1. Русская классика
  2. Писемский А. Ф.
  3. Тысяча душ
  4. Глава 9 — Часть 3

Тысяча душ

1858

IX

Сцена, которую я описал в предыдущей главе, стала повторяться довольно часто, и нравственная стачка между Настенькой и Белавиным начала как-то ярче и ярче высказываться. Калинович между тем все больше удалялся от них и сосредоточивался в самом себе. Душа его была не такого закала, чтоб наслаждаться тихой любовью и скромной дружбой. Маленький комфорт, который его окружал, стал казаться ему смешон до гадости. С чувством какого-то ожесточения отвертывался Калинович от магазинных окон, из которых так красиво метались в глаза разные вещи, совершенно, кажется бы, необходимые для каждого порядочного человека. Проходя мимо огромных домов, в бельэтажах которых при вечернем освещении через зеркальные стекла виднелись цветы, люстры, канделябры, огромные картины в золотых рамах, он невольно приостанавливался и с озлобленной завистью думал: «Как здесь хорошо, и живут же какие-нибудь болваны-счастливцы!» То же действие производили на него экипажи, трехтысячные шубы и, наконец, служащий, мундирный Петербург. Он не мог видеть без глубокого сердечного содрогания, когда выходил из какого-нибудь присутственного здания господин еще не старых лет, в крестах, звездах и золотом камергерском мундире. Кроме уж этих прихотливых и честолюбивых желаний, впереди восставал еще более существенный вопрос: деньги, привезенные Настенькой, конечно, должны были прожиться в какой-нибудь год, но что потом будет? Калинович ниоткуда и ничего не получал. Презрение и омерзение начинал он чувствовать к себе за свое тунеядство: человек деятельный по натуре, способный к труду, он не мог заработать какого-нибудь куска хлеба и питался последними крохами своей бедной любовницы — это уж было выше всяких сил! Чтоб что-нибудь, наконец, предпринять, он решился, переломив самолюбие, послать к Зыкову повесть, заклиная напечатать ее и вообще дать ему работу при журнале. Лично сам Калинович не в состоянии был доставить свое творчество и выслушать, может быть, от приятеля еще несколько горьких уроков; но, чтоб извинить себя, он объяснил, что три месяца был болен и теперь еще никуда не выходит.

В ответ на это он получил письмо с черной печатью. Адрес был написан женской рукой и весь смочен слезами. Ему отвечала жена Зыкова: «Друга вашего, к которому вы пишете, более не существует на свете: две недели, как он умер, все ожидая хоть еще раз увидеться с вами. С просьбой вашей я не знаю, что делать. Не хотите ли, чтоб я послала ваше сочинение к Павлу Николаичу, который, после смерти моего покойного мужа, хочет, кажется, ужасно с нами поступать…» Далее Калинович не в состоянии был читать: это был последний удар, который готовила ему нанести судьба. Он знал, что как ни глубоко и ни сильно оскорбил его Зыков, но это был единственный человек в Петербурге, который принял бы в нем человеческое участие и, по своему влиянию, приспособил бы его к литературе, если уж в ней остался последний ресурс для жизни; но теперь никого и ничего не стало…

Вы, юноши и неюноши, ищущие в Петербурге мест, занятий, хлеба, вы поймете положение моего героя, зная, может быть, по опыту, что значит в этом случае потерять последнюю опору, между тем как раздражающего свойства мысль не перестает вас преследовать, что вот тут же, в этом Петербурге, сотни деятельностей, тысячи служб с прекрасным жалованьем, с баснословными квартирами, с любовью начальников, могущих для вас сделать вся и все — и только вам ничего не дают и вас никуда не пускают! Чтоб скрыть от Настеньки свое отчаяние, Калинович проворно ушел из дома. Голова его решительно помутилась; то думалось ему, что не найдет ли он потерянного бумажника со ста тысячами, то нельзя ли продать черту душу за деньги и, наконец, пойти в разбойники, награбить и возвратиться жить в общество.

Вдруг раздался сзади его голос: «Яков Васильич!» Калинович вздрогнул всем телом. Это был голос князя Ивана, и через минуту и сам он стоял перед ним, соскочив на тротуар с щегольского фаэтона.

— Что вы и как вы? Тысячу вам вопросов и тысячу претензий. Помилуйте! Хоть бы строчку!.. — говорил князь, пожимая, по обыкновению, обе руки Калиновича.

— Я ничего: живу в Петербурге, — отвечал тот.

— Да; но что вы, скажите, служите здесь, занимаетесь литературой?

— Нет, не служу, а литературой немного занимаюсь.

— Да, — повторил князь, — но что ж вообще: хорошо… недурно идет?..

— Ни то, ни се, — отвечал Калинович.

— Ни то, ни се! — повторил опять князь. — Вы ведь, однако, теперь нашего поля ягода: человек женатый.

Калинович вспыхнул.

— Нет, я не женат, — отвечал он.

— Как?.. Не шутя?.. — спросил князь, взглянув ему в лицо. — Каким же образом у нас положительный прешел об этом слух? Mademoiselle Годнева в Петербурге?

— Она в Петербурге.

— И вы в самом деле не женаты?

— Нет, — отвечал еще раз Калинович.

— Гм! — произнес князь. — Как же я рад, что вас встретил! — продолжал он, беря Калиновича за руку и идя с ним. — Посмотрите, однако, как Петербург хорошеет: через пять лет какие-нибудь приедешь и не узнаешь. Посмотрите: это здание воздвигается… что это за прелесть будет! — говорил князь, видимо, что-то обдумывая.

— Вы здесь одни, ваше сиятельство, или с семейством? — спросил Калинович, которому вдруг захотелось увидеть княжну.

— Нет, я один. Mademoiselle Полина сюда переехала. Мать ее умерла. Она думает здесь постоянно поселиться, и я уж кстати приехал проводить ее, — отвечал рассеянно князь и приостановился немного в раздумье. — Не свободны ли вы сегодня? — вдруг начал он, обращаясь к Калиновичу. — Не хотите ли со мною отобедать в кабачке, а после съездим к mademoiselle Полине. Она живет на даче за Петергофом — прелестнейшее местоположение, какое когда-либо создавалось в божьем мире.

Калинович молчал.

— Пожалуйста, — повторил князь.

Герой мой нигде, кроме дома, не обедал и очень хорошо знал, что Настенька прождет его целый день и будет беспокоиться; однако, и сам не зная для чего, согласился.

— Прекрасно, прекрасно! — произнес князь и, крикнув экипаж, посадил с собой Калиновича.

Быстро понесла их пара серых рысаков по торцовой мостовой. Калинович снова почувствовал приятную качку хорошего экипажа и ощутил в сердце суетную гордость — сидеть, развалившись, на эластической подушке и посматривать на густую толпу пешеходов.

— В Морскую! — крикнул князь, и они остановились у Дюссо.

В первой же комнате их встретил лакей во фраке, белом жилете и галстуке, с салфеткой в руках.

— Здравствуй, Михайло, — сказал ему князь ласково.

Лакей с почтением и удовольствием оскалил зубы.

— Давно ли, ваше сиятельство, изволили пожаловать? — проговорил он.

— Недавно-с, недавно… Это все татары: извольте узнать! И, что замечательно, честнейший народ! — говорил князь Калиновичу, входя в одну из дальних комнат.

Михайло следовал за ним.

— Ну-с, давайте нам поесть чего-нибудь, — продолжал князь, садясь с приемами бывалого человека на диван, — только, пожалуйста, не ваш казенный обед, — прибавил он.

— Слушаю, ваше сиятельство, — отвечал лакей.

— Во-первых, сделайте вы нам, если только есть очень хорошая телятина, котлеты au naturel, и чтоб масла ни капли — боже сохрани! Потом-с, цыплята есть, конечно?

— Самые лучшие, ваше сиятельство: полтора рубля серебром.

— Ну, да… Суп тоже отнюдь не ваш пюре, который у вас прескверно делают; вели приготовить a la tortue, чтоб совсем пикан был — comprenez vous? [черепаховый… понимаешь? (франц.).]

— Oui je comprends [Да, я понимаю (франц.).], — отвечал татарин, осклабляясь.

— Ну, а там что-нибудь из рыбы.

— Форели, ваше сиятельство!

— Хорошо… Вина дай, шампанского: охолодить, конечно, вели — и дай ты нам еще бутылку рейнвейна. Вы, впрочем, может быть, за столом любите больше красное? — обратился князь к Калиновичу.

— Все равно, — отвечал тот.

— Все равно? Вино, впрочем, это очень хорошее.

— В пять или в восемь рублей прикажете? — спросил лакей.

— В восемь, в восемь, мой милый, — отвечал князь.

Лакей ушел.

— Удивительно честный народ! — повторил еще раз князь ему вслед.

Обед был готов через полчаса.

— Нет, нет этого букета!.. — говорил князь, доедая суп. — А котлеты уж, мой милый, никуда негодны, — прибавил он, обращаясь к лакею, — и сухи и дымом воняют. Нет, это варварство, так распоряжаться нашими желудками! Не правда ли? — отнесся он к Калиновичу.

— Да, — отвечал тот, не без досады думая, что все это ему очень нравилось, особенно сравнительно с тем мутным супом и засушенной говядиной, которые им готовила трехрублевая кухарка. То же почувствовал он, выпивая стакан мягкого и душистого рейнвейна, с злобой воображая, что дома, по предписанию врача, для здоровья, ему следовало бы пить такое именно хорошее вино, а между тем он должен был довольствоваться шестигривенной мадерой.

— Вместо пирожного дай нам фруктов. Я думаю, это будет хорошо, — сказал князь, и когда таким образом обед кончился, он, прихлебывая из крошечной рюмочки мараскин, закурил сигару и развалился на диване.

— Скажите мне, Яков Васильич, что-нибудь хорошенькое! — заговорил он, как бы желая поболтать.

— Здесь ничего особенного нет. Нет ли чего-нибудь в ваших местах? — отвечал Калинович.

— Э, помилуйте! Что может быть хорошего в нашем захолустье! — произнес князь. — Я, впрочем, последнее время был все в хлопотах. По случаю смерти нашей почтенной старушки, которая, кроме уж горести, которую нам причинила… надобно было все привести хоть в какую-нибудь ясность. Состояние осталось громаднейшее, какого никто и никогда не ожидал. Одних денег билетами на пятьсот тысяч серебром… страшно, что такое!

Мороз пробежал по телу Калиновича.

— И само именье, кажется, тоже очень хорошее? — спросил он, употребляя усилие, чтобы придать себе вид равнодушного слушателя.

— А именье вот какое-с. Не говоря уже там об оброках, пять крупчаток-мельниц, и если теперь положить minimum дохода по три тысячи серебром с каждой, значит: одна эта статья — пятнадцать тысяч серебром годового дохода; да подмосковная еще есть… ну, и прежде вздором, пустяками считалась, а тут вдруг — богатым людям везде, видно, счастье, — вдруг прорезывается линия железной дороги: какой-то господин выдумывает разбить тут огородные плантации и теперь за одну землю платит — это черт знает что такое! — десять тысяч чистоганом каждогодно. Ведь это, батюшка, один этот клочок для другого — состояние, в котором не будет уж ни голоду, ни мору, который не требует ни ремонта, ни страховки. Вечный доход с вечного капитала — прелесть что такое!

Как демона-соблазнителя слушал Калинович князя. «И все бы это могло быть моим!» — шевельнулось в глубине души его.

По счету пришлось князю заплатить тридцать два рубля. Он отдал тридцать пять, проговоря: «Сдачу возьми себе», и пошел.

Калинович последовал за ним.

«Этот человек три рубля серебром отдает на водку, как гривенник, а я беспокоюсь, что должен буду заплатить взад и вперед на пароходе рубль серебром, и очень был бы непрочь, если б он свозил меня на свой счет. О бедность! Какими ты гнусными и подлыми мыслями наполняешь сердце человека!» — думал герой мой и, чтоб не осуществилось его желание, поспешил первый подойти к кассе и взял себе билет.

Быстро полетел пароход, выбравшись на взморье. Многолюдная толпа пассажиров весело толпилась на палубе, и один только Калинович был задумчив; но князь опять незаметно навел разговор на прежний предмет.

— Славное это предприятие — пароходство, — говорил он, — пятнадцать, восемнадцать процентов; и вот, если б пристроить тут деньги кузины — как бы это хорошо было!

— А они не в оборотах? — спросил Калинович.

— Нет, — отвечал с досадою князь, — пошлейшим образом лежат себе в банке, где в наш предприимчивый век, как хотите, и глупо и недобросовестно оставлять их. Но что ж прикажете делать? Она, как женщина, теперь вот купила эту мызу, с рыбными там ловлями, с покосом, с коровами — и в восторге; но в сущности это только игрушка и, конечно, капля в море с теми средствами, которым следовало бы дать ход, так что, если б хоть немножко умней распорядиться и организовать хозяйство поправильней, так сто тысяч вернейшего годового дохода… ведь это герцогство германское! Помилуйте!

«И все бы это могло быть мое!» — неотступно шевелилось в душе Калиновича.

Пароход между тем подошел к пристани; там ожидал и принял их катер. Казалось, все соединилось, чтоб очаровать Калиновича. Вечер был ясный, тихий, теплый; как огненное пятно, горело невысоко уже стоявшее солнце над разливающимся вдали морем и, золотя его окраину, пробегало искрами по маленькой ряби. Точно крыльями взмахивая, начали грести двенадцать человек гребцов в красных рубашках, обшитых позументами. На берегу стали показываться, прячась в садах, разнообразнейших архитектур дачи. В некоторых раздавались звуки фортепьян и мелькали в зелени белые, стройно затянутые платьица, с очень хорошенькими головками. Перед одной из дач катер, наконец, остановился: мраморными ступенями сходила от нее маленькая пристань в море.

— Allons! — проговорил князь, соскакивая, и тотчас ввел Калиновича в садовую аллею, где с первого шага встретили их все декорационные украшения петербургских дач: вдали виднелся один из тех готической архитектуры домиков, которые так красивы и которые можно еще видеть в маленьких немецких городах. Чем дальше они шли, тем больше открывалось: то пестрела китайская беседка, к которой через канаву перекинут был, как игрушка, деревянный мостик; то что-то вроде грота, а вот, куда-то далеко, отводил темный коридор из акаций, и при входе в него сидел на пьедестале грозящий пальчиком амур, как бы предостерегающий: «Не ходи туда, смертный, — погибнешь!» Но что представила площадка перед домом — и вообразить трудно: как бы простирая к нему свои длинные листья, стояли тут какие-то тополевидные растения в огромных кадках; по кулаку человеческому цвели в средней куртине розаны, как бы венцом окруженные всевозможных цветов георгинами. Балкон был весь наглухо задрапирован плющом. Хозяйку они нашли в первой гостиной комнате, уютно сидевшую на маленьком диване, и перед ней стоял, золотом разрисованный, рабочий столик. По случаю траура Полина была в белом платье и, вследствие, должно быть, нарочно для нее изобретенной прически, показалась Калиновичу как бы помолодевшею и похорошевшею. Против нее сидел старик с серьезною физиономиею и с двумя звездами.

— Тысяча пари, что не угадаете, кого я к вам привез! — говорил князь, входя.

— Ах, monsieur Калинович! Боже мой! Какими судьбами? — воскликнула Полина, дружески протягивая ему руку.

— Monsieur Калинович! — представила она его старику и назвала потом того фамилию, по которой Калинович узнал одно из тех внушительных имен, которые невольно заставляют трепетать сердца маленьких смертных. Не без страха, смешанного с уважением, поклонился он старику и сел в почтительной позе.

— Я было, ваше сиятельство, имел честь заезжать сегодня к вам, но мне отказали, — проговорил князь. В голосе его тоже слышалось почтение.

— Да, я сегодня рано выехал, — отвечал старик протяжным тоном, как бы говоря величайшую истину.

— А что баронесса? — спросил князь, обращаясь к Полине.

— Ах, баронесса — ужас, как меня сегодня рассердила! Вообрази себе, я ждала вот графа обедать, — отвечала та, показывая на старика, — она тоже хотела приехать; только четыре часа — нет, пятого половина — нет. Есть ужасно хочется; граф, наконец, приезжает; ему, конечно, сейчас же выговор — не правда ли?

— Да, выговор, и строгий, — отвечал старик с улыбкою.

— А ее все-таки нет! — продолжала Полина. — И вообрази, в шестом, наконец, часу явился посланный ее: пишет, что не может приехать обедать, потому что сломалось что-то такое у тильбюри, а она дала себе клятву на дачу не ездить иначе, как самой править.

Граф покачал головой.

— Премилая женщина! Я ее ужасно люблю. Ах, какая милая! N'est ce pas? [He правда ли? (франц.).] — обратилась к нему Полина.

— Да, c'est une femme de beaucoup d'esprit [большого ума женщина (франц.).]. Я ее знал еще ребенком, и тогда уж в ней видно было что-то такое необыкновенное. Une femme de beaucoup d'esprit! — прибавил он.

— Ax, да, да! — подтвердила Полина. — Ну, что вы? Скажите мне, как вы? — обратилась она к Калиновичу, видимо, желая вызвать его из молчания.

— Слух, который мы имели о monsieur Калиновиче, совершенно несправедлив! — подхватил князь.

— Неужели? — спросила Полина, как бы немного сконфузясь.

— Совершенно несправедлив! — отвечал Калинович, сделав при этом гримасу пренебрежения.

— Скажите! — произнесла Полина и тотчас же постаралась переменить разговор, обратясь с каким-то вопросом к старику.

— Баронесса, кажется, приехала! — произнес князь.

— Ах, как я рада! — воскликнула Полина, и в ту же минуту в комнату проворно вошла прелестнейшая женщина, одетая с таким изяществом, что Калинович даже не воображал, что можно быть так одетою.

— Bonjour, prince! — воскликнула она князю. — Боже! Кого я вижу? Дедушка! — прибавила она потом, обращаясь к старику.

— Опять дедушка! — отвечал тот, пожимая плечами.

— Нет, нет, вы не дедушка! Вы молоденький, — отвечала резво баронесса. — Bonjour, chere Полина! Ах, как я устала! — прибавила она, садясь на диван.

— В тильбюри? — спросила ее Полина.

— Конечно. И представь себе, какая досада: я сейчас потеряла браслет и, главное, — подарок брата, сама не знаю как. Эта несносная моя Бьюти ужасно горячится; я ее крепко держала и, должно быть, задела как-нибудь рукавом или перчаткой — такая досада.

— И барон вам позволяет самой править?

— О, я не слушаюсь в этом случае: пускай его ворчит.

— Рукой уж, видно, махнул! — произнес с улыбкою старик.

— Еще бы! — подхватила баронесса. — Ах! A propos [кстати (франц.).] о моем браслете, чтоб не забыть, — продолжала она, обращаясь к Полине. — Вчера или третьего дня была я в городе и заезжала к monsieur, Лобри. Он говорит, что берется все твои брильянты рассортировать и переделать; и, пожалуйста, никому не отдавай: этот человек гений в своем деле.

— Всех много; куда же? — проговорила Полина.

— Непременно, chere amie, все! — подхватила баронесса. — Знаешь, как теперь носят брильянты? Rapellez vous [Вспомните (франц.).], — обратилась она к старику, — на бале Вронской madame Пейнар. Она была вся залита брильянтами, но все это так мило разбросано, что ничего резко не бросается в глаза, и ensemble был восхитителен.

— Vous avez beaucoup de perles? [У вас много жемчугов? (франц.).] — спросил старик Полину.

— Так много, что уж даже скучно! — отвечала та.

— Дайте нам посмотреть… пожалуйста, chere amie, soyez si bonne [дорогой друг, будьте так добры (франц.).]; я ужасно люблю брильянты и, кажется, как баядерка, способная играть ими целый день, — говорила баронесса.

— Ну, что? Нет… — произнесла было Полина.

— Я сейчас достану, — подхватил князь.

— Ayez la complaisance [Окажите любезность (франц.).], — сказала ему баронесса.

Князь ушел.

— Недурная вещь! — говорил он, проходя мимо Калиновича и давая ему на руки попробовать тяжесть ящика, который Полина нехотя отперла и осторожно вынула из него разные вещи.

— C'est magnifique! C'est magnifique! [Это великолепно! Это великолепно! (франц.).] — говорил старик, рассматривая то солитер, то брильянты, то жемчужное ожерелье.

— Однако как все это смешно сделано. Посмотрите на эту гребенку: ах, какие, должно быть, наши бабушки были неумные! Носить такую работу! — воскликнула с разгоревшимися взорами баронесса.

— На днях мы как-то с кузиной заезжали, — отнесся к старику князь, — и оценивали: на двести тысяч одних камней без работы.

— Вероятно, — подхватил тот.

После разговора о брильянтах все перешли в столовую пить чай; там, стоявший на круглом столе старинной работы, огромный серебряный самовар склонил разговор опять на тот же предмет.

— Вот с серебром тоже не знаю, что делать: такое все старое… — произнесла Полина.

— Насчет серебра chere cousine, как хотите, я совершенно с вами несогласен. Можете себе представить, этой старинной работы разные кубки, вазы. Что за абрис, что за прелестные формы! Эти теперь на стенках резной работы различные вакхические и гладиаторские сцены… нагие наяды… так что все эти нынешние скульпторы гроша не стоют против старых по тонине работы; и такую прелесть переделывать — безбожно.

— Право, не знаю! — проговорила Полина.

— Что же тут недоумевать? — продолжал князь. — Тем больше, что в вашей будущей квартире, вероятно, будет камин, и его убрать этим сокровищем — превосходно.

— Да, это может быть мило; но только, пожалуйста, немного; а то на серебряную лавку будет походить, — заметила баронесса.

— Много, конечно, не нужно. Достаточно выбрать лучшие экземпляры. Где же все! — отвечал князь. — Покойник генерал, — продолжал он почти на ухо Калиновичу и заслоняясь рукой, — управлял после польской кампании конфискованными имениями, и потому можете судить, какой источник и что можно было зачерпнуть.

Беседа продолжалась и далее в том же тоне. Князь, наконец, напомнил Калиновичу об отъезде, и они стали прощаться. Полина была так любезна, что оставила своих прочих гостей и пошла проводить их через весь сад.

— Пожалуйста, monsieur Калинович, не забывайте меня. Когда-нибудь на целый день; мы с вами на свободе поговорим, почитаем. Не написали ли вы еще чего-нибудь? Привезите с собою, пожалуйста, — сказала она.

Калинович поклонился.

Тот же катер доставил их на пароход. Ночью море, освещенное луной, было еще лучше; но герой мой теперь не заметил этого.

— Славный этот человек, граф! — говорил ему князь. — И в большой силе. Он очень любит вот эту козочку, баронессу… По этому случаю разная, конечно, идет тут болтовня, хотя, разумеется, с ее стороны ничего нельзя предположить серьезного: она слишком для этого молода и слишком большого света; но как бы то ни было, сильное имеет на него влияние, так что через нее всего удобнее на него действовать, — а она довольно доступна для этого: помотать тоже любит, должишки делает; и если за эту струнку взяться, так многое можно разыграть.

Калинович, прислушиваясь к этим словам, мрачным взором глядел на блиставший вдали купол Исакия. В провинции он мог еще следовать иным принципам, иным началам, которые были выше, честней, благородней; но в Петербурге это сделалось почти невозможно. В его помыслах, желаниях окончательно стушевался всякий проблеск поэзии, которая прежде все-таки выражалась у него в стремлении к науке, в мечтах о литераторстве, в симпатии к добродушному Петру Михайлычу и, наконец, в любви к милой, энергичной Настеньке; но теперь все это прошло, и впереди стоял один только каменный, бессердечный город с единственной своей житейской аксиомой, что деньги для человека — все!

Сердито и грубо позвонил Калинович в дверях своей квартиры. Настенька еще не спала и сама отворила ему дверь.

— О друг мой! Помилуй, что это? Где ты был? Я бог знает что передумала.

— Что ж было думать? Съездил в Павловск с знакомыми. Нельзя сидеть все в четырех стенах! — отвечал Калинович.

— Да как же не сказавшись! Я все ждала, даже не обедала до сих пор, — проговорила Настенька.

— Вольно же было! — произнес Калинович и тотчас же лег; но сон его был тревожный: то серебряный самовар, то граф, то пять мельниц, стоявшие рядом, грезились ему.

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я