Неточные совпадения
— Как же вы его знаете, когда не бывали?
Я этого не
понимаю, — заметила Полина.
— Не знаю-с, — отвечал Петр Михайлыч, —
я говорю, как
понимаю. Вот как перебранка
мне их не нравится, так не нравится! Помилуйте, что
это такое? Вместо того чтоб рассуждать о каком-нибудь вопросе, они ставят друг другу шпильки и стараются, как борцы какие-нибудь, подшибить друг друга под ногу.
—
Я моего мнения за авторитет и не выдаю, — начал он, — и даже очень хорошо
понимаю, что нынче пишут к чувствам, к жизни нашей ближе, поучают больше в форме сатирической повести —
это в своем роде хорошо.
— Интереснее всего было, — продолжал Калинович, помолчав, — когда мы начали подрастать и нас стали учить: дурни
эти мальчишки ничего не делали, ничего не
понимали.
Я за них переводил, решал арифметические задачи, и в то время, когда гости и родители восхищались их успехами, обо
мне обыкновенно рассказывалось, что
я учусь тоже недурно, но больше беру прилежанием… Словом, постоянное нравственное унижение!
— Хорошо, — подтвердил Петр Михайлыч, — суди
меня бог; а
я ему не прощу; сам буду писать к губернатору; он
поймет чувства отца. Обидь, оскорби он
меня,
я бы только посмеялся: но он тронул честь моей дочери — никогда
я ему
этого не прощу! — прибавил старик, ударив себя в грудь.
— Чем же он может быть полезен Якову Васильичу? Вот
это интересно;
этого я точно не
понимаю.
«Сегодня
я поняла вас, Калинович (писала она); вы обличили себя посреди
этих людей.
—
Мне действительно было досадно, — отвечал он, — что вы приехали в
этот дом, с которым у вас ничего нет общего ни по вашему воспитанию, ни по вашему тону; и, наконец, как вы не
поняли, с какой целью вас пригласили, и что в
этом случае вас третировали, как мою любовницу… Как же вы, девушка умная и самолюбивая, не оскорбились
этим — странно!
— Что ж, если они и так
меня поняли —
я не совещусь
этого! — сказала Настенька.
— Один… ну, два, никак уж не больше, — отвечал он сам себе, — и
это еще в плодотворный год, а будут года хуже, и
я хоть не поэт и не литератор, а очень хорошо
понимаю, что изящною словесностью нельзя постоянно и одинаково заниматься: тут человек кладет весь самого себя и по преимуществу сердце, а потому
это дело очень капризное: надобно ждать известного настроения души, вдохновенья, наконец, призванья!..
— Полноте, молодой человек! — начал он. — Вы слишком умны и слишком прозорливы, чтоб сразу не
понять те отношения, в какие с вами становятся люди. Впрочем, если вы по каким-либо важным для вас причинам желали не видеть и не замечать
этого, в таком случае лучше прекратить наш разговор, который ни к чему не поведет, а из
меня сделает болтуна.
— Все вертишься под ногами… покричи еще у
меня; удавлю каналью! — проговорил, уходя, Флегонт Михайлыч, и по выражению глаз его можно было верить, что он способен был в настоящую минуту удавить свою любимицу, которая, как бы
поняв это, спустя только несколько времени осмелилась выйти из-под стула и, отворив сама мордой двери, нагнала своего патрона, куда-то пошедшего не домой, и стала следовать за ним, сохраняя почтительное отдаление.
— Хорошо, — отвечал односложно Калинович, думая про себя: «
Эта несносная девчонка употребляет, кажется, все средства, чтоб сделать мой отъезд в Петербург как можно труднее, и неужели она не
понимает, что
мне нельзя на ней жениться? А если
понимает и хочет взять
это силой, так неужели не знает, что
это совершенно невозможно при моем характере?»
— Что
я люблю Настасью Петровну —
этого никогда
я не скрывал, и не было тому причины, потому, что всегда имел честные намерения, хоть капитан и
понимал меня, может быть, иначе, — присовокупил Калинович.
Начальника теперь присылают: миллион людей у него во власти и хотя бы мало-мальски дело
понимать мог, так и за то бы бога благодарили, а то приедет, на первых-то порах тоже, словно степной конь, начнет лягаться да брыкаться: «Я-ста, говорит, справедливости ищу»; а смотришь, много через полгода,
эту справедливость такой же наш брат, суконное рыло, правитель канцелярии, оседлает, да и ездит…
— За мое призвание, — продолжал студент, — что
я не хочу по их дудке плясать и сделаться каким-нибудь офицером, они считают
меня, как и Гамлета, почти сумасшедшим. Кажется, после всего
этого можно сыграть
эту роль с душой; и теперь
меня собственно останавливает то, что знакомых, которые бы любили и
понимали это дело, у
меня нет. Самому себе доверить невозможно, и потому, если б вы позволили
мне прочесть вам
эту роль…
я даже принес книжку… если вы только позволите…
Я очень хорошо
понял, что хоть люблю девушку, насколько способен только любить, но в то же время интересы литературные, общественные и, наконец, собственное честолюбие и даже более грубые, эгоистические потребности — все
это живет во
мне, волнует
меня, и каким же образом
я мог бы решиться всем
этим пожертвовать и взять для нравственного продовольствия на всю жизнь одно только чувство любви, которое далеко не наполняет всей моей души… каким образом?
Не имей
я в душе твердой религии,
я, конечно бы, опять решилась на самоубийство, потому что явно выхожу отцеубийцей; но тут именно взглянула на
это, как на новое для себя испытание, и решилась отречься от мира, ходить за отцом — и он, сокровище мое, кажется,
понимал это: никому не позволял, кроме
меня, лекарства ему подавать, белье переменять…
— И не спрашивай лучше! — проговорила она. — Тогда как получила твое письмо, всем твоим глупостям, которые ты тут пишешь, что хотел
меня кинуть,
я, конечно, не поверила, зная наперед, что
этого никогда не может быть.
Поняла только одно, что ты болен… и точно все перевернулось в душе: и отца и обет свой — все забыла и тут же решилась, чего бы
мне ни стоило, ехать к тебе.
«Не смейте, говорю, дяденька, говорить
мне про
этого человека, которого вы не можете
понимать; а в отношении
меня, говорю, любовь ваша не дает вам права мучить
меня.
— Он вот очень хорошо знает, — продолжала она, указав на Калиновича и обращаясь более к Белавину, — знает, какой у
меня ужасный отрицательный взгляд был на божий мир; но когда именно пришло для
меня время такого несчастия, такого падения в общественном мнении, что каждый, кажется, мог бросить в
меня безнаказанно камень, однако никто, даже из людей, которых
я, может быть, сама оскорбляла, — никто не дал
мне даже почувствовать
этого каким-нибудь двусмысленным взглядом, — тогда
я поняла, что в каждом человеке есть искра божья, искра любви, и перестала не любить и презирать людей.
— Помилуйте! Хорошее?.. Сорок процентов… Помилуйте! — продолжал восклицать князь и потом, после нескольких минут размышления, снова начал, как бы рассуждая сам с собой: — Значит, теперь единственный вопрос в капитале, и, собственно говоря, у
меня есть денежный источник; но что ж вы прикажете делать — родственный! За проценты не дадут, — скажут: возьми так! А
это «так» для
меня нож острый.
Я по натуре купец: сам не дам без процентов, и
мне не надо. Гонор
этот,
понимаете, торговый.
—
Я очень
это понимаю, ваше сиятельство! — возразил Калинович.
У
меня своих четверо ребят, и если б не зарабатывал копейки, где только можно,
я бы давным-давно был банкрот; а перед подобной логикой спасует всякая мораль, и как вы хотите, так
меня и
понимайте, но
это дело иначе ни для вас, ни для кого в мире не сделается! — заключил князь и, утомленный, опустился на задок кресла.
— Нет, умирают! — воскликнул Калинович. — Вы не можете
этого понимать. Ваши княжны действительно не умрут, но в других сословиях, слава богу, сохранилось еще
это. Она уж раз хотела лишить себя жизни, потому только, что
я не писал к ней.
— Положим, — начал он, — что
я становлюсь очень низко,
понимая любовь не по-вашему; на
это, впрочем, дают
мне некоторое право мои лета; но теперь
я просто буду говорить с вами, как говорят между собой честные люди.
— Коли приказанье будет,
я доклад смелый могу держать, — отвечал старик с какой-то гордостью. — Григорий Васильев не такой человек, чтоб его можно было залакомить или закупить, что коли по головке погладить, так он и лапки распустит: никогда
этого быть не может. У Григорья Васильева, — продолжал он умиленным тоном и указывая на потолок, — был один господин — генерал… он теперь на небе, а вы, выходит, преемник его; так
я и
понимаю!
— Князь!.. — воскликнул старик со слезами на глазах. — Так
я его
понимаю: зеленеет теперь поле рожью, стеблями она, матушка, высокая, колосом тучная, васильки цветут, ветерок ими играет, запах от них разносит, сердце мужичка радуется; но пробежал конь степной, все
это стоптал да смял, волок волоком сделал: то и князь в нашем деле, — так
я его
понимаю.
— Батюшка, Яков Васильич! — восклицал Григорий Васильев, опять прижимая руку к сердцу. — Может,
я теперь виноватым останусь: но, как перед образом Казанской божией матери, всеми сердцами нашими слезно молим вас: не казните вы нашу госпожу, а помилуйте, батюшка! Она не причастна ни в чем; только злой человек ее к тому руководствовал, а теперь она пристрастна к вам всей душой — так мы
это и
понимаем.
— Сломить
меня не думайте, как сделали
это с прежним вице-губернатором! — продолжал Калинович, колотя пальцем по столу. —
Меня там знают и вам не выдадут; а
я, с своей стороны, нарочно останусь здесь, чтоб не дать вам пикнуть, дохнуть…
Понимаете ли вы теперь всю мою нравственную ненависть к вашим проделкам? — заключил он, колотя себя в грудь.
—
Понимаем это; что ты учишь, словно малого ребенка! — возразил подрядчик с запальчивостью. — Не сегодня тоже крестили, слава богу! Ездил
я тоже и к начальнику губернии.
— Спасибо за
это хорошее; отведал
я его! — продолжал Михайло Трофимыч. — Таких репримандов насказал, что
я ничего бы с него не взял и слушать-то его! Обидчик человек — больше ничего! Так
я его и
понимаю. Стал было тоже говорить с ним, словно с путным: «Так и так, говорю, ваше высокородие, собственно
этими казенными подрядами
я занимаюсь столько лет, и хотя бы начальство никогда никаких неудовольствий от
меня не имело… когда и какие были?»
— Нет, уж
это, дяденька, шалишь! — возразил подрядчик, выворотив глаза. — Ему тоже откровенно дело сказать, так, пожалуй, туда попадешь, куда черт и костей не занашивал, — вот как
я понимаю его ехидность. А мы тоже маленько бережем себя; знаем, с кем и что говорить надо. Клещами ему из
меня слова не вытащить: пускай делает, как знает.
— Нет, chere amie,
я уговорю его,
я, наконец, стану перед ним на колени, буду умолять его…
Я женщина: он
поймет это. Позволь только
мне просить его и пусти
меня к нему одну.
— Но что ж из
этого будет?
Поймите вы
меня, — перебил он, — будет одно, что вместе с вашим отцом посадят и
меня в острог, и приедет другой чиновник, который будет делать точно то же, что и
я.
— Успокойтесь, Катерина Ивановна! — говорил он. — Успокойтесь! Даю вам честное слово, что дело
это я кончу на
этой же неделе и передам его в судебное место, где гораздо больше будет средств облегчить участь подсудимого; наконец, уверяю вас, употреблю все мои связи… будем ходатайствовать о высочайшем милосердии.
Поймите вы
меня, что один только царь может спасти и помиловать вашего отца — клянусь вам!
Я дала себе слово на все
это решительно молчать, как будто ничего не
понимаю.
Он очень хорошо
понимает, что во
мне может снова явиться любовь к тебе, потому что ты единственный человек, который
меня истинно любил и которого бы
я должна была любить всю жизнь — он
это видит и, чтоб ударить
меня в последнее больное место моего сердца, изобрел
это проклятое дело, от которого, если бог спасет тебя, — продолжала Полина с большим одушевлением, — то
я разойдусь с ним и буду жить около тебя, что бы в свете ни говорили…
Всякий начальник, взглянув на аттестат, прямо скажет: «Были вы, милостивый государь, секретарем губернского правления, понизили вас сначала в тюремные смотрители, а тут и совсем выгнали: как
я вас могу принять!» Ведь он, эхидная душа, поступаючи так со
мной,
понимал это, и что ж
мне после того осталось делать?
— Да, — продолжал князь, — жена же
эта, как вам известно,
мне родственница и в то же время, как женщина очень добрая и благородная, она
понимает, конечно, все безобразие поступков мужа и сегодня именно писала ко
мне, что на днях же нарочно едет в Петербург, чтобы там действовать и хлопотать…
Ты сам очень хорошо знаешь, на каких
этот человек всегда умел себя держать заманчивых ходулях, которые
я только после
поняла и оценила.
Я наконец
поняла, что он хотел
этим сказать.
— Все
это я очень хорошо знаю и
понимаю… — подтверждала Настенька.
Смело уверяя читателя в достоверности
этого факта,
я в то же время никогда не позволю себе назвать имена совершивших его, потому что, кто знает строгость и щепетильность губернских понятий насчет нравственности, тот
поймет всю громадность уступки, которую сделали в
этом случае обе дамы и которая, между прочим, может показать, на какую жертву после того не решатся женщины нашего времени для служебной пользы мужей.
—
Я, Яков Васильевич, сколько себя
понимаю, служу не лицам, а делу… что ж
мне этого очень опасаться? — проговорил он.