вера являлась ему безразлично с Марфенькой: обе казались парой прелестных институток
на выпуске, с институтскими тайнами, обожанием, со всею мечтательною теориею и взглядами
на жизнь, какие только устанавливаются в голове институтки — впредь до опыта, который и перевернет все вверх дном.
У него даже мелькнула мысль передать ей, конечно в приличной и доступной ей степени и форме, всю длинную исповедь своих увлечений, поставить
на неведомую ей высоту Беловодову, облить ее блеском красоты, женской прелести, так, чтобы бедная
Вера почувствовала себя просто Сандрильоной [Золушкой (фр. Cendrillon).] перед ней, и потом поведать о том, как и эта красота жила только неделю в его воображении.
Он хотел осыпать жаркими похвалами Марфеньку и в заключение упомянуть вскользь и о
Вере, благосклонно отозваться о ее красоте, о своем легком увлечении, и всех их поставить
на одну доску, выдвинув наперед других, а
Веру оставив в тени,
на заднем плане.
Он так целиком и хотел внести эту картину-сцену в свой проект и ею закончить роман, набросав
на свои отношения с
Верой таинственный полупокров: он уезжает непонятый, не оцененный ею, с презрением к любви и ко всему тому, что нагромоздили
на это простое и несложное дело люди, а она останется с жалом — не любви, а предчувствия ее в будущем, и с сожалением об утрате, с туманными тревогами сердца, со слезами, и потом вечной, тихой тоской до замужества — с советником палаты!
Она глубже опустила туда руку. У него в одну минуту возникли подозрения насчет
Веры, мелькнуло в голове и то, как она недавно обманула его, сказав, что была
на Волге, а сама, очевидно, там не была.
Вера Васильевна! — начиналось письмо, — я в восторге, становлюсь
на колени перед вашим милым, благородным, прекрасным братом!
— Что ж отвечать ей? — спросила
Вера, когда Райский положил письмо
на стол.
Письмо оканчивалось этой строкой. Райский дочитал — и все глядел
на строки, чего-то ожидая еще, стараясь прочесть за строками. В письме о самой
Вере не было почти ничего: она оставалась в тени, а освещен один он — и как ярко!