Тысяча душ
1858
VIII
На первое время Настенька точно благодать принесла в житье-бытье Калиновича. Здоровье его поправилось совершенно; ему возвратилась его прежняя опрятность и джентльментство в одежде. Вместо грязного нумера была нанята небольшая, но чистенькая и светлая квартирка, которую они очень мило убрали. Настеньку первое время беспокоила еще мысль о свадьбе, но заговорить и потребовать самой этого — было очень щекотливо, а Калинович тоже не начинал. Впрочем, она, чтоб успокоить отца, написала ему, что замужем, и с умыслом показала это письмо Калиновичу.
— Посмотри, друг мой, что я пишу, — сказала она с улыбкой.
— Да, хорошо, — отвечал он, тоже с улыбкой, и разговор тем кончился.
Благодаря свободе столичных нравов положение их не возбуждало ни с какой стороны ни толков, ни порицаний, тем более, что жили они почти уединенно. У них только бывали Белавин и молодой студент Иволгин. Первого пригласил сам Калинович, сказав еще наперед Настеньке: «Я тебя, друг мой, познакомлю с одним очень умным человеком, Белавиным. Сегодня зайду к нему, и он, вероятно, как-нибудь вечерком завернет к нам». Настеньке на первый раз было это не совсем приятно.
— Нет… я не выйду, — сказала она, — мне будет неловко… все, как хочешь, при наших отношениях… Я лучше за ширмами послушаю, как вы, два умные человека, будете говорить.
— Вот вздор какой! С таким развитым и деликатным человеком разве может быть неловко? — возразил Калинович и ушел.
В это самое утро, нежась и развалясь в вольтеровском кресле, сидел Белавин в своем кабинете, уставленном по всем трем стенам шкапами с книгами, наверху которых стояли мраморные бюсты великих людей. Перед ним на столе валялись целые кипы всевозможных журналов и газет. От нечего ли делать или по любви к подобному занятию, но только он с полчаса уже играл хлыстом с красивейшим водолазом, у которого глаза были, ей-богу, умней другого человека и который, как бы потешая господина, то ласково огрызался, тщетно стараясь поймать своей страшной пастью кончик хлыста, то падал на мягкий ковер и грациозно начинал кататься.
Вошел Калинович.
— Здравствуйте, — проговорил своим приветливым тоном Белавин, и после обычных с обеих сторон жалоб на петербургскую погоду Калинович сказал:
— Я теперь переехал на другую квартиру.
— А! — произнес Белавин.
— Особа, о которой мы с вами говорили, тоже приехала сюда, — присовокупил он с улыбкой и потупившись.
— А! — произнес опять Белавин, тоже несколько потупившись. — Очень рад, — прибавил он.
Калинович с некоторым усилием объявил, что он желал бы познакомить Белавина с ней, и потому просит его как-нибудь уделить им вечерок.
— Непременно-с; сегодня же, если позволите, — отвечал Белавин.
Затем они потолковали еще с полчаса о разных новостях, причем хозяин разговорился, между прочим, об одной капитальной журнальной статье, разобрал ее с свойственной ему тонкостью и, не найдя в ней ничего нового и серьезного, воскликнул: — Что это за бедность умственная, удивительно!
— Удивительно! — повторил и Калинович за ним.
Распростившись, он пошел к своей Настеньке. Белавин между тем, позвав человека, велел, чтоб подавали экипаж, намереваясь часа два походить по Невскому, а потом ехать в английский клуб обедать. Странное и довольно любопытное явление могут представить читателю эти два человека, которых мы видели теперь вместе. Белавин, сколько можно было его понять, по всем его убеждениям, был истый романтик, идеалист, — как хотите, назовите. Богатый человек, он почти не служил, говоря, что не может укладываться ни в какой служебной рамке. Всю почти первую молодость он путешествовал: Рим знал до последней его картины, до самого глухого переулка; прошел пешком всю Швейцарию; жил и учился в Париже, в Лондоне… но и только! Во всем остальном жизнь его была в высшей степени однообразна и бесцветна. Вся она как будто бы состояла из этого стремления к образованию, из толков об изящном, о науке, о политике, из хороших потом обедов, из житья летом в своей усадьбе или на даче, но всегда при удивительно хорошем местоположении. Даже имением своим он управлял особенно как-то расчетливо и спокойно. Самые искренние его приятели в отношении собственного его сердца знали только то, что когда-то он был влюблен в девушку, которой за него не выдали, потом был в самых интимных отношениях с очень милой и умной дамой, которая умерла; на все это, однако, для самого Белавина прошло, по-видимому, легко; как будто ни одного дня в жизни его не существовало, когда бы он был грустен, да и повода как будто к тому не было, — тогда как героя моего, при всех свойственных ему практических стремлениях, мы уже около трех лет находим в истинно романтическом положении. Чем это условливалось? В самом ли деле в романтизме лежит большая доля бесстрастности, или вообще романтики, как люди более требовательные, с более строгим идеалом, не так склонны подпадать увлечениям, а потому как будто бы меньше живут и меньше оступаются?
В ожидании Белавина мои молодые хозяева несколько поприготовились. В маленькой зальце и кабинете пол был навощен; зажжена была вновь купленная лампа; предположено было, чтоб чай, приготовленный с несколько изысканными принадлежностями, разливала сама Настенька, словом — проектировался один из тех чайных вечеров, которыми так изобилует чиновничий Петербург.
— Вы извольте одеться по-домашнему, не нарядно, но только посвежей, — сказал Калинович Настеньке. Он желал ею похвастаться перед Белавиным.
— Да, мой друг, хорошо, — отвечала та, угадывая его намерение.
Часов в девять раздался звонок: Белавин приехал. Калинович представил его Настеньке, как бы хозяйке дома: она немного сконфузилась.
— Мы еще без вас уже много о вас говорили, — сказал гость бесцеремонным, но вежливым тоном, пожимая ее маленькую ручку.
— А он говорил обо мне? — спросила Настенька, взглянув на Калиновича.
— Да, — отвечал значительно Белавин, садясь и опираясь на свою дорогую трость.
— Ну, однако, скажите, — продолжал он, обращаясь к Настеньке, как бы старый знакомый, — вы, вероятно, в первый раз еще в Петербурге? Скажите, какое произвел он на вас впечатление? Я всегда интересуюсь знать, как все это отражается на свежем человеке.
— Я еще почти не видала Петербурга и могу сказать только, что зодчество, или, собственно, скульптура — одно, что поразило меня, потому что в других местах России… я не знаю, если это и есть, то так мало, что вы этого не увидите; но здесь чувствуется, что существует это искусство, это бросается в глаза. Эти лошади на мосту, сфинксы, на домах статуи…
Так старалась объяснить намеками свою мысль Настенька, видимо, желавшая заговорить о чем-нибудь поумнее.
— А что, пожалуй, что это и верно! — произнес в ответ ей Белавин. — Я сам вот теперь себя поверяю! Действительно, это так; а между тем мы занимаем не мили, а сотни градусов, и чтоб иметь только понятие о зодчестве, надобно ехать в Петербург — это невозможно!.. Страна чересчур уж малообильная изящными искусствами… Слишком уж!..
— В театр теперь все сбираемся и не можем никак попасть — так это досадно! — продолжала Настенька.
— В театр-с, непременно в театр! — подхватил Белавин. — Но только не в Александринку — боже вас сохрани! — а то испортите первое впечатление. В итальянскую оперу ступайте. Это и Эрмитаж, я вам скажу, — два места в Петербурге, где действительно можно провести время эстетически.
— Да, и в Эрмитаж, — подхватила Настенька.
— Непременно. И вот вам совет: не начинайте с испанской школы, а то увидите Мурильо [Мурильо Бартоломе Эстебан (1618—1682) – выдающийся испанский художник.], и он убьет у вас все остальное, так что вы смотреть не захотите, потому что Рафаэль тут очень слаб… Немецкая эта школа и плоха и мала… Во французской Пуссен [Пуссен Никола (1594—1665) – выдающийся французский художник.] еще вас немного затронет, но Мурильо… этакой страстности в колорите, в положении… боже ты мой! И все это сдержанное, соразмеренное величайшим художественным тактом — неподражаемо! Он и богатство фламандской школы… это восхитительно…
— Ах, как я рада! — произнесла Настенька, пришедшая в волнение от одной уж мысли, что все это увидит. — Я не знаю, — продолжала она, — для музыки я, кажется, просто не рождена, потому что у меня очень дурной слух; но театр… Я, конечно, сносного даже не видала, по, кажется, могу ужасно к нему привязаться. И так мне вот досадно на Якова Васильича: третьего дня, вообразите, приходил к нему какой-то молодой человек, Иволгин, который, как сам он говорит, страстно любит театр и непременно хочет быть актером; но Яков Васильич именно за это не хочет быть с ним знаком! Это неумно и несовременно!
Последние слова Настенька произнесла с большим одушевлением. Белавин все пристальней и внимательней в нее вглядывался.
— Да, — подтвердил он ей.
Калинович между тем улыбался.
— Это вот тот самый студент, который в театре к нам прислушивался, — сказал он Белавину.
Тот кивнул головой.
— Сын очень богатого отца, — продолжал Калинович, — который отдал его в университет, но он там ничего не делает. Сначала увлечен был Каратыгиным, а теперь сдуру изучает Шекспира. Явился, наконец, ко мне, больному, начал тут бесноваться…
— Ну, да; ты тогда был болен; а теперь что ж? Ты сам согласен, что все-таки стремление это в нем благородно: как же презирать его за это? — возразила Настенька.
— И особенно между петербургской молодежью, — вмешался Белавин, — которая так вся подтянута, прилична, черства и никаких уж не имеет стремлений ни к чему, что хоть немного выходит из обыденного порядка.
— Да, — подтвердила Настенька. — Но согласитесь, если с ним будут так поступать и в нем убьют это стремление, явится недоверие к себе, охлаждение, а потом и совсем замрет. Я, не зная ничего, приняла его, а Яков Васильич не вышел… Он, представьте, заклинал меня, чтоб позволили ему бывать, говорит, что имеет крайнюю надобность — так жалко! Может быть, у него в самом деле есть талант.
— Какой тут талант! Что это такое! — воскликнул уж с досадою Калинович. — Ничего не может быть несноснее для меня этой сладенькой миротворности, которая хочет все приголубить, а в сущности это только нравственная распущенность.
— Уж вовсе у меня это не распущенность, а очень сознательное чувство! — возразила Настенька. — Он вот очень хорошо знает, — продолжала она, указав на Калиновича и обращаясь более к Белавину, — знает, какой у меня ужасный отрицательный взгляд был на божий мир; но когда именно пришло для меня время такого несчастия, такого падения в общественном мнении, что каждый, кажется, мог бросить в меня безнаказанно камень, однако никто, даже из людей, которых я, может быть, сама оскорбляла, — никто не дал мне даже почувствовать этого каким-нибудь двусмысленным взглядом, — тогда я поняла, что в каждом человеке есть искра божья, искра любви, и перестала не любить и презирать людей.
— Нравственная перемена к лучшему, — заметил Белавин.
— Что ж тут к лучшему? — перебил Калинович. — Вы сами заклятой гонитель зла… После этого нашего знакомого чиновного господина надобно только похваливать да по головке гладить.
— Зло надобно преследовать, а добро все-таки любить, — отвечал спокойно Белавин.
— И тогда только вы будете в человеке глубоко ненавидеть зло, когда вы способны полюбить в нем искру, малейшую каплю добра! — подхватила Настенька с полным одушевлением и ударив даже ручкой по столу.
— Браво! — воскликнул Белавин, аплодируя ей. — Якову Васильичу, сколько я мог заметить, капли мало: он любит, чтоб во всем было осязательное достоинство, чтоб все носило некоторый мундир, имело ранг; тогда он, может быть, и поверит.
— Именно, — подхватила Настенька, — и в нем всегда была эта наклонность. Форма ему иногда закрывала глаза на такое безобразие, которое должно было с первого же разу возмутить душу. Вспомни, например, хоть свои отношения с князем, — прибавила она Калиновичу, который очень хорошо понимал, что его начинают унижать в споре, а потому рассердился не на шутку.
— Погодите! Я сейчас же вам доставлю удовольствие наслаждаться этой искрой божьей. Я сейчас же выпишу этого господина. Постойте; пускай он вас учитает! — проговорил он полушутливым и полудосадливым тоном и тут же принялся писать записку.
— Зачем же выписывать, чтоб смеяться потом? — заметила Настенька.
Белавин одобрительно кивнул головой.
— Я не буду смеяться, а посмотрю на вас, что вы, миротворцы, будете делать, потому что эта ваша задача — наслаждаться каким-нибудь зернышком добра в куче хлама — у вас чисто придуманная, и на деле вы никогда ее не исполняете, — отвечал Калинович и отправил записку.
Студент не заставил себя долго дожидаться: еще не встали из-за чая, как он явился с сияющим от удовольствия лицом.
— Как я вам благодарен! — проговорил он Калиновичу.
Тот представил ею Белавину.
— Monsieur Белавин! — проговорил он с усмешкою.
Студент пришел в окончательный восторг.
— Как я рад, что имею счастие… — начал он с запинкою и садясь около своего нового знакомого. — Яков Васильич, может быть, говорил вам…
Белавин отвечал ему вежливой улыбкой.
— А что, как ваш Гамлет идет? — спросил Калинович.
— Гамлета уж я, Яков Васильич, оставил, — отвечал студент наивно. — Он, как вы справедливо заметили, очень глубок и тонок для меня в отделке; а теперь — так это приятно для меня, и я именно хотел, если позволите, посоветоваться с вами — в одном там знакомом доме устраивается благородный спектакль: ну, и, конечно, всей пьесы нельзя, но я предложил и хочу непременно поставить сцены из «Ромео и Юлии».
— И сами, конечно, будете играть Ромео? — спросил Калинович.
— Да, не знаю, как удастся. Конечно, на себя я еще больше надеюсь, потому что все-таки много работал, но, главное, девицы, которые теперь участвуют, никак не хотят играть Юлии.
— Отчего ж? — спросила Настенька.
Студент пожал плечами.
— Говорят, — отвечал он, — что роль трудна и что Юлия любит Ромео, а выражать это чувство на подмостках неприлично.
Настенька усмехнулась.
— Здесь то же, как и в провинции: там, я знаю, в одном доме хотели играть «Горе от ума» и ни одна дама не согласилась взять роль Софьи, потому что она находится в таких отношениях с Молчалиным, — отнеслась она к Белавину.
— Общая участь всех благородных спектаклей! — отвечал тот.
— Прочитайте нам что-нибудь, — сказал Калинович студенту с явною целью потешиться над ним.
— Если позволите, я и книгу с собой принес, — отвечал тот, ничего этого не замечая. — Только одному неловко; я почти не могу… Позвольте вас просить прочесть за Юлию. Soyez si bonne! [Будьте так добры! (франц.).] — отнесся он к Настеньке.
— Я никогда не читала таким образом и, вероятно, дурно прочту, — отвечала она, взглянув мельком на Калиновича.
— Вы, вероятно, превосходно прочтете! — подхватил студент.
— Конечно, кому же, кроме вас, читать за Юлию? — проговорил ей Калинович.
Настенька незаметно покачала ему с укоризной головой.
— Извольте, — сказала она и, желая загладить насмешливый тон Калиновича, взяла книгу, сначала просмотрела всю предназначенную для чтения сцену, а потом начала читать вовсе не шутя.
Студент пришел в восторг.
— Превосходно! — воскликнул он, и сам зачитал с жаром.
Калинович взглянул было насмешливо на Настеньку и на Белавина; но они ему не ответили тем же, а, напротив, Настенька, начавшая следующий монолог, чем далее читала, тем более одушевлялась и входила в роль: привыкшая почти с детства читать вслух, она прочитала почти безукоризненно.
— Знаете что? Вы прекрасно читаете; у вас решительно сценическое дарование! — проговорил, наконец, Белавин, сохранявший все это время такое выражение в лице, по которому решительно нельзя было угадать, что у него на уме.
— Ах, я очень рада! — подхватила Настенька. — Вдруг я сделаюсь актрисой, — прибавила она, обращаясь к Калиновичу.
— Чего доброго! — отвечал тот.
Студент между тем пришел в какое-то исступление.
— Превосходно, превосходно! — восклицал он и, обратившись к Белавину, стал того допрашивать: — Ну, а я что? Скажите, пожалуйста, как я?
— Ничего; к стиху только прислушивайтесь; надобно больше вникать в смысл и вообще играть нервами, а не полнокровием!.. — отвечал тот.
— Да, действительно, я именно этого и хочу достигнуть, — согласился студент. — Но вы превосходны! — обратился он к Настеньке. — И, конечно… я не смею, но это было бы благодеяние — если б позволили просить вас сыграть у нас Юлию. Театр у нашей хорошей знакомой, madame Volmar… я завтра же съезжу к ней и скажу: она будет в восторге.
— Благодарю вас, но я никогда не играла, — полуотговаривалась Настенька.
— De grace, soyez si bonne! [Умоляю, будьте так добры! (франц.).] Будьте великодушны, я готов вас на коленях просить! — приставал студент.
— Нет-с, она не будет играть! — решил Калинович и, чтобы прекратить эту сцену, обратился к Белавину и начал с ним совершенно другой разговор.
Студента, однако ж, это не остановило: он все-таки стал потихоньку упрашивать Настеньку. Она его почти не слушала и, развернув Ромео, который попался ей в первый еще раз, сама не замечая того, зачиталась.
— Ах, как это хорошо, боже мой! — говорила она.
Студент глядел на нее с каким-то умилением. Белавин тоже останавливал на ней по временам свои задумчивые голубые глаза.
Часов в двенадцать гости стали прощаться.
— Ну, батюшка, вы таким владеете сокровищем!.. — сказал Белавин в передней потихоньку Калиновичу.
Тот самодовольно улыбнулся и к Настеньке, однако, возвратился в раздумье.
— Какой должен быть превосходный человек этот Белавин! — сказала она.
— Да, — отвечал ей машинально Калинович.
Мысли его были далеко в эту минуту.