Неточные совпадения
Если автору случалось в нынешних барышнях замечать что-то вроде любви, то тут же открывалось, что чувство это было направлено именно на
человека, с которым
могла составиться приличная партия; и чем эта партия была приличнее, то есть выгоднее, тем более страсть увеличивалась.
— Бедность точно не порок, — возразил он, в свою очередь, — и мы не
можем принять предложения господина Медиокритского не потому, что он беден, а потому, что он
человек совершенно необразованный и, как я слышал, с довольно дурными нравственными наклонностями.
— Знаю, сударь, знаю; великие наши астрономы ясно читают звездную книгу и аки бы пророчествуют. О господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй! — сказал опять старик, приподняв глаза кверху, и продолжал как бы сам с собою. — Знамения небесные всегда предшествуют великим событиям; только сколь ни быстр разум
человека, но не
может проникнуть этой тайны, хотя уже и многие другие мы имеем указания.
— Неужели же, — продолжала Настенька, — она была бы счастливее, если б свое сердце, свою нежность, свои горячие чувства, свои, наконец, мечты, все бы задушила в себе и всю бы жизнь свою принесла в жертву мужу,
человеку, который никогда ее не любил, никогда не хотел и не
мог ее понять? Будь она пошлая, обыкновенная женщина, ей бы еще была возможность ужиться в ее положении: здесь есть дамы, которые говорят открыто, что они терпеть не
могут своих мужей и живут с ними потому, что у них нет состояния.
— Ральф герой? Никогда! — воскликнула Настенька. — Я не верю его любви; он, как англичанин, чудак, занимался Индианой от нечего делать, чтоб разогнать,
может быть, свой сплин. Адвокат гораздо больше его герой: тот живой
человек; он влюбляется, страдает… Индиана должна была полюбить его, потому что он лучше Ральфа.
Соскучившись развлекаться изучением города, он почти каждый день обедал у Годневых и оставался обыкновенно там до поздней ночи, как в единственном уголку, где радушно его приняли и где все-таки он видел человечески развитых
людей; а
может быть, к тому стала привлекать его и другая, более существенная причина; но во всяком случае, проводя таким образом вечера, молодой
человек отдал приличное внимание и службе; каждое утро он проводил в училище, где, как выражался математик Лебедев, успел уж показать когти: первым его распоряжением было — уволить Терку, и на место его был нанят молодцеватый вахмистр.
— Не
может же благородно мыслящий
человек терпеть это спокойно!
Они наполняют у него все рубрики журнала, производя каждого из среды себя, посредством взаимного курения, в гении; из этого ты
можешь понять, что пускать им новых
людей не для чего; кто бы ни был, посылая свою статью, смело
может быть уверен, что ее не прочтут, и она проваляется с старым хламом, как случилось и с твоим романом».
— Ужасно смешно! Много ты понимаешь! — перебил Петр Михайлыч. — Зачем ехать? — продолжал он. — А затем, что требует этого вежливость, да, кроме того, князь —
человек случайный и
может быть полезен Якову Васильичу.
Но старуха не обратила внимания и на слова дочери. Очень довольная, что встретила нового
человека, с которым
могла поговорить о болезни, она опять обратилась к Калиновичу...
— Да, я недурно копирую, — отвечал он и снова обратился к Калиновичу: — В заключение всего-с: этот господин влюбляется в очень миленькую даму, жену весьма почтенного
человека, которая была, пожалуй, несколько кокетка,
может быть, несколько и завлекала его, даже не мудрено, что он ей и нравился, потому что действительно был чрезвычайно красивый мужчина — высокий, статный, с этими густыми черными волосами, с орлиным, римским носом; на щеках, как два розовых листа, врезан румянец; но все-таки между ним и какой-нибудь госпожою в ранге действительной статской советницы оставался salto mortale…
Он хвалил направление нынешних писателей, направление умное, практическое, в котором, благодаря бога, не стало капли приторной чувствительности двадцатых годов; радовался вечному истреблению од, ходульных драм, которые своей высокопарной ложью в каждом здравомыслящем
человеке могли только развивать желчь; радовался, наконец, совершенному изгнанию стихов к ней, к луне, к звездам; похвалил внешнюю блестящую сторону французской литературы и отозвался с уважением об английской — словом, явился в полном смысле литературным дилетантом и, как можно подозревать, весь рассказ о Сольфини изобрел, желая тем показать молодому литератору свою симпатию к художникам и любовь к искусствам, а вместе с тем намекнуть и на свое знакомство с Пушкиным, великим поэтом и
человеком хорошего круга, — Пушкиным, которому, как известно, в дружбу напрашивались после его смерти не только
люди совершенно ему незнакомые, но даже печатные враги его, в силу той невинной слабости, что всякому маленькому смертному приятно стать поближе к великому
человеку и хоть одним лучом его славы осветить себя.
«Как этот гордый и великий
человек (в последнем она тоже не сомневалась), этот гордый
человек так мелочен, что в восторге от приглашения какого-нибудь глупого, напыщенного генеральского дома?» — думала она и дала себе слово показывать ему невниманье и презренье, что,
может быть, и исполнила бы, если б Калинович показал хотя маленькое раскаяние и сознание своей вины; но он, напротив, сам еще больше надулся и в продолжение целого дня не отнесся к Настеньке ни словом, ни взглядом, понятным для нее, и принял тот холодно-вежливый тон, которого она больше всего боялась и не любила в нем.
Наконец, он будет читать в присутствии княгини и княжны, о которых очень много слышал, как о чрезвычайно милых дамах и которых,
может быть, заинтересует как автор и
человек.
— Даже и нравился, — отвечал он, — но это выходило из правил света. Выйти за какого-нибудь идиота-богача, продать себя — там не смешно и не безобразно в нравственном отношении, потому что принято; но
человека без состояния светская девушка полюбить не
может.
И поверьте, брак есть могила этого рода любви: мужа и жену связывает более прочное чувство — дружба, которая, честью моею заверяю, гораздо скорее
может возникнуть между
людьми, женившимися совершенно холодно, чем между страстными любовниками, потому что они по крайней мере не падают через месяц после свадьбы с неба на землю…
— Даже безбедное существование вы вряд ли там найдете. Чтоб жить в Петербурге семейному
человеку, надобно… возьмем самый минимум, меньше чего я уже вообразить не
могу… надо по крайней мере две тысячи рублей серебром, и то с величайшими лишениями, отказывая себе в какой-нибудь рюмке вина за столом, не говоря уж об экипаже, о всяком развлечении; но все-таки помните — две тысячи, и будем теперь рассчитывать уж по цифрам: сколько вы получили за ваш первый и, надобно сказать, прекрасный роман?
Калинович обрадовался. Немногого в жизни желал он так, как желал в эту минуту, чтоб Настенька вышла по обыкновению из себя и в порыве гнева сказала ему, что после этого она не хочет быть ни невестой его, ни женой; но та оскорбилась только на минуту, потому что просила сделать ей предложение очень просто и естественно, вовсе не подозревая, чтоб это
могло быть тяжело или неприятно для любившего ее
человека.
Чем ближе подходило время отъезда, тем тошней становилось Калиновичу, и так как цену
людям, истинно нас любящим, мы по большей части узнаем в то время, когда их теряем, то, не говоря уже о голосе совести, который не умолкал ни перед какими доводами рассудка, привязанность к Настеньке как бы росла в нем с каждым часом более и более: никогда еще не казалась она ему так мила, и одна мысль покинуть ее, и покинуть,
может быть, навсегда, заставляла его сердце обливаться кровью.
Он чувствовал, что если Настенька хоть раз перед ним расплачется и разгрустится, то вся решительность его пропадет; но она не плакала: с инстинктом любви, понимая, как тяжело было милому
человеку расстаться с ней, она не хотела его мучить еще более и старалась быть спокойною; но только заняться уж ничем не
могла и по целым часам сидела, сложив руки и уставя глаза на один предмет.
Увидится ли когда-нибудь все это опять, или эти два года, с их местами и
людьми, минуют навсегда, как минует сон, оставив в душе только неизгладимое воспоминание?..» Невыносимая тоска овладела при этой мысли моим героем; он не
мог уж более владеть собой и, уткнув лицо в подушку, заплакал!
— Коли злой
человек, батюшка, найдет, так и тройку остановит. Хоть бы наше теперь дело: едем путем-дорогой, а какую защиту
можем сделать? Ни оружия при себе не имеешь… оробеешь… а он, коли на то пошел, ему себя не жаль, по той причине, что в нем — не к ночи будь сказано — сам нечистой сидит.
— Я знаю еще больше, — продолжал Калинович, — знаю, что вам тяжело и очень тяжело жить на свете, хотя,
может быть, вы целые дни смеетесь и улыбаетесь. На днях еще видел я девушку, которую бросил любимый
человек и которую укоряют за это родные, презрели в обществе, но все-таки она счастливее вас, потому что ей не за что себя нравственно презирать.
— Отчего ж нельзя?..
Может быть, я именно такой
человек, — прошептал Калинович.
— Я сам тоже писатель… Дубовский… Вы,
может быть, и не читали моих сочинений, — продолжал молодой
человек с каким-то странным смирением, и в то же время модничая и прижимая шляпу к колену.
Конечно, я никак не
могу себя отнести к первоклассным дарованиям, но по крайней мере люблю литературу и занимаюсь ею с любовью, и это, кажется, нельзя еще ставить в укор
человеку…
Он думал обмануть публику, но вот один из передовых ее
людей понял это, а
может быть, понимают также и сотни еще других, а за ними поймет, наконец, толпа!
— Не знаю-с, какой это нужен голос и рост;
может быть, какой-нибудь фельдфебельский или тамбурмажорский; но если я вижу перед собой
человека, который в равносильном душевном настроении с Гамлетом, я смело заключаю, что это великий
человек и актер! — возразил уж с некоторою досадою Белавин и опустился в кресло.
— Господин начальник губернии теперь пишет, — начал Забоков, выкладывая по пальцам, — что я
человек пьяный и характера буйного; но, делая извет этот, его превосходительство, вероятно, изволили забыть, что каждый раз при проезде их по губернии я пользовался счастьем принимать их в своем доме и удостоен даже был чести иметь их восприемником своего младшего сына; значит, если я доподлинно
человек такой дурной нравственности, то каким же манером господин начальник губернии
мог приближать меня к своей персоне на такую дистанцию?
— Какие же это
могли быть ошибки? — спросил молодой
человек, старавшийся насмешливо улыбнуться.
Начальника теперь присылают: миллион
людей у него во власти и хотя бы мало-мальски дело понимать
мог, так и за то бы бога благодарили, а то приедет, на первых-то порах тоже, словно степной конь, начнет лягаться да брыкаться: «Я-ста, говорит, справедливости ищу»; а смотришь, много через полгода, эту справедливость такой же наш брат, суконное рыло, правитель канцелярии, оседлает, да и ездит…
— Да-а, пожалуйста! — повторил директор. — В отношении собственно вас
могу только, если уж вам это непременно угодно,
могу зачислить вас писцом без жалованья, и в то же время должен предуведомить, что более десяти молодых
людей терпят у меня подобную участь и, конечно, по старшинству времени, должны раньше вас получить назначение, если только выйдет какое-нибудь, но когда именно дойдет до вас очередь — не
могу ничего сказать, ни обещать определительно.
Справедливо сказано, что посреди этой, всюду кидающейся в глаза, неизящной роскоши, и, наконец, при этой сотне объявленных увеселений, в которых вы наперед знаете, что намека на удовольствие не получите, посреди всего этого единственное впечатление, которое
может вынесть
человек мыслящий, — это отчаяние, безвыходное, безотрадное отчаяние. «Lasciate ogni speranza, voi ch'entrate!» [Оставь надежду всяк сюда входящий!
— Вы,
может быть, не узнали меня? — говорил молодой
человек.
— Да, это мое почти решительное намерение, — отвечал молодой
человек, — и я нахожу, что идея отца совершенно ложная. По-моему, если вы теперь дворянин и писатель, почему ж я не
могу быть дворянином и актером, согласитесь вы с этим?..
«Мой единственный и бесценный друг! (писал он) Первое мое слово будет: прост» меня, что так долго не уведомлял о себе; причина тому была уважительная: я не хотел вовсе к тебе писать, потому что, уезжая, решился покинуть тебя, оставить, бросить, презреть — все, что хочешь, и в оправдание свое хочу сказать только одно: делаясь лжецом и обманщиком, я поступал в этом случае не как ветреный и пустой мальчишка, а как
человек, глубоко сознающий всю черноту своего поступка, который омывал его кровавыми слезами, но поступить иначе не
мог.
Под ее влиянием я покинул тебя, мое единственное сокровище, хоть, видит бог, что сотни
людей, из которых ты
могла бы найти доброго и нежного мужа, — сотни их не в состоянии тебя любить так, как я люблю; но, обрекая себя на этот подвиг, я не вынес его: разбитый теперь в Петербурге во всех моих надеждах, полуумирающий от болезни, в нравственном состоянии, близком к отчаянию, и, наконец, без денег, я пишу к тебе эти строчки, чтоб ты подарила и возвратила мне снова любовь твою.
Вы сами,
может быть, любите
человека, и каково бы вам было, если б он больной был далеко от вас: вы бы, конечно, пешком убежали к нему…» Ну и разжалобила.
«Не смейте, говорю, дяденька, говорить мне про этого
человека, которого вы не
можете понимать; а в отношении меня, говорю, любовь ваша не дает вам права мучить меня.
—
Может быть, — возразила Настенька, вздохнув, — но только ужасно какой упрямый
человек!
— Вот вздор какой! С таким развитым и деликатным
человеком разве
может быть неловко? — возразил Калинович и ушел.
Странное и довольно любопытное явление
могут представить читателю эти два
человека, которых мы видели теперь вместе.
Богатый
человек, он почти не служил, говоря, что не
может укладываться ни в какой служебной рамке.
— Он вот очень хорошо знает, — продолжала она, указав на Калиновича и обращаясь более к Белавину, — знает, какой у меня ужасный отрицательный взгляд был на божий мир; но когда именно пришло для меня время такого несчастия, такого падения в общественном мнении, что каждый, кажется,
мог бросить в меня безнаказанно камень, однако никто, даже из
людей, которых я,
может быть, сама оскорбляла, — никто не дал мне даже почувствовать этого каким-нибудь двусмысленным взглядом, — тогда я поняла, что в каждом
человеке есть искра божья, искра любви, и перестала не любить и презирать
людей.
Презрение и омерзение начинал он чувствовать к себе за свое тунеядство:
человек деятельный по натуре, способный к труду, он не
мог заработать какого-нибудь куска хлеба и питался последними крохами своей бедной любовницы — это уж было выше всяких сил!
— А что вы говорили насчет неблистательности, так это обстоятельство, — продолжал он с ударением, — мне представляется тут главным удобством, хотя, конечно, в теперешнем вашем положении вы
можете найти
человека и с весом и с состоянием. Но, chere cousine, бог еще знает, как этот
человек взглянет на прошедшее и повернет будущее.
Может быть, вы тогда действительно наденете кандалы гораздо горшие, чем были прежде.
— Необходимо так, — подхватил князь. — Тем больше, что это совершенно прекратит всякий повод к разного рода вопросам и догадкам: что и как и для чего вы составляете подобную партию? Ответ очень простой: жених
человек молодой, умный, образованный, с состоянием — значит, ровня… а потом и в отношении его, на случай, если б он объявил какие-нибудь претензии, можно прямо будет сказать: «Милостивый государь, вы получили деньги и потому
можете молчать».
— Послушайте, однако, — начала она, — я сама хочу быть с вами откровенна и сказать вам, что я тоже любила когда-то и думала вполне принадлежать одному
человеку.
Может быть, это была с моей стороны ужасная ошибка, которой, впрочем, теперь опасаться нечего!
Человек этот, по крайней мере для меня, умер; но я его очень любила.
— Не дела моего исполнить не
могу — это только напрасные обиды их против меня, — продолжал Григорий Васильев, — а что я
человек,
может быть, опасный — это
может быть… — присовокупил он с многозначительной миной.
— Коли приказанье будет, я доклад смелый
могу держать, — отвечал старик с какой-то гордостью. — Григорий Васильев не такой
человек, чтоб его можно было залакомить или закупить, что коли по головке погладить, так он и лапки распустит: никогда этого быть не
может. У Григорья Васильева, — продолжал он умиленным тоном и указывая на потолок, — был один господин — генерал… он теперь на небе, а вы, выходит, преемник его; так я и понимаю!