Тысяча душ
1858
IV
Несмотря на твердое намерение начать службу, Калинович, однако, около недели медлил идти представиться директору. Петербург уж начинал ему давать себя окончательно чувствовать, и хоть он не знал его еще с бюрократической стороны, но уж заранее предчувствовал недоброе. Робко и нерешительно пошел он, наконец, одним утром и далеко не той смелою рукою, как у редактора, дернул за звонок перед директорской квартирой. Дверь ему отворил курьер.
— Я имею письмо… — скромно проговорил Калинович.
— К генералу? — спросил курьер.
— Да, к генералу, — отвечал не вдруг Калинович, еще не знавший, что в Петербурге и статских особ четвертого класса зовут генералами.
Курьер, указав ему на залу, пошел сам на цыпочках в кабинет.
Калинович вошел и стал осматривать.
Зала была оклеена какими-то удивительно приятного цвета обоями; в углу стоял мраморный камин с бронзовыми украшениями и с своими обычными принадлежностями, у которых ручки были позолочены. Через тяжелую драпировку виднелось, что в гостиной была поставлена целая роща кактусов, бананов, олеандров, и все они затейливо осеняли стоявшую промеж них разнообразнейших форм мебель. У директора была квартира казенная и на казенный счет меблируемая.
Кроме Калиновича, в зале находились и другие лица; это были: незначительной, но довольно приятной наружности молодой чиновник в вицмундире, застегнутом на все пуговицы, и с портфелью в руках. Ближе к кабинету ходил другой молодой человек, тоже в вицмундире, с тонкими, но сонными чертами лица и с двойным лорнетом на носу. Как бы в доказательство небольшого уважения к тому месту, где был, он насвистывал, впрочем негромко, арию из «Лючии» [«Лючия» – опера итальянского композитора Г.Доницетти (1797—1848) «Лючия ди Ламермур».]. Собственно просителей составляли: молодая дама с прекрасными карими глазами, но лицом страдальчески худым и с пересохшими губами. На ней было перекрашенное платье, дешевая шляпка и поношенные перчатки. Несмотря на бедность этого костюма, в нем заметно было присутствие некоторого вкуса: видно было, что эта женщина умела одеваться и когда-то иначе одевалась. Невдалеке от нее помещался плешивый старичок, один из тех петербургско-чухонских типов, которые своей наружностью ясно говорят, что они никогда не были умны, ни красивы и никаких никогда возвышенных чувств не имели, а так — черт знает с чем прожили на свете — разве только с тем, что поведения были трезвого. Несмотря на свою мизерность, старичишка был одет щепетильно чисто. Вдали от прочих, в строго официальной форме, стоял другой господин, в потертом девятого класса мундире, при шпаге и со шляпою под мышкой; по неприятным желтого цвета глазам, по вздернутым ноздрям маленького носа и по какой-то кислой улыбке легко можно было заключить о раздражительности его темперамента.
Прошло около получаса в ожидании. Молодой человек, с лорнеткой в глазу, начал уж зевать.
— Скоро Лев Николаич выйдет? — спросил он другого чиновника.
— Я думаю, что скоро, ваше сиятельство, — отвечал тот с некоторым почтением.
Молодой человек опять начал ходить и насвистывать.
Наконец, из гостиной появилась лет десяти девочка» перетянутая, в накрахмаленных, коротеньких юбочках и с голыми, по шотландской моде, икрами.
— Здравствуйте, душенька! — проговорил ей скромный молодой чиновник.
Она сделала ему книксен и, заметно кокетничая, прошла в кабинет папаши, вероятно, затем, чтоб поздравить его с добрым утром, и, выйдя оттуда, уже радостно пробежала назад, держа в руках красивую корзинку с конфектами.
Вслед за ней вышел и сам папаша. Это был худой и высокий мужчина с выдавшеюся вперед, как у обезьян, нижнею челюстью, в щеголеватом вицмундире и со звездой на правой стороне. При появлении его все подтянулись.
— Pardon, comte [Извините, граф (франц.).], — заговорил он, быстро подходя и дружески здороваясь с молодым человеком. — Вот как занят делом — по горло! — прибавил он и показал рукой даже выше горла; но заявленные при этом случае, тщательно вычищенные, длинные ногти сильно заставляли подозревать, что не делами, а украшением своего бренного и высохшего тела был занят перед тем директор.
— Pardon; dans un moment je serai a vous. Ayez la bonte d'entrer dans ma chambre. Pardon! [Извините; через минуту я буду к вашим услугам. Пройдите, пожалуйста, в мой кабинет. Извините! (франц.).] — повторил он.
Молодой человек фамильярно кивнул головой и ушел в кабинет. Директор обратил глаза на старика.
— Сделано ваше дело, сделано, — говорил он, подходя к нему и пожимая мозглявую его руку.
— Значит, ваше превосходительство, сегодня и получить можно? — спросил тот.
— Можете-с, и прокутить даже можете сегодня, — прибавил директор с веселостью, не совсем свойственною его наружности и сану.
Старик оскалился своим огромным ртом.
— Чего доброго, ваше превосходительство! Дело мое молодое; по пословице: «Седина в бороду, а бес в ребро». До свиданья, ваше превосходительство, — говорил он, униженно раскланиваясь.
— До свиданья, — повторил директор и еще раз пожал ему руку.
Старик ушел. Что-то вроде насмешливой гримасы промелькнуло на лице чиновника в мундире. Директор между тем вежливо, но серьезно пригласил движением руки даму отойти с ним подальше к окну. Та подошла и начала говорить тихо: видно было, что слова у ней прерывались в горле и дыхание захватывало: «Mon mari… mes enfants…» [Мой муж… дети… (франц.).] — слышалось Калиновичу. Директор, слушая ее, пожимал только плечами.
— Que puis-je faire, madame? [Что же я могу сделать, сударыня? (франц.).] — воскликнул он и продолжал, прижимая даже руку к сердцу. — Если б ваш муж был мой сын, если б, наконец, я сам лично был в его положении — и в таком случае ничего бы не мог и не захотел сделать.
Смертная бледность покрыла лицо молодой дамы.
— У нас есть своя правда, своя юридическая совесть, — продолжал директор. — Между политическими преступниками есть благороднейшие люди; их участь оплакивают; но все-таки казнят, потому что юридически они виноваты.
Тупо и бессмысленно взглянула на него при этих словах бедная женщина.
— Муж мой, генерал, не преступник: он служил честно, — произнесла она уже с негодованием.
— Que faire! Он болен целый год, а служба не больница и не богадельня. Je vous repete encore une fois, que je n'en puis rien faire [Что делать!.. Я повторяю вам еще раз, что ничего сделать не могу (франц.).], — заключил директор и, спокойно отвернувшись, не взглянул даже, с каким страдальческим выражением и почти шатаясь пошла просительница.
«Господин не из чувствительных!» — подумал про себя Калинович, между тем как директор прямо подошел к нему и взглянул вопросительно.
— Титулярный советник Калинович! — произнес он.
— А, да! Attendez un peu [Подождите немного (франц.).], — проговорил довольно благосклонно директор и потом, обратившись к господину в мундире и приняв совершенно уже строгий, начальнический тон, спросил:
— Вам что?
— За что я погибать должон, то желаю знать, ваше превосходительство? — произнес тот, тщетно стараясь придать своему голосу просительское выражение.
Директор сделал презрительную гримасу.
— Дело ваше еще не рассмотрено, следовательно, я ничего не знаю и ничего не могу вам сказать, — проговорил он скороговоркой и, быстро повернувшись спиной, ушел в кабинет.
Аспидом посмотрел ему вслед чиновник; но потом потупился ненадолго и, как бы нечто придумав, подошел хитрой и лукавой походкой к молодому чиновнику с портфелью.
— Я, кажется, имею удовольствие говорить с господином Макреевым? — проговорил он.
— Точно так, — отвечал тот вежливо.
— Стало быть, дело о Забокове в вашем столе по производству?
— Да, у меня.
— Я самый этот несчастный Забоков и есть, — продолжал чиновник, — и потому позвольте хоть с вами иметь объяснение — сделайте божескую милость!.. — прибавил он, сколько мог, просительским тоном.
— Сделайте одолжение, — отвечал с прежнею вежливостью молодой чиновник.
— Господин начальник губернии теперь пишет, — начал Забоков, выкладывая по пальцам, — что я человек пьяный и характера буйного; но, делая извет этот, его превосходительство, вероятно, изволили забыть, что каждый раз при проезде их по губернии я пользовался счастьем принимать их в своем доме и удостоен даже был чести иметь их восприемником своего младшего сына; значит, если я доподлинно человек такой дурной нравственности, то каким же манером господин начальник губернии мог приближать меня к своей персоне на такую дистанцию?
— Да-с; но это очень мало идет к делу, — возразил было очень скромно столоначальник.
— Как мало идет к делу? Позвольте! — возразил уже с своей стороны запальчиво чиновник. — Еще теперь господин начальник губернии пишет, якобы я к службе нерадив и к корыстолюбию склонен… Позвольте!.. Но по какому же теперь случаю он нерадивого и корыстолюбивого чиновника держал шесть лет на службе? Мало того; после каждой ревизии нерадивому чиновнику делана была благодарность, что и было опубликовано в указах губернского правления тысяча восемьсот тридцать девятого, сорокового и сорок первого годов, а в тысяча восемьсот сорок втором году я награжден был по их представлению орденом св. Анны третьей степени… Значит, и это нейдет к делу? — заключил он, злобно осклабляясь.
— Но что ж, если б это и шло к делу, что из этого следует? — спросил заметно начинавший сбиваться молодой столоначальник.
— В законе указано, что следует за лживые по службе донесения, — отвечал ему определительно Забоков. — Дела моего, — продолжал он, — я не оставлю; высочайшего правосудия буду ходатайствовать, потому что само министерство наделало тут ошибок в своих распоряжениях.
— Какие же это могли быть ошибки? — спросил молодой человек, старавшийся насмешливо улыбнуться.
— Ошибки такого рода, — отвечал, не изменяя тона, Забоков, — я теперь удален от должности, предан суду. Дело мое, по обсуждении в уголовной палате, поступило на решение правительствующего сената, и вдруг теперь министерство делает распоряжение о производстве нового обо мне исследования и подвергает меня казематному заключению… На каком это основании сделано? — позвольте вас спросить.
— Это сделано, сколько я помню, на основании нового представления начальника губернии, — возразил столоначальник.
Уездный юрист ядовито усмехнулся.
— Нет-с, позвольте! Этого нельзя было сделать, — начал он, — новое представление начальника губернии долженствовало быть передано в правительствующий сенат для общего обсуждения — только-с, да! И если б уже он, по высочайше дарованной ему власти, нашел нужным обследовать его, тогда министерство приводи в исполнение и, по требованию его, сажай меня хоть в кандалы; но само оно не могло этого сделать, ибо покрывалось высшею властью сената… По крайней мере так сказано в законах и так бывало в старину, а нынче не знаю-с!
— Прекрасно! — воскликнул молодой столоначальник, продолжая притворно улыбаться. — Вы бы теперь убили человека и стали бы требовать, чтоб обстоятельство это передано было к соображению с каким-нибудь производящимся о вас делом?
— Ой, нет-с, нет! Не так изволите толковать. Когда бы я убил человека, я бы, значит, сделал преступление, влекущее за собой лишение всех прав состояния, а в делах такого рода полиция действительно действует по горячим следам, невзирая ни на какое лицо: фельдмаршал я или подсудимый чиновник — ей все равно; а мои, милостивый государь, обвинения чисто чиновничьи; значит, они прямо следовали к общему обсуждению с таковыми же, о которых уже и производится дело. Законы, я полагаю, пишутся для всех одинакие, и мы тоже их мало-мальски знаем: я вот тоже поседел и оплешивел на царской службе, так пора кое-что мараковать; но как собственно объяснял я и в докладной записке господину министру, что все мое несчастье единственно происходит по близкому знакомству господина начальника губернии с госпожою Марковой, каковое привести в законную ясность я и ходатайствовал перед правительством неоднократно, и почему мое домогательство оставлено втуне — я неизвестен.
— Какую-то госпожу Маркову приплели! — проговорил молодой столоначальник, улыбаясь и потупляя глаза.
— Да-с, Маркову, именно! — подтвердил Забоков. — Вы вот смеяться изволите, а, может быть, через ее не я один, ничтожный червь, а вся губерния страдает. Правительству давно бы следовало обратить внимание на это обстоятельство. Любовь сильна: она и не такие умы, как у нашего начальника, ослепляет и уклоняет их от справедливости, в законах предписанной.
Молодой столоначальник еще более потупился. Подобное прямое и откровенное объяснение, по его мнению, совершенно уже выходило из пределов службы.
— Не по вине моей какой-нибудь, — продолжал он, — погибаю я, а что место мое надобно было заменить господином Синицким, ее родным братом, равно как и до сих пор еще вакантная должность бахтинского городничего исправляется другим ее родственником, о котором уже и производится дело по случаю учиненного смертоубийства его крепостною девкою над собственным своим ребенком, которого она бросила в колодезь; но им это было скрыто, потому что девка эта была его любовница.
Молодой столоначальник двусмысленно улыбнулся.
— Все это, сами согласитесь… — начал было он, но в это время в кабинете послышался звонок, и проворно пробежал туда из лакейской курьер.
— Готов доклад о графе? — спросил он, выходя.
— Готов, — отвечал торопливо столоначальник.
— Пожалуйте, — сказал курьер.
Столоначальник, схватив портфель, бросился в кабинет, и ему вслед посмотрел злобно уездный чиновник.
— Коли маленький человек, — начал он с ядовитой улыбкой и обращаясь некоторым образом к Калиновичу, — так и погибать надобно, а что старшие делают, того и слушать не хотят — да! Начальника теперь присылают: миллион людей у него во власти и хотя бы мало-мальски дело понимать мог, так и за то бы бога благодарили, а то приедет, на первых-то порах тоже, словно степной конь, начнет лягаться да брыкаться: «Я-ста, говорит, справедливости ищу»; а смотришь, много через полгода, эту справедливость такой же наш брат, суконное рыло, правитель канцелярии, оседлает, да и ездит… И у всех одно правило: «Нам дай, а сам не смей!» Да где я возьму? Из коленка, что ли, выломлю! А коли этого нет, так нынче вон молодых да здоровых начали присылать: так, где-нибудь в Троицкой улице, барыню заведет, да еще и не одну, а, как турецкий паша, двух либо трех, и коленопреклонствуй перед ними вся губерния, — да! А все только мы, маленькие чиновники, виноваты. Эко ты, господи боже мой! — заключил Забоков, пожимая от удивления плечами, а потом, обратившись к Калиновичу, присовокупил:
— А вы, сударь, здесь изволите продолжать службу, или…
— Да, я, вероятно, буду здесь служить, — отвечал тот.
— И доброе дело-с; дай бог вам счастья! А что в наших глухих местах служить, так марать себя надо молодому человеку. Я имею на то собственный пример. Старший сын мой, мальчик, не хвастаясь сказать, прекрасный, умный; кончил курс в Демидовском лицее первым студентом, ну и поступил было в чиновники особых поручений — шаг хороший бы, кажется, для молодого человека, как бы дело в порядке шло, а то, при его-то неопытности, в начальники попался человек заносчивый, строптивый. Как приехал в губернию, не оглядясь, не осмотрясь, бац в Петербург донесение, что все скверно и мерзко нашел; выслужиться, знаете, хотелось поскорей: «Вот-де я какой молодец; давай мне за это чинов и крестов!..» Однако ж там фактов потребовали. Вот он навербовал этой молодежи, да и разослал по губернии и — батюшки мои! — слышим мы, ездят они, куролесят. Я своему и пишу: «Слушай, говорю, Александр, на словах начальнику — что хочешь, в угоду ему, ври, а на бумаге держись крепче закона». Так ведь где тут-с! Отвечает: «Наш, говорит, папенька, начальник с таким весом и направлением, что может не стесняться законами!» Изволите видеть, умней законов уж они стали! А на поверку вышло, что умника ихнего, за резкость в распоряжениях, перевели в другое место; а они и остались, как рак на мели. Другой приехал уж с другой фанаберией: человек в летах, семейный, нуждающийся; молодежь, значит, была ему не под руку, стали надобны люди поопытней, чтоб знали тоже, где и как оброчную статейку обделать. Призвал он к себе наших голубчиков и самым деликатным манером: «Рассмотреть, говорит, по делам их действия!», а там, смотришь, и оказывается: где превышение власти, где голословное обвинение, где односторонность в направлении дела. «Нет, говорит, господа, так служить нельзя!» — да и упрятал двоих в уголовную; а моему в отставку велел подать. «Что, я говорю, Александр, много напрыгали? Себя-то погубили, добра-то не наделали, а противозаконного тоже много совершили, — да!»
— Во всяком случае гораздо благороднее подобным образом пострадать на службе, чем быть выгнану за взятки! — произнес с гримасою Калинович.
— Что, сударь, взятки! — возразил Забоков. — Кто их нынче не берет? Хоть бы взять тоже тех же молодых людей: стали их нынче по судебным местам посылать, и, признаться сказать, неприятно даже видеть. Прежде, бывало, председатель сидит за зерцалом: старец маститый, орденами и сединами украшенный; а нынче, что это, боже ты мой! Торчит какой-нибудь, словно сосулька: молодо, худо, вертовато!.. Взяток, говорят, не берут; а копни-ка поглубже, так сейчас и увидишь, что судится, например, один помещик с другим; дело одного правое, а гнут его, смотришь, в пользу другого. Отчего это? Оттого, что у этого другого бывают балы да обеды с шампанским, с портерком да с коньячком, али не то, так жена — женщина молодая да умная, по-французски молодых людей заговаривать ловкая — да! Значит, то же на то и вышло: тех же щей, лишь пожиже влей; забывая то, что по присяжному листу мы клянемся не кривить душой: ни по корысти, ни по свойству, ни по родству, ни по дружбе. Перед богом все равна несправедливость, а то уж будто только одни деньги и взятки! Взяток на многие фасоны много, и без них быть не может в мире.
— Однако за границей нет же взяток?
— Как нет взяток? Не может быть! — возразил Забоков. — Не может, сударь, быть! — повторил он утвердительно. — Где есть люди, там есть и взятки. Теперь вот ваш Петербург хвастает: «У нас, говорит, чиновники облагороженные»; ну, и, по-видимому, кажись бы, так следовало, кабы, кажется, и я в этаких палатах жил, — продолжал Забоков, оглядывая комнату, — так и я бы дворянскую честь больше наблюдал, и у меня, может быть, руки не были бы в сале замараны, хоть и за масло держался; но что ж на поверку выходит? Его превосходительство теперь нам с вами головкой не мотнул, а старичонке этому — поставщик он, выходит, на отопление, освещение и канцелярские принадлежности — ему руку подал… И как прикажете понимать это — оракул и молчит. Хоть и далеко, сударь, живем, а про здешние порядки тоже слыхали. Не отсюда бы к нам посылать ревизовать, а нас бы сюда, так кое-что раскопали бы… Другую особу возведут тоже высоко, а тут-то, на грех, в верхнем апартаменте мало. Значит, надобно людей себе способных набирать; ну, а люди стали нынче тоже, ох, какие не дураки: коли он видит, что тебе нужен, так уж всю коку с соком выжмет из тебя, какая только ему следует… Смотришь, и доложат: служу-де я честно… в столицах жизнь дорога… нуждаюсь… ну, значит, экономические суммы, благо их много, и за бока… тысяч пять на серебро и отсчитают заимообразно, да! А по нашим вот местам губернатор тоже на одного станового поналегал да на ревизии двадцати целковых по книгам не досчитал, так в солдаты отдали: казнограбитель он, выходит! Али теперь, приедет земский чиновник в казенную деревню да поесть попросит, так и тем корят: «Вы, говорит, мироеды» — того не рассудя, что собака голодная на хороший чужой двор забежит, так и ту накормят — да!
Калиновичу, наконец, стало скучно слушать Забокова.
— Кто этот молодой человек, граф? Не знаете ли вы? — спросил он, чтоб переменить разговор.
Забоков усмехнулся и покачал головой.
— Это-с вице-директор новый, — отвечал он лукавым тоном. — Рода, сударь, он хорошего, нельзя, чтоб втуне пропадал для отечества. У него еще ни уса, ни бороды нет, да и разуму, может, столько же, а ему дали место пятого класса да тысячи три, может быть, жалованья: он им за это бумажки три в неделю и подпишет, — да! А мы, маленькие чиновники, воротим год-то годенский, копны бумаги одной испишем, и все берем даром жалованье — что ты прикажешь делать? — воскликнул Забоков; но в это время дверь кабинета отворилась, и быстро прошел по зале новый вице-директор. В один момент уездный либерал замолчал и вытянулся в струнку.
— Генерал вас просит, — сказал вошедший потом столоначальник Калиновичу.
Тот вошел в кабинет, который оказался не менее редакторского кабинета и отличался только более строгим, чиновничьим порядком. Сам директор сидел за письменным столом.
— Присядьте, — проговорил он, поправляя крест на шее.
Калинович сел на край деревянного кресла.
— Voulez vous fumer? [Хотите курить? (франц.).] — продолжал довольно любезно директор, предлагая ему сигару и зажигая даже огня.
При всем уменье владеть собой Калинович чувствовал, что начинает теряться: дрожащими руками взял он сигару и неловко закурил ее; директор тоже закурил и, кажется, приготовлялся говорить много и долго.
— Князь пишет, — начал он, — что вы желали бы служить в Петербурге.
— Я необходимо в том нуждаюсь, ваше превосходительство, — отвечал Калинович, привставая.
— Да, — произнес протяжно директор, — но дело в том, что я буду вам говорить то, что говорил уже десятку молодых людей, которые с такой же точно просьбой и не далее, как на этой неделе, являлись ко мне. Что за желание у всех вас, господа, служить именно в Петербурге? Смотрите вы, что из этого выходит: здесь мы не знаем, куда деваться с прекрасными, образованными молодыми людьми, между тем как в провинции служат люди, подобные вон этому выгнанному господину, которого вы видели и который, конечно, в службе, кроме взяток и кляуз, ничего не проводил. Как вам, молодому поколению, не совестно допускать это!
— Но какая же служба может быть в провинции? — скромно заметил Калинович.
— Всякая, какая вы хотите! — воскликнул директор. — Чего вы здесь достигнете? Помощника столоначальника, столоначальника, начальника отделения, наконец… Но ведь это, сами согласитесь, мелкий канцелярский труд, мертвое переложение мертвых бумаг, тогда как в провинции за что вы ни возьметесь: следственная, например, часть — не самая ли это живая, служебная струйка? Вы становитесь тут лицом к лицу с народом, узнаете его страсти, пороки, потребности… Или в судебном месте заняли вы должность какого-нибудь секретаря уголовной палаты и уже сразу разрешаете участь людей вы, исключительно, потому что члены, я знаю, они только подписывают. Помилуйте, как это?.. Провинция — это какая только может быть лучшая школа для службы…
— Перспективы нет, ваше превосходительство, в провинциальной службе, — проговорил Калинович.
— Напротив, гораздо больше, чем в столице! — возразил директор. — Здесь у вас тысяча шансов быть, как говорится, затерту в службе; но там, по вашему образованию, вы непременно служите на виду. Начальник губернии или там председатель какой-нибудь другого ведомства узнает вас, и так как не все же они кончают в провинции свою службу, но, большею частью, переходят сюда, он вас переводит с собой, как чиновника, ему известного и полезного, а вы в свою очередь являетесь уж человеком опытным и в жизни и в службе. Россию вы узнаете не по статистике, механизм управления изучите в самом его приложении, а это очень важно. Практические люди, умеющие не только думать, но и дело делать, очень в настоящее время нам нужны.
Калинович не находил ничего с своей стороны возразить на это и молчал.
— Всех вас, молодых людей, я очень хорошо знаю, — продолжал директор, — манит Петербург, с его изысканными удовольствиями; но поверьте, что, служа, вам будет некогда и не на что пользоваться этим; и, наконец, если б даже в этом случае требовалось некоторое самоотвержение, то посмотрите вы, господа, на англичан: они иногда целую жизнь работают в какой-нибудь отдаленной колонии с таким же удовольствием, как и в Лондоне; а мы не хотим каких-нибудь трех-четырех лет поскучать в провинции для видимой общей пользы! Подобный эгоизм, по-моему, непростителен. Но что я говорю?.. Даже и в смысле эгоизма надобно каждому бежать этого Петербурга за один его отвратительный климат, который отравляет и морит человека с каждым глотком воздуха.
«Ну, с этакими мраморными каминами я перенес бы петербургский климат», — подумал Калинович.
— Меня, ваше превосходительство, более привлекают сюда мои обстоятельства, потому что я занимаюсь несколько литературой, — сказал он, думая тем поднять себя в глазах директора; но тот остался равнодушен, и даже как будто бы что-то вроде насмешливой улыбки промелькнуло на губах его.
— А! Вы занимаетесь литературой?.. Князь мне не писал об этом, — произнес он.
— Да, очень только немного, — отвечал Калинович, догадываясь, что выстрелил невпопад.
— Что ж вы пишете, прозой или стихами? — спросил директор.
— Прозой.
— В каком же роде?
— Я пишу повести, — отвечал Калинович, чувствуя, что все лицо его вспыхнуло.
— Повести? — повторил директор. — В таком случае, я полагаю, вам лучше бы исключительно заняться литературой. К чему ж вам служба? Она только будет мешать вашим поэтическим трудам, — произнес он.
Насмешка уже явно слышалась в его тоне.
— Мое литературное значение, ваше превосходительство, так ничтожно, что я готов пожертвовать, им для службы, — поспешил объяснить Калинович.
— Да-а, — произнес протяжно директор и несколько времени думал, глядя на свои длинные ногти.
— Очень бы желал, — начал он, подняв голову, — сделать для князя приятное… Теперь у меня времени нет, но, пожалуйста, когда вы будете писать к нему, то скажите, что я по-прежнему его люблю и уважаю и недоволен только тем, что он нынче редко стал ездить в Петербург.
— Непременно-с, — подхватил Калинович, привставая.
— Да-а, пожалуйста! — повторил директор. — В отношении собственно вас могу только, если уж вам это непременно угодно, могу зачислить вас писцом без жалованья, и в то же время должен предуведомить, что более десяти молодых людей терпят у меня подобную участь и, конечно, по старшинству времени, должны раньше вас получить назначение, если только выйдет какое-нибудь, но когда именно дойдет до вас очередь — не могу ничего сказать, ни обещать определительно.
Говоря последние слова, директор уже вставал.
Калинович тоже встал.
— Без жалованья, ваше превосходительство, я не могу служить, — произнес он.
Директор пожал плечами.
Калинович начал раскланиваться.
— Очень рад с вами познакомиться, — говорил директор, протягивая к нему руку и устремляя уж глаза на развернутую перед ним бумагу, и тем свидание это кончилось.
Медленно и с какой-то улыбкой ожесточения прошел герой мой мозаическими плитами выстланную лестницу. День был сумрачный, дождливый. Тяжелые облака висели почти над самыми трубами, с какими-то глупыми намокшими рожами сновали туда и сюда извозчики. Сердито и проворно шли пешеходы под зонтиками. Посредине улицы проезжали, завернувшись в рогожи, ломовые ребята, ни на кого и ни на что не обращая внимания. Точно неприступные и неприветливые замки, казалось Калиновичу, глядели своими огромными окнами пяти — и шестиэтажные домы.
— А! Вам хорошо там внутри! Голод и нужда к вам не достучатся! — шептал он, сжимая кулаки, и, сам не зная зачем, очутился на Аничкином мосту, где, опершись на чугунные перила, стал глядеть на Фонтанку. Там кипела деятельность: полоскали на плотах прачки белье; в нескольких местах поили лошадей; водовозы наливались водой; лодочник вез в ялике чиновника; к огромному дому таскали на тачках дикий камень сухопарые солдаты; двое чухонцев отпихивали шестом от моста огромную лайбу с дровами. Всему этому люду Калинович позавидовал.
«Каждый, кажется, мужик, — думал он, — способный, как животное, перетаскивать на своих плечах тяжесть, нужней для Петербурга, чем человек думающий, как будто бы ума уж здесь больше всего накопилось, тогда как в сущности одна только хитрость, коварство и терпение сюда пролезли. Справедливо сказано, что посреди этой, всюду кидающейся в глаза, неизящной роскоши, и, наконец, при этой сотне объявленных увеселений, в которых вы наперед знаете, что намека на удовольствие не получите, посреди всего этого единственное впечатление, которое может вынесть человек мыслящий, — это отчаяние, безвыходное, безотрадное отчаяние. «Lasciate ogni speranza, voi ch'entrate!» [Оставь надежду всяк сюда входящий! (Данте, «Ад»).] написал бы я на въездных сюда воротах для честных бедняков!» — заключил он и пошел в свой нумер, почти не чувствуя, как брызгал ему в лицо дождик, заползал даже за галстук, и что новые полусапожки его промокли насквозь.