Тысяча душ
1858
V
21 июля были именины князя. Чтоб понять все его уездное величие, надобно было именно в этот день быть у него. Еще с раннего утра засуетилось перед открытыми окнами кухни человек до пяти поваров и поваренков в белых колпаках и фартуках. Они рубили мясо, выбивая такт, сбивали что-то такое в кастрюлях, и посреди их расхаживал с важностью повар генеральши, которого князь всегда брал к себе на парадные обеды, не столько по необходимости, сколько для того, чтоб доставить ему удовольствие, и старик этим ужасно гордился. Часу в девятом князь, вдвоем с Калиновичем, поехал к приходу молиться.
На колокольне, завидев их экипаж, начали благовест. Священник и дьякон служили в самых лучших ризах, положенных еще покровом на покойную княгиню, мать князя. Дьячок и пономарь, с распущенными косами и в стихарях, составили нечто вроде хора с двумя отпускными семинаристами: философом-басом и грамматиком-дискантом. При окончании литургии имениннику вынесена была целая просфора, а Калиновичу половина.
— Откушать ко мне, — проговорил князь священнику и дьякону, подходя к кресту, на что тот и другой отвечали почтительными поклонами. Именины — был единственный день, в который он приглашал их к себе обедать.
Возвращаясь домой и проезжая по красному двору, князь указал Калиновичу на вновь выстроенные длинные столы и двое качелей, круговую и маховую.
— Это для народа; тут вы уже увидите довольно оживленную толпу, — заметил он.
— Вы и о народе не забываете! — проговорил Калинович тоном удивления и одобрения.
— Да, я люблю, по возможности, доставлять всем удовольствие, — отвечал князь.
В зале был уже один гость — вновь определенный становой пристав, молодой еще человек, но страшно рябой, в вицмундире, застегнутом на все пуговицы, и с серебряною цепочкою, выпущенною из-за борта как бы вроде аксельбанта. При входе князя он вытянулся и проговорил официальным голосом:
— Честь имею представиться: пристав второго стана, Романус.
— Очень рад, очень рад познакомиться, — отвечал князь, пожимая ему руку.
— И вместе с тем позвольте поздравить вас со днем вашего тезоименитства, — продолжал пристав.
— Благодарю вас, благодарю, — отвечал князь, сжимая еще раз руку пристава.
— Прощу извинения, — продолжал становой, — по обязанностям моей службы, до сих пор еще не имел чести представиться вашему сиятельству.
— О, помилуйте! Я знаю, как трудна ваша служба, — подхватил князь.
— Служба наша, ваше сиятельство, была бы приятная, как бы мы сами, становые пристава, были не такие. Предместник мой, как, может быть, и вашему сиятельству известно, оставил мне не дела, а ворох сена.
— Знаю, знаю. Но вы, как я слышал, все это поправляете, — отвечал князь, хотя очень хорошо знал, что прежний становой пристав был человек действительно пьющий, но знающий и деятельный, а новый — дрянь и дурак; однако все-таки, по своей тактике, хотел на первый раз обласкать его, и тот, с своей стороны, очень довольный этим приветствием, заложил большой палец левой руки за последнюю застегнутую пуговицу фрака и, покачивая вправо и влево головою, начал расхаживать по зале.
Пришли священники и еще раз поздравили знаменитого именинника с тезоименитством, а семинарист-философ, выступив вперед, сказал приветственную речь, начав ее воззванием: «Достопочтенный болярин!..» Князь выслушал его очень серьезно и дал ему трехрублевую бумажку. Священнику, дьякону и становому приказано было подать чай, а прочий причет отправился во флигель, к управляющему, для принятия должного угощения.
Распорядясь таким образом, князь пригласил, наконец, Калиновича по-французски в столовую, где тоже произошла довольно умилительная сцена поздравления. Первый бросился к отцу на шею маленький князь, восклицая:
— Je vous felicite, papa. [Поздравляю, папа (франц.).]
Князь расцеловал его в губки, в щечки и в глаза.
— Je vous felicite, mon prince! — произнес, раскланиваясь, m-r ле Гран.
— Merci, mon cher, merci [Спасибо, дорогой, спасибо (франц.).], — отвечал с чувством князь.
Княжна, в каком-то уж совершенно воздушном, с бесчисленным числом оборок, кисейном платье, с милым и веселым выражением в лице, подошла к отцу, поцеловала у него руку и подала ему ценную черепаховую сигарочницу, на одной стороне которой был сделан вышитый шелками по бумаге розан. Это она подарила свою работу, секретно сработанную и секретно обделанную в Москве.
— Charmant! Charmant! — воскликнул князь, рассматривая подарок.
Мистрисс Нетльбет в свою очередь тоже встала из-за самовара и, жеманно присев, проговорила поздравительное приветствие князю и представила ему в подарок что-то свернутое… кажется, связанные собственными ее руками шелковые карпетки.
— А! Да это славно быть именинником: все дарят. Я готов быть по несколько раз в год, — говорил князь, пожимая руку мистрисс Нетльбет. — Ну-с, а вы, ваше сиятельство, — продолжал он, подходя к княгине, беря ее за подбородок и продолжительно целуя, — вы чем меня подарите?
— А у меня ничего нет, — отвечала та с добродушной улыбкой.
— Вот женушки всегда таковы! Никогда ничем не подарят! — обратился князь к Калиновичу.
Княгиня добродушно улыбалась, Калинович тоже отвечал улыбкою.
В час дамы перешли в большую гостиную, и стали съезжаться гости. Князь всех встречал в зале. Первый приехал стряпчий с женою, хорошенькою дочерью городничего, которая была уже в счастливом положении, чего очень стыдилась, а муж, напротив, казалось, гордился этим. Судья привез в своем тарантасе инвалидного начальника и винного пристава. Первого князь встретил с некоторым уважением, имея в суде кой-какие делишки, а двум последним сказал по несколько обязательных любезностей, и когда гости введены были к хозяйке в гостиную, то судья остался заниматься с дамами, а инвалидный начальник и винный пристав возвратились в залу и присоединились к более приличному для них обществу священника и станового пристава. Приехал и почтмейстер, один. Его неотступно просил было взять с собою письмоводитель опеки, но он отказал. Князь встретил старика радушным восклицанием:
— Здравствуйте, почтеннейший старичок.
Почтмейстер проговорил своим ровным и печальным голосом поздравление и тут же попросил у князя позволение прогуляться в его Елисейских полях.
— Сделайте милость! — отвечал тот.
И почтмейстер, не представившись даже дамам, надел свою изношенную соломенную шляпу и ушел в сад, где, погруженный в какое-то глубокое размышление, начал гулять по самым темным аллеям.
Между тем приехал исправник с семейством. Вынув в лакейской из ушей морской канат и уложив его аккуратно в жилеточный карман, он смиренно входил за своей супругой и дочерью, молодой еще девушкой, только что выпущенной из учебного заведения, но чрезвычайно полной и с такой развитой грудью, что даже трудно вообразить, чтоб у девушки в семнадцать лет могла быть такая высокая грудь. Ее, разумеется, сейчас познакомили с княжной. Та посадила ее около себя и уставила на нее спокойный и холодный взгляд.
— Это кто такой? — проговорил князь, глядя, прищурившись, в окно.
На двор молодецки въезжали старые, разбитые пролетки на тройке кляч, на которых, впрочем, сбруя была вся в бляхах, а на кучере белел полинялый голубой кафтан и вытертый серебряный кушак. Это приехал тот самый молодой дворянин Кадников, охотник купаться, о котором я говорил в первой части. Его прислала на именины к князю мать, желавшая, чтоб он бывал в хороших обществах, и Кадников, завитой, в новой фрачной паре, был что-то очень уж развязен и с глазами, налившимися кровью. Расшаркавшись перед князем, он прямо подошел к княжне, стал около нее и начал обращаться к ней с вопросами.
— Как ваше здоровье?
— Хорошо, — отвечала та.
— Как изволите время проводить?
— Хорошо, — отвечала опять княжна и взглянула на Калиновича, который стоял у одного из окон и насмешливо смотрел на молодого человека.
— Как я давно не имел удовольствия вас видеть! — отнесся Кадников к дочери исправника.
Та отвечала на это каким-то звуком и сама вся покраснела. Поговорив с девицами, он обратился к самой княгине:
— Какой, ваше сиятельство, у вас хлеб отличный! Я, проезжая вашим полем, все любовался.
— Хорош?.. Я и не видала, — отвечала княгиня.
— Очень хорош!.. А у маменьки моей нынче так ни ярового, ни ржи не будет. Озимь тогда очень поздно сеяли, и то в грязь кидали; а овес… я уж и не знаю отчего: видно, семена были плохи. Так неприятно это в хозяйстве!
— Конечно, — подтвердила княгиня.
Князь, ходивший взад и вперед по гостиной, поспешил прекратить разговорчивость молодого человека и обратился довольно громко к судье:
— Что, Михайло Илларионыч, когда вы вашего губернатора ждете?
— Не знаем. Стращает давно, а нет еще… Что-то бог даст! Строгий, говорят, человек, — отвечал судья, гладя рукой шляпу.
— Нет, не строгий, а дельный человек, — возразил князь, — по благородству чувств своих — это рыцарь нашего времени, — продолжал он, садясь около судьи и ударяя его по коленке, — я его знаю с прапорщичьего чина; мы с ним вместе делали кампанию двадцать восьмого года, и только что не спали под одной шинелью. Я когда услышал, что его назначили сюда губернатором, так от души порадовался. Это приобретение для губернии.
Все это судья выслушал совершенно равнодушно, вероятно, потому, что князь говорил с такими похвалами почти обо всех губернаторах, пока их не сменяли.
— Вы еще не изволили видеться с его превосходительством? — спросил он.
— Нет еще; жду его приезда сюда, не завернет ли он ко мне в мое захолустье, — отвечал князь.
— Не оставьте уж доброе слово замолвить… — проговорил с улыбкою судья.
— О боже мой! — воскликнул князь. — Это будет моей первой обязанностью, особенно о вашем уездном суде, который, без лести говоря, может назваться образцовым уездным судом.
Кадников, не могший пристать к этому солидному разговору, вдруг встал, пошел, затопал каблуками и обратился еще к Калиновичу с просьбой: нет ли у него папироски.
— Нет-с, да здесь и курить нельзя, — отвечал тот сухо.
— А, да, понимаю! — проговорил Кадников и отправился, наконец, в залу.
Там инвалидный начальник разговаривал с винным приставом и жаловался на одного из рыжих Медиокритских, который у него каждое утро стрелял в огороде воробьев.
Кадников пристал к этому разговору, начал оправдывать Медиокритского и, разгорячась, так кричал, что все было слышно в гостиной. Князь только морщился. Не оставалось никакого сомнения, что молодой человек, обыкновенно очень скромный и очень не глупый, был пьян. Что делать! Робея и конфузясь ехать к князю в такой богатый и модный дом, он для смелости хватил два стаканчика неподслащенной наливки, которая теперь и сказывала себя.
Собственно так называемая уездная аристократия стала съезжаться часу в четвертом. Началось с генеральши: ее внесли на креслах и поставили около хозяйки. За ней шла Полина в довольно простом летнем платье, но в брильянтах тысяч на двадцать серебром. Она сейчас же занялась с Калиновичем. Сверх ожидания, приехал потом предводитель. В сущности они с князем были страшные враги и старались вредить друг другу на каждом шагу, но по наружности казались даже друзьями. Едва только предводитель успел раскланяться с дамами, как князь увел его в кабинет, и они вступили в интимный, дружеский между собою разговор по случаю поданной губернатору жалобы от барышни-помещицы на двух ее бунтующих толсторожих горничных девок, которые куда-то убежали от нее на целую неделю.
После всех подъехал господин в щегольской коляске шестериком, господин необыкновенно тучный, белый, как папошник — с сонным выражением в лице и двойным, отвислым подбородком. Одет он был в совершенно летние брюки, в летний жилет, почти с расстегнутой батистовою рубашкою, но при всем том все еще сильно страдал от жара. Тяжело дыша и лениво переступая, начал он взбираться на лестницу, и когда князю доложили о приезде его, тот опрометью бросился встречать.
Предводитель сделал насмешливую гримасу, но и сам пошел навстречу толстяку. Княгиня, видевшая в окно, кто приехал, тоже как будто бы обеспокоилась. Княжна уставила глаза на дверь. Из залы послышались восклицания: «Mais comment… Voila c'est un…» [Как… Вот какой… (франц.).]. Наконец, гость, в сопровождении князя и предводителя, ввалился в гостиную. Княгиня, сидя встречавшая всех дам, при его появлении привстала и протянула ему руку. Даже генеральша как бы вышла из раздумья и кивнула ему головой несколько раз.
— Bonjour, mesdames [Здравствуйте, сударыни (франц.).], — произнес шепелявя толстяк и, пожав руку княгини, довольно нецеремонно и тяжело опустился около нее на диван, так что стоявшие по бокам мраморные амурчики задрожали и закачались.
На прочих лиц, сидевших в гостиной, он не обратил никакого внимания и только, заметив княжну, мотнул ей головой и проговорил:
— Bonjour, mademoiselle.
— Bonjour, — отвечала она с приятной улыбкой.
Лицо это было некто Четвериков, холостяк, откупщик нескольких губерний, значительный участник по золотым приискам в Сибири. Все это, впрочем, он наследовал от отца и все это шло заведенным порядком, помимо его воли. Сам же он был только скуп, отчасти фат и все время проводил в том, что читал французские романы и газеты, непомерно ел и ездил беспрестанно из имения, соседнего с князем, в Сибирь, а из Сибири в Москву и Петербург. Когда его спрашивали, где он больше живет, он отвечал: «В экипаже».
Калиновичу он очень не понравился; и его чрезвычайно неприятно поразило исключительное уважение, с которым встретили хозяева Четверикова. Он высказал это Полине. Та улыбнулась и отвечала полушепотом:
— Да, на него здесь имеют виды. Это, может быть, жених для Catherine.
— Жених княжны! — невольно воскликнул Калинович.
— Да; что ж? Для нее очень приличная партия, — отвечала Полина с какой-то двусмысленной улыбкой.
Калинович нахмурился.
Шествие к столу произошло торжественно: кавалеры повели дам под руки. Нигде, может быть, с такою дипломатическою тонкостью и точностью не приклеивают гостям ярлычки, кто чего стоит, как бывает это на парадных деревенских обедах. В настоящем случае повторилось то же, и сразу почти определился общественный вес каждого. Впереди всех, например, пошла хозяйка с Четвериковым; за ними покатили генеральшу в креслах, и князь, делая вид, что как будто бы ведет ее под руку, пошел около нее. К княжне подлетел было Кадников, но предводитель слегка отклонил молодого человека локтем и занял его место. Калиновича сама пригласила Полина; судья повел исправницу; исправник — стряпчиху; стряпчий — дочь исправника. В зале находилось еще несколько человек гостей, которых князь не считал за нужное вводить в гостиную. Это были три чиновника из приказных и два бедные дворянина с загорелыми лицами и с женами в драдедамовых [Драдедамовый – сделанный из тонкого сукна.] платках. Обед был французский, тонкий. Прошел он с полным благоприличием: сначала, как обыкновенно, говорили только в аристократическом конце стола, то есть: Четвериков, князь и отчасти предводитель, а к концу, когда выпито было уже по несколько рюмок вина, стали поговаривать и на остальной половине.
Кадников опять начал спорить с инвалидным начальником; становой стал шептаться с исправником, и, наконец, даже почтмейстер, упорно до того молчавший, прислушавшись к разговору Четверикова с князем о Сибири, вдруг обратился к сидевшему рядом с ним Калиновичу и проговорил:
— Один французский ученый сказал, что если б всю Европу переселить в Сибирь, то и тогда в ней много бы места осталось.
Калинович улыбнулся и не нашел с своей стороны ничего возможным возразить на это.
После стола князь пригласил всех на террасу, обращенную на двор. Вид с нее открывался на три стороны: группы баб и девок тянулись по полям к усадьбе, показываясь своими цветными головами из-за поднявшейся довольно уже высоко ржи, или двигались, до половины выставившись, по нескошенным лугам. Местами появлялись по две, по три сероватые и темноватые фигуры мужиков. Красный двор, впрочем, уж кишел народом: бабы и девки, в ситцевых сарафанах, в шелковых, а другие в парчовых душегрейках, в ярких платках, с бисерными и стеклянными поднизями на лбах, ходили взводами.
Молодые ребята: форейтор предводительский и форейтор княжеский — качали на маховой качели, вровень с перекладом, двух приезжих горничных девушек, нарочно еще притряхивая доску, причем те всякий раз визжали. На круговой качели, которую вертел скотник, упираясь грудью в вал, качались две поповны и приказчица. Худощавый лакей генеральши стоял, прислонясь к стене, и с самым грустным выражением в лице глядел на толпу, между тем как молоденький предводительский лакей курил окурок сигары, отворачиваясь каждый раз выпущать дым в угол, из опасения, чтоб не заметили господа. Посреди этой толпы флегматически расхаживал, опустив голову и хвост, черный водолаз князя и пугал баб и девок.
— Ой, девоньки! Глянь-ко, собачища-то какая! — говорили они, прижимаясь друг к другу.
Князь, выйдя на террасу, поклонился всему народу и сказал что-то глазами княжне. Она скрылась и чрез несколько минут вышла на красный двор, ведя маленького брата за руку. За ней шли два лакея с огромными подносами, на которых лежала целая гора пряников и куски лент и позументов. Сильфидой показалась княжна Калиновичу, когда она стала мелькать в толпе и, раздавая бабам и девкам пряники и ленты, говорила:
— Вот вам, миленькие, возьмите.
Нельзя сказать, чтоб все это принималось с особенным удовольствием или с жадностью; девки, неторопливо беря, конфузились и краснели, а женщины смеялись. Некоторые даже говорили:
— Что это, матушка-барышня, беспокоите себя понапрасну? Не за этим, сударыня, ходим.
И только девчонка-сирота, в выбойчатом сарафане и босиком, торопливо схватила пряники и сейчас же их съела, а позументы стала рассматривать и ахать. Две старухи остановили княжну: одна из них, полуслепая, погладила ее по плечу и, проговоря: «Вся в баушиньку пошла!» — заплакала.
Другая непременно требовала, чтоб маленький князек взял от нее красненькое яичко. Тот не брал, но княжна разрешила ему и подала за это старухе несколько горстей пряников. Та ухватила своей костлявою и загорелою рукою кончики беленьких ее пальчиков и начала целовать. Сильно страдало при этом чувство брезгливости в княжне, но она перенесла.
— Багышенка, гдай мне генточку! — кричал дурак из Спиридонова, с скривленною набок головою и с вывернутою назад ступнею.
Княжна решительно уж не могла его видеть. Бросив ему целую связку лент, она проворно отошла от него.
— Генточки, генточки! — кричал дурак, хлопая в ладони и прыгая на одной ноге.
Стоявшие около него мальчишки с разинутыми ртами смотрели на ленты и позументы в его руках.
Раздав все подарки, княжна вбежала по лестнице на террасу, подошла и отцу и поцеловала его, вероятно, за то, что он дал ей случай сделать столько добра. Вслед за тем были выставлены на столы три ведра вина, несколько ушатов пива и принесено огромное количество пирогов. Подносить вино вышел камердинер князя, во фраке и белом жилете. Облокотившись одною рукою на стол, он обратился к ближайшей толпе:
— Эй, вы! Что ж стоите! Подходите!
Мужики переглядывались и не решались, кому начать.
— Что ж? Подходите! — повторил дворецкий.
Из толпы, наконец, вышел сухощавый, сгорбленный старик, в широком решменском кафтане, низко подпоясанный и с отвислой пазухой. Это был один из самых скупых и заправных мужиков князя, большой охотник выпить на чужой счет, а на свой — никогда. Порешив с водкой, он подошел к пиву, взял обеими руками налитую ендову, обдул пену и пил до тех пор, пока посинел, потом захватил середки две пирога и, молча, не поднимая головы, поклонился и ушел. Ободренные его примером, стали выходить и другие мужики. Из числа их обратил только на себя некоторое внимание священников работник — шершавый, плечистый малый, с совершенно плоским лицом, в поняве и лаптях, парень работящий, но не из умных, так что счету даже не знал. Как вышел он из толпы, так все и засмеялись; он тоже засмеялся и, выпив водки, поворотил было назад.
— А пива? — сказал ему дворецкий.
Парень воротился, выпил, не переводя дух, как небольшой стакан, целую ендову. В толпе опять засмеялись. Он тоже засмеялся, махнул рукой и скрылся. После мужиков следовала очередь баб. Никто не выходил.
— Подходите! — повторял несколько раз дворецкий.
— Палагея, матка, подходи; что стоишь? — раздалось, наконец, в толпе.
— Ой, нет, матонька! Другой год уж не пью, — отвечала Палагея.
— Полно-ка, полно, не пью, скрытный человек! — проговорила густым басом высокая, с строгим выражением в лице, женщина и вышла первая. Выпив, она поклонилась дворецкому.
— Князю надобно кланяться, — заметил тот.
— Ну, батюшка, дуры ведь мы: не знаем. Извини нас на том, — отвечала баба и отошла.
Потом опять стали посылать Палагею. Она не шла.
— Да что нейдешь, модница?.. Чего не смеешь?.. О! Нате-ка вам ее! — сказала лет тридцати пяти, развеселая, должно быть, бабенка и выпихнула Палагею.
— Ой, согрешила! Что это за бабы баловницы! — проговорила Палагея; впрочем, подошла к столу и, отпив из поднесенного ей стакана половину, заморщилась и хотела возвратить его.
— Что ж, допивайте! — сказал ей дворецкий.
— Ой, сударь, не осилишь, пожалуй! — отвечала Палагея, однако осилила и сверх этого еще выпила огромный ковш пива.
За Палагеей вышла веселая бабенка. Она залпом хватила стакан водки и тут же подозрительно переглянулась с молодым княжеским поваренком.
К водке нашлась только еще одна охотница, полуслепая старушонка, гладившая княжну по плечу. Ее подвела другая человеколюбивая баба.
— Поднеси, батюшка, баушке-то: пьет еще старая, — сказала она дворецкому.
Тот подал. Старуха высосала водку с большим наслаждением, и, когда ей в дрожащую руку всунули середку пирога, она стала креститься и бормотать молитву.
После нее стали подходить только к пиву, которому зато и давали себя знать: иная баба была и росту не более двух аршин, а выпивала почти осьмушку ведра.
Забродивший слегка в головах хмель развернул чувство удовольствия. Толпа одушевилась: говор и песни послышались в разных местах. Составился хоровод, и в средине его начала выхаживать, помахивая платочком и постукивая босовиками, веселая бабенка, а перед ней принялся откалывать вприсядку, как будто жалованье за то получал, княжеский поваренок.
Гораздо подалее, почти у самых сараев, собралось несколько мужиков и запели хором. Всех их покрыл запевало, который залился таким высоким и чистейшим подголоском, что даже сидевшие на террасе господа стали прислушиваться.
— C'est charmant, — проговорил князь, обращаясь к толстяку.
— Oui, — отвечал тот.
— Интересно знать, кто это такой? — сказал князь, вслушиваясь еще внимательнее.
— Это мой кучер, ваше сиятельство, — сказал, вскакивая, становой пристав.
— Прекрасно, прекрасно! — проговорил князь.
Становой самодовольно улыбнулся.
— Больше за голос и держу ваше сиятельство; немец по фамилии, а люблю русские песни, — проговорил он.
— Прекрасно, прекрасно! — повторил князь. — Только надобно бы его сюда поближе, — отнесся он к Четверикову.
— Oui! — отвечал тот.
— Сейчас, ваше сиятельство, — подхватил становой и убежал.
Через несколько минут он подвел запевалу к террасе. По желанию всех тот запел «Лучинушку». Вся задушевная тоска этой песни так и послышалась и почуялась в каждом переливе его голоса.
Княгиня, княжна и Полина уставили на певца свои лорнеты. М-r ле Гран вставил в глаз стеклышко: всем хотелось видеть, каков он собой. Оказалось, что это был белокурый парень с большими голубыми глазами, но и только.
— Какое прекрасное лицо! — отнеслась Полина к Калиновичу.
— Да, — едва нашелся тот отвечать.
Его занимало в эти минуты совершенно другое: княжна стояла к нему боком, и он, желая испытать силу воли своей над ней, магнетизировал ее глазами, усиленно сосредоточиваясь на одном желании, чтоб она взглянула на него: и княжна, действительно, вдруг, как бы невольно, повертывала головку и, приподняв опущенные ресницы, взглядывала в его сторону, потом слегка улыбалась и снова отворачивалась. Это повторялось несколько раз.
Когда певец кончил, княгиня первая захлопала ему потихоньку, а за ней и все прочие. Толстяк, сверх того, бросил ему десять рублей серебром, князь тоже десять, предводитель — три и так далее. Малый и не понимал, что это такое делается.
— Подбирай деньги-то! Что, дурак, смотришь? — шепнул ему стоявший около становой.
— Понравилось, видно, вам? — отнесся инвалидный начальник к почтмейстеру, который с глубоким вниманием и зажав глаза слушал певца.
— Пение душевное… — отвечал тот.
— То-то пение душевное; дали бы ему что-нибудь! — подхватил инвалидный начальник, подмигнув судье.
Почтмейстер вместо ответа поднял только через крышу глаза на небо и проговорил: «О господи помилуй, господи помилуй!»
Музыканты генеральши в это время подали в зале сигнал к танцам, и все общество возвратилось в комнаты. Князь, Четвериков и предводитель составили в гостиной довольно серьезную партию в преферанс, а судья, исправник и винный пристав в дешевенькую.
Калинович подошел было ангажировать княжну, но Кадников предупредил его.
— Я ангажирована, monsieur Калинович, — отвечала она каким-то печальным голосом.
Калинович изъявил поклоном сожаление и просил ее по крайней мере на вторую кадриль.
— Непременно… очень рада… а то мой кавалер такой ужасный! — отвечала княжна.
Калинович еще раз поклонился, отошел и пригласил Полину. Та пожала ему с чувством руку. Визави их был m-r ле Гран, который танцевал с хорошенькой стряпчихой. Несмотря на счастливое ее положение, она заинтересовала француза донельзя: он с самого утра за ней ухаживал и беспрестанно смешил ее, хоть та ни слова не говорила по-французски, а он очень плохо говорил по-русски, и как уж они понимали друг друга — неизвестно.
Инвалидный начальник, хотя уж имел усы и голову седые и лицо, сплошь покрытое морщинами, но, вероятно, потому, что был военный и носил еще поручичьи эполеты, тоже изъявил желание танцевать. Он избрал себе дамою дочь исправника и стал визави с Кадниковым.
Чтоб кадриль была полнее и чтоб все гости были заняты, княгиня подозвала к себе стряпчего и потихоньку попросила его пригласить исправницу, которая в самом деле начала уж обижаться, что ею вообще мало занимаются. Против них поставлен был маленький князек с мистрисс Нетльбет, которая чопорно и с важностью начала выделывать chasse en avant и chasse en arriere. [Фигуры танца (франц.).]
За кадрилью следовал вальс. Калинович не утерпел и пригласил княжну: та пошла с удовольствием. Он почувствовал, наконец, на руке своей ее стан, чувствовал, как ее ручка крепко держалась за его руку; он видел почти перед глазами ее белую, как морская пена, грудь, впивал аромат волос ее и пришел в какое-то опьянение. Напрасно княжна после двух туров проговорила: «Будет», он понесся с ней и сделал еще тур, два, три. «Будет», — сказала она более настоятельно. Калинович наконец опомнился и, опустив ее на стул, сел рядом. Княжна очень устала: глаза ее сделались томны, грудь высоко поднималась; ручкой своей она поправляла разбившиеся виски волос. Калинович пожирал ее глазами. Начавшаяся вскоре кадриль заставила их снова встать.
— Что вы теперь сочиняете? — заговорила княжна.
Вопрос этот сначала озадачил Калиновича; но, сообразив, он решился им воспользоваться.
— Я описываю, — начал он, — одно семейство… богатое, которое живет, положим, в Москве и в котором есть, между прочим, дочь — девушка умная и, как говорится, с душой, но светская.
Княжна слушала.
— Девушка эта, — продолжал Калинович, — имела несчастье внушить любовь человеку, вполне, как сама она понимала, достойному, но не стоявшему породой на одной с ней степени. Она знала, что эта страсть составляет для него всю жизнь, что он чахнет и что достаточно одной ничтожной ласки с ее стороны, чтобы этот человек ожил…
Внимание княжны возрастало.
— Она все это знала, — продолжал Калинович, — и у ней доставало духу — с своими светскими друзьями смеяться над подобной страстью.
— Над чем же тут смеяться? Стало быть, он не нравился ей? — возразила княжна.
Калинович пожал плечами.
— Даже и нравился, — отвечал он, — но это выходило из правил света. Выйти за какого-нибудь идиота-богача, продать себя — там не смешно и не безобразно в нравственном отношении, потому что принято; но человека без состояния светская девушка полюбить не может.
— Отчего ж не может? — перебила стремительно княжна. — Одна моя кузина, очень богатая девушка, вышла против воли матери за одного кавалергарда. У него ничего не было; только он был очень хорош собой и чудо как умен.
— За кавалергарда же, — повторил Калинович.
Он с умыслом говорил против светских девушек, чтоб заставить княжну сказать, что она не похожа на них, и, как показалось ему, она это самое и хотела сказать своими возражениями и замечаниями, тем более, что потом княжна задумалась на несколько минут и, как бы не вдруг решившись, проговорила полушепотом:
— Танцуйте, пожалуйста, со мной мазурку.
Калинович вспыхнул от удовольствия.
— Я только хотел вас просить об этом, — подхватил он.
— Пожалуйста, — повторила княжна.
В продолжение всего этого разговора с них не спускала глаз не танцевавшая и сидевшая невдалеке Полина. Еще на террасе она заметила взгляды Калиновича на княжну; но теперь, еще более убедившись в своем подозрении, перешла незаметно в гостиную, села около князя и, когда тот к ней обернулся, шепнула ему что-то на ухо.
— Pardon, на одну минуту, — проговорил князь, вставая, и тотчас же ушел с Полиной в задние комнаты. Назад он возвратился через залу. Калинович танцевал с княжной в шестой фигуре галоп и, кончив, отпустил ее довольно медленно, пожав ей слегка руку. Она взглянула на него и покраснела.
Все это вряд ли увернулось от глаз князя. Проходя будто случайно мимо дочери, он сказал ей что-то по-английски. Та вспыхнула и скрылась; князь тоже скрылся. Княжна, впрочем, скоро возвратилась и села около матери. Лицо ее горело.
Калинович, нехотя танцевавший все остальные кадрили и почти ни слова не говоривший с своими дамами, ожидал только мазурки, перед началом которой подошел к княжне, ходившей по зале под руку с Полиной.
— Вероятно, мы с вами будем начинать, — сказал он.
Княжна ничего ему не ответила и обратилась к Полине:
— Вы танцуете?
— Да, танцую, — отвечала та с усмешкой.
Княжна, как бы сконфуженная, пошла за Калиновичем и села на свое место. Напрасно он старался вызвать ее на разговор, — она или отмалчивалась, или отвечала да или нет, и очень была, по-видимому, рада, когда другие кавалеры приглашали ее участвовать в фигуре.
— Смысл повести моей повторяется в жизни на каждом, видно, шагу, — проговорил, наконец, Калинович, начинавший окончательно выходить из себя; но княжна как будто не слыхала его.
Между тем игроки вышли в залу. Князь начал осматривать танцующих в лорнет. Четвериков стоял рядом с ним.
Княжна почти каждый раз стала выбирать его, непременно заставляя танцевать. Четвериков выходил и, слегка подпрыгивая, делал с ней тур, а потом расшаркивался, и она приседала и благодарила его самой любезной улыбкой. Ревность, досада и злоба забушевали в душе Калиновича. Он решился по крайней мере наговорить дерзостей княжне, но ему и этого не удалось: при конце мазурки она только издали кивнула ему головой, взяла потом Полину под руку и ушла. Вскоре затем последовал ужин, и все почти гости остались ночевать.
В распределении постелей обнаружился со стороны хозяев тот же тонкий расчет. Четверикову и предводителю отведено было по особой комнате; каждому поставлены были фарфоровые умывальники, и на постелях положено голландское белье и новые матерчатые одеяла. В одной большой комнате предназначалось положить судью, исправника, почтмейстера и Калиновича. Здесь уж были одеяла, хоть и шелковые, но поношенные, и умывальники фаянсовые. Комната рядом была отведена для винного пристава, инвалидного начальника и молодого Кадникова. Тут уж не было даже отдельных кроватей, а просто постлано на диванах с довольно жесткими подушками и ситцевыми покрывалами.
Калинович, измученный и истерзанный ощущениями дня, сошел вниз первый, разделся и лег, с тем чтоб заснуть по крайней мере поскорей; но оказалось это невозможным: вслед за ним явился почтмейстер и начал укладываться. Сняв верхнее платье, он долго рылся на груди, откуда вынув финифтяный [Финифтяный – сделанный из финифти. Финифть – древнерусское название эмали.] образок, повесил его на усмотренный вверху гвоздик и начал молиться, шевеля тихонько губами и восклицая по временам: «Господи помилуй, господи помилуй!». После молитвы старик принялся неторопливо стаскивать с себя фуфайки, которых оказалось несколько и которые он аккуратно складывал и клал на ближайший стул; потом принялся перевязывать фонтанели, с которыми возился около четверти часа, и, наконец, уже вытребовав себе вместо одеяла простыню, покрылся ею, как саваном, до самого подбородка, и, вытянувшись во весь свой длинный рост, закрыл глаза.
Калиновичу возвратилась было надежда заснуть, но снова вошли судья и исправник, которые, в свою очередь, переодевшись в шелковые, сшитые из старых, жениных платьев халаты и в спальные, зеленого сафьяна, сапоги, уселись на свою кровать и начали кашлять и кряхтеть. Вдобавок к ним пришел еще из своей комнаты инвалидный начальник, постившийся с утра и теперь куривший залпом четвертую трубку. Его сопровождал молодой Кадников, неотступно прося поручика дать ему хотя разик затянуться. Видимо, что всем им, стесненным целый день приличием и модным тоном, хотелось поболтать на свободе.
— Темненьки, однако, стали ночи-то! — проговорил судья, взглянув в окно.
— Да, — отозвался исправник, — ворам да мошенникам раздолье: воруй, а земская полиция отвечай за них.
— Какая вы земская полиция! Что уж тут говорить! — перебил его инвалидный поручик, мотнув головой. — Только званье на себе носите: полиция тоже!
— Что ж полиция? Такая же полиция, как и всякая, — проговорил кротко исправник.
— Нет, не такая, как всякая, — возразил поручик, — вот в Москве был обер-полицеймейстер Шульгин, вот тот был настоящий полицеймейстер: у того была полиция.
— Да, тот ловкий был, — заметил судья.
— Еще какой ловкий-то, братец ты мой! — подхватил поручик. — И тут, сударь ты мой, московские мошенники надували! — прибавил он.
Судья только усмехнулся.
— Да!.. — произнес он.
— Вот и ловкого надували! — заметил с некоторою ядовитостью исправник.
— Да ведь какую штуку-то, братец ты мой, подвели, штуку-то какую… — продолжал поручик, — на параде ли там, али при соборном служении, только глядь: у него у шубы рукав отрезан. Он ничего, стерпел это… Только одним утром, а может быть, и вечером, приезжает к его камердинеру квартальный. «Генерал, говорит, прислал сейчас найденный через полицию шубный рукав и приказал мне посмотреть, от той ли ихней самой шубы, али от другой…» Камердинер слышит приказание господское — ослушаться, значит, не смел: подал и преспокойным манером отправился стулья там, что ли, передвигать али тарелки перетирать; только глядь: ни квартального, ни шубы нет. «Ах, говорит, согрешил!», а Шульгин между тем приезжает. Он ему в ноги: «Батюшка, ваше превосходительство…» — «Ничего, говорит, братец: ты глуп, да и я не умней тебя. Я уж, говорит, и записку получил», и показывает. Пишут ему: «Благодарим покорно, ваше превосходительство, что вы к нашему рукаву вашу шубу приставили», и больше ничего.
Судья опять улыбнулся и покачал головой.
— Шельма народ! — произнес он.
— Шельма! — подтвердил самодовольно рассказчик.
Калинович между тем выходил из себя, проклиная эту отвратительную помещичью наклонность — рассказывать друг другу во всякий час дня и ночи пошлейшие анекдоты о каких-нибудь мошенниках; но терпению его угрожало еще продолжительное испытание: молодой Кадников тоже воспалился желанием рассказать кое-что.
— Вот тоже на Лукина раз мошенники напали… — начал было он.
— Лукин был силач, — перебил его инвалидный начальник, гораздо более любивший сам рассказывать, чем слушать. — Когда он был, сударь ты мой, на корабле своем в Англии, — начал он… Что делал Лукин на корабле в Англии — все слушатели очень хорошо знали, но поручик не стеснялся этим и продолжал: — Выискался там один господин, тоже силач, и делает такое объявление: «Сяду-де я, милостивые государи, на железное кресло и пускай, кто хочет, бьет меня по щеке. Если я упаду — сто рублей плачу, а нет, так мне вдвое того», и набрал он таким манером много денег. Только проходит раз мимо этого места Лукин, спрашивает: что это такое? Ему говорят: «Ах, мусье, тебя-то мне и надо!» Подходит сейчас к нему. «Держитесь, говорит, покрепче: я Лукин». Ну, тот слыхал уж тоже, однако честь свою не теряет. «Ничего-с, говорит: я сам тоже такой-то». — «Ладно», — говорит Лукин, засучил, знаете, немного рукава, перекрестился по-нашему, по-христианскому, да как свистнет… Батюшки мои, и барин наш, и кресла, и подмостки — все к черту вверх тормашки полетело. Мало того, слышат, барин кричит благим матом. Что такое? Подходят: глядь — вся челюсть на сторону сворочена. «Ничего», — говорит Лукин, взял его, сердечного, опять за шиворот, трах его по другой стороне, сразу поправил. «Ну, говорит, денег твоих мне не надо, только помни меня». — «Буду, говорит, помнить, буду…»
— Это, значит, все-таки у Лукина сила в руках была, — подхватил Кадников. Не имея удачи рассказать что-нибудь о мошенниках или силачах, он решился по крайней мере похвастаться своей собственной силой и прибавил: — Я вот тоже стул за переднюю ножку поднимаю.
— Ну, да ведь это какой тоже стул? Вот этакий не поднимете, — возразил ему инвалидный начальник, указав глазами на довольно тяжелое кресло.
— Нет, подниму, — отвечал Кадников и, взяв кресло за ножку, напрягся, сколько силы достало, покраснел, как вареный рак, и приподнял, но не сдержал: кресло покачнулось так, что он едва остановил его, уперев в стену над самой почти головой Калиновича.
Тот вышел окончательно из терпенья.
— Что ж это такое, господа? Когда будет конец? — воскликнул он.
— А мы думали, что вы давно спите, — сказал инвалидный начальник.
— Разве есть возможность спать, когда тут рассказывают какой-то вздор о мошенниках и летают стулья над головой? — проговорил Калинович и повернулся к стене.
Строгий и насмешливый тон его нарушил одушевление беседы.
— В самом деле, господа, пора на покой, — сказал судья.
— Пора, — повторил исправник, и все разошлись.
Калинович вздохнул свободнее, но заснуть все-таки не мог. Все время лежавший с закрытыми глазами почтмейстер сначала принялся болезненно стонать, потом бредить, произнося: «Пришел… пришел… пришел!..» и, наконец, вдруг вскрикнув: «Пришел!» — проснулся, вероятно, и, проговоря: «О господи помилуй!», затих на время. Исправник и судья тоже стали похрапывать негромко, но зато постоянно и как бы соревнуя друг другу.