Неточные совпадения
Я это понимаю, и подлец тот, который объяснит
это лишь одним только крепостным правом и «приниженностью»!
Я никак не мог
понять, для чего он
это сделал.
Я сейчас же
понял, что
меня определили на место к
этому больному старику затем только, чтоб его «тешить», и что в
этом и вся служба.
И вообще он ужасно как полюбил даже в самой интимной частной жизни вставлять в свой разговор особенно глубокомысленные вещи или бонмо;
я это слишком
понимаю.
Он
меня сперва не
понял, долго смотрел и не
понимал, про какие
это деньги
я говорю.
Положим, что
я употребил прием легкомысленный, но
я это сделал нарочно, в досаде, — и к тому же сущность моего возражения была так же серьезна, как была и с начала мира: «Если высшее существо, — говорю ему, — есть, и существует персонально, а не в виде разлитого там духа какого-то по творению, в виде жидкости, что ли (потому что
это еще труднее
понять), — то где же он живет?» Друг мой, c'etait bête, [
Это было глупо (франц.).] без сомнения, но ведь и все возражения на
это же сводятся.
—
Я не
понимаю, как можно, будучи под влиянием какой-нибудь господствующей мысли, которой подчиняются ваш ум и сердце вполне, жить еще чем-нибудь, что вне
этой мысли?
— Послушайте,
это, должно быть, ужасно верно! — вскричал
я опять. — Только
я бы желал
понять…
— О,
я знаю, что
мне надо быть очень молчаливым с людьми. Самый подлый из всех развратов —
это вешаться на шею;
я сейчас
это им сказал, и вот
я и вам вешаюсь! Но ведь есть разница, есть? Если вы
поняли эту разницу, если способны были
понять, то
я благословлю
эту минуту!
Между тем при
этом способе накопления, то есть при нищенстве, нужно питаться, чтобы скопить такие деньги, хлебом с солью и более ничем; по крайней мере
я так
понимаю.
Разумеется,
я слишком
понимаю, что
это только случай; но ведь таких-то случаев
я и ищу, для того-то и порешил жить на улице.
И что же —
я это понимал, а все-таки меньше любил Васина, даже очень меньше любил,
я нарочно беру пример, уже известный читателю.
Если
этого не
поймут, то
я не виноват; разъяснять не буду!
Подошел и
я — и не
понимаю, почему
мне этот молодой человек тоже как бы понравился; может быть, слишком ярким нарушением общепринятых и оказенившихся приличий, — словом,
я не разглядел дурака; однако с ним сошелся тогда же на ты и, выходя из вагона, узнал от него, что он вечером, часу в девятом, придет на Тверской бульвар.
В
этих забавах прошло дней восемь; не
понимаю, как могло
это мне понравиться; да и не нравилось же, а так.
Я понять сначала не мог, как можно было так низко и позорно тогда упасть и, главное — забыть
этот случай, не стыдиться его, не раскаиваться.
Сказала она
это с робкою и заискивающею улыбкой;
я опять не
понял и перебил...
— Нет, ничего, — ответил
я. — Особенно хорошо выражение, что женщина — великая власть, хотя не
понимаю, зачем вы связали
это с работой? А что не работать нельзя, когда денег нет, — сами знаете.
Когда он декламировал на бале,
я понимал, что он унижен и оскорблен, что он укоряет всех
этих жалких людей, но что он — велик, велик!
— Ты прекрасно рассказал и все
мне так живо напомнил, — отчеканил Версилов, — но, главное, поражает
меня в рассказе твоем богатство некоторых странных подробностей, о долгах моих например. Не говоря уже о некоторой неприличности
этих подробностей, не
понимаю, как даже ты их мог достать?
Тут мое лакейство пригодилось
мне инстинктивно:
я старался изо всех сил угодить и нисколько не оскорблялся, потому что ничего еще
я этого не
понимал, и удивляюсь даже до сей поры тому, что был так еще тогда глуп, что не мог
понять, как
я всем им неровня.
—
Я хотел долго рассказывать, но стыжусь, что и
это рассказал. Не все можно рассказать словами, иное лучше никогда не рассказывать.
Я же вот довольно сказал, да ведь вы же не
поняли.
— Друг мой,
я готов за
это тысячу раз просить у тебя прощения, ну и там за все, что ты на
мне насчитываешь, за все
эти годы твоего детства и так далее, но, cher enfant, что же из
этого выйдет? Ты так умен, что не захочешь сам очутиться в таком глупом положении.
Я уже и не говорю о том, что даже до сей поры не совсем
понимаю характер твоих упреков: в самом деле, в чем ты, собственно,
меня обвиняешь? В том, что родился не Версиловым? Или нет? Ба! ты смеешься презрительно и махаешь руками, стало быть, нет?
— Татьяна Павловна сказала сейчас все, что
мне надо было узнать и чего
я никак не мог
понять до нее:
это то, что не отдали же вы
меня в сапожники, следственно,
я еще должен быть благодарен.
Понять не могу, отчего
я неблагодарен, даже и теперь, даже когда
меня вразумили. Уж не ваша ли кровь гордая говорит, Андрей Петрович?
Этот Макар отлично хорошо
понимал, что
я так и сделаю, как говорю; но он продолжал молчать, и только когда
я хотел было уже в третий раз припасть, отстранился, махнул рукой и вышел, даже с некоторою бесцеремонностью, уверяю тебя, которая даже
меня тогда удивила.
[
Понимаешь? (франц.)]) и в высшей степени уменье говорить дело, и говорить превосходно, то есть без глупого ихнего дворового глубокомыслия, которого
я, признаюсь тебе, несмотря на весь мой демократизм, терпеть не могу, и без всех
этих напряженных русизмов, которыми говорят у нас в романах и на сцене «настоящие русские люди».
Я, конечно,
понял, что он вздумал надо
мною насмехаться. Без сомнения, весь
этот глупый анекдот можно было и не рассказывать и даже лучше, если б он умер в неизвестности; к тому же он отвратителен по своей мелочности и ненужности, хотя и имел довольно серьезные последствия.
Все
эти подробности необходимы, чтобы
понять ту глупость, которую
я сделал.
— Что
это?.. Про какой документ говорите вы? — смутилась Катерина Николаевна, и даже до того, что побледнела, или, может быть, так
мне показалось.
Я понял, что слишком уже много сказал.
„Знать вас не знаю, ведать не ведаю“, а документ у
меня неисправен, сама
это понимаю.
Потом помолчала, вижу, так она глубоко дышит: «Знаете, — говорит вдруг
мне, — маменька, кабы мы были грубые, то мы бы от него, может, по гордости нашей, и не приняли, а что мы теперь приняли, то тем самым только деликатность нашу доказали ему, что во всем ему доверяем, как почтенному седому человеку, не правда ли?»
Я сначала не так
поняла да говорю: «Почему, Оля, от благородного и богатого человека благодеяния не принять, коли он сверх того доброй души человек?» Нахмурилась она на
меня: «Нет, говорит, маменька,
это не то, не благодеяние нужно, а „гуманность“ его, говорит, дорога.
— Даже если тут и «пьедестал», то и тогда лучше, — продолжал
я, — пьедестал хоть и пьедестал, но сам по себе он очень ценная вещь.
Этот «пьедестал» ведь все тот же «идеал», и вряд ли лучше, что в иной теперешней душе его нет; хоть с маленьким даже уродством, да пусть он есть! И наверно, вы сами думаете так, Васин, голубчик мой Васин, милый мой Васин! Одним словом,
я, конечно, зарапортовался, но вы ведь
меня понимаете же. На то вы Васин; и, во всяком случае,
я обнимаю вас и целую, Васин!
— Вчера вечером, заключив из одной вашей фразы, что вы не
понимаете женщины,
я был рад, что мог вас на
этом поймать. Давеча, поймав вас на «дебюте», — опять-таки ужасно был рад, и все из-за того, что сам вас тогда расхвалил…
— Возьми, Лиза. Как хорошо на тебя смотреть сегодня. Да знаешь ли, что ты прехорошенькая? Никогда еще
я не видал твоих глаз… Только теперь в первый раз увидел… Где ты их взяла сегодня, Лиза? Где купила? Что заплатила? Лиза, у
меня не было друга, да и смотрю
я на
эту идею как на вздор; но с тобой не вздор… Хочешь, станем друзьями? Ты
понимаешь, что
я хочу сказать?..
— Нет,
я не нахмурился, Лиза, а
я так… Видишь, Лиза, лучше прямо: у
меня такая черта, что не люблю, когда до иного щекотного в душе пальцами дотрагиваются… или, лучше сказать, если часто иные чувства выпускать наружу, чтоб все любовались, так ведь
это стыдно, не правда ли? Так что
я иногда лучше люблю хмуриться и молчать: ты умна, ты должна
понять.
— Ну вот, распилить можно было, — начал
я хмуриться;
мне ужасно стало досадно и стыдно перед Версиловым; но он слушал с видимым удовольствием.
Я понимал, что и он рад был хозяину, потому что тоже стыдился со
мной,
я видел
это;
мне, помню, было даже
это как бы трогательно от него.
— Как же вас называют после
этого христианином, — вскричал
я, — монахом с веригами, проповедником? не
понимаю!
—
Я понимаю, князь, что вы взбешены
этим мерзавцем… но
я не иначе, князь, возьму, как если мы поцелуемся, как в прежних размолвках…
— Неприлично… Хе! — и он вдруг засмеялся. —
Я понимаю,
понимаю, что вам неприлично, но… мешать не будете? — подмигнул он; но в
этом подмигивании было уж что-то столь нахальное, даже насмешливое, низкое! Именно он во
мне предполагал какую-то низость и на
эту низость рассчитывал…
Это ясно было, но
я никак не
понимал, в чем дело.
— Два месяца назад
я здесь стоял за портьерой… вы знаете… а вы говорили с Татьяной Павловной про письмо.
Я выскочил и, вне себя, проговорился. Вы тотчас
поняли, что
я что-то знаю… вы не могли не
понять… вы искали важный документ и опасались за него… Подождите, Катерина Николавна, удерживайтесь еще говорить. Объявляю вам, что ваши подозрения были основательны:
этот документ существует… то есть был…
я его видел;
это — ваше письмо к Андроникову, так ли?
Теперь должно все решиться, все объясниться, такое время пришло; но постойте еще немного, не говорите, узнайте, как
я смотрю сам на все
это, именно сейчас, в теперешнюю минуту; прямо говорю: если
это и так было, то
я не рассержусь… то есть
я хотел сказать — не обижусь, потому что
это так естественно,
я ведь
понимаю.
— В
этом по крайней мере
я не унизилась перед вами, — промолвила она с чрезвычайным достоинством, по-видимому не
поняв мое восклицание.
Я это понял, потому что и
мне сегодня возвратили мой идеал!
— Милый, добрый Аркадий Макарович, поверьте, что
я об вас… Про вас отец мой говорит всегда: «милый, добрый мальчик!» Поверьте,
я буду помнить всегда ваши рассказы о бедном мальчике, оставленном в чужих людях, и об уединенных его мечтах…
Я слишком
понимаю, как сложилась душа ваша… Но теперь хоть мы и студенты, — прибавила она с просящей и стыдливой улыбкой, пожимая руку мою, — но нам нельзя уже более видеться как прежде и, и… верно, вы
это понимаете?
Я тотчас
понял, только что она вошла, что она непременно на
меня накинется; даже был немножко уверен, что она, собственно, для
этого и пришла, а потому
я стал вдруг необыкновенно развязен; да и ничего
мне это не стоило, потому что
я все еще, с давешнего, продолжал быть в радости и в сиянии.
— Ничего
я не
понимаю, потому что все
это так отвлеченно; и вот черта: ужасно как вы любите отвлеченно говорить, Андрей Петрович;
это — эгоистическая черта; отвлеченно любят говорить одни только эгоисты.
Я до сих пор не
понимаю, что у него тогда была за мысль, но очевидно, он в ту минуту был в какой-то чрезвычайной тревоге (вследствие одного известия, как сообразил
я после). Но
это слово «он тебе все лжет» было так неожиданно и так серьезно сказано и с таким странным, вовсе не шутливым выражением, что
я весь как-то нервно вздрогнул, почти испугался и дико поглядел на него; но Версилов поспешил рассмеяться.
— По каким
это соображениям?
Я не
понимаю.
— И тем лучше, что не
понимаешь, и, признаюсь, мой друг,
я был в
этом уверен. Brisons-là, mon cher, [Оставим
это, мой милый (франц.).] и постарайся как-нибудь не играть.
—
Я как будто измарался душой, что вам все
это пересказал. Не сердитесь, голубчик, но об женщине,
я повторяю
это, — об женщине нельзя сообщать третьему лицу; конфидент не
поймет. Ангел и тот не
поймет. Если женщину уважаешь — не бери конфидента, если себя уважаешь — не бери конфидента!
Я теперь не уважаю себя. До свиданья; не прощу себе…