Неточные совпадения
Феномен этот — мой сосед по деревне, отставной полковник Вихров, добрый и в то же врем» бешеный, исполненный высокой житейской мудрости и вместе с тем необразованный,
как простой солдат!» Александра Григорьевна, по самолюбию своему, не только
сама себя всегда расхваливала, но даже всех других людей, которые приходили с ней в какое-либо соприкосновение.
Когда Вихровы выехали из ворот Воздвиженского,
сам старик Вихров
как будто бы свободнее вздохнул.
При этом ему невольно припомнилось,
как его
самого, — мальчишку лет пятнадцати, — ни в чем не виновного, поставили в полку под ранцы с песком, и
как он терпел, терпел эти мученья, наконец, упал, кровь хлынула у него из гортани; и
как он потом
сам, уже в чине капитана, нагрубившего ему солдата велел наказать; солдат продолжал грубить; он велел его наказывать больше, больше; наконец, того на шинели снесли без чувств в лазарет;
как потом, проходя по лазарету, он видел этого солдата с впалыми глазами, с искаженным лицом, и затем солдат этот через несколько дней умер, явно им засеченный…
И вдруг ему начинало представляться, что оно у него
как бы внизу, —
самые деревья
как будто бы растут вниз, и вершины их словно купаются в воздухе, — и он лежит на земле потому только, что к ней чем-то прикреплен; но уничтожься эта связь — и он упадет туда, вниз, в небо.
Телега сейчас же была готова. Павел,
сам правя, полетел на ней в поле, так что к нему едва успели вскочить Кирьян и Сафоныч. Подъехали к месту поражения. Около куста распростерта была растерзанная корова, а невдалеке от нее, в луже крови, лежал и медведь: он очень скромно повернул голову набок и
как бы не околел, а заснул только.
Г-жа Захаревская, тогда еще просто Маремьяша, была мещанскою девицею;
сама доила коров, таскала навоз в свой сад и потом, будучи чиста и невинна,
как младенец, она совершенно спокойно и бестрепетно перешла в пьяные и развратные объятия толстого исправника.
— Для чего, на кой черт? Неужели ты думаешь, что если бы она смела написать, так не написала бы? К
самому царю бы накатала, чтобы только говорили, что вот к кому она пишет; а то видно с ее письмом не только что до графа, и до дворника его не дойдешь!.. Ведь
как надула-то, главное: из-за этого дела я пять тысяч казенной недоимки с нее не взыскивал, два строгих выговора получил за то; дадут еще третий, и под суд!
Говоря это, старик маскировался: не того он боялся, а просто ему жаль было платить немцу много денег, и вместе с тем он ожидал, что если Еспер Иваныч догадается об том, так, пожалуй,
сам вызовется платить за Павла; а Вихров и от него,
как от Александры Григорьевны, ничего не хотел принять: странное смешение скупости и гордости представлял собою этот человек!
—
Какая она аристократка! — возразил с сердцем Еспер Иваныч. — Авантюристка — это так!.. Сначала по казармам шлялась, а потом в генерал-адъютантши попала!.. Настоящий аристократизм, — продолжал он,
как бы больше рассуждая
сам с собою, — при всей его тепличности и оранжерейности воспитания, при некоторой брезгливости к жизни, первей всего благороден, великодушен и возвышен в своих чувствованиях.
Странное дело, — эти почти бессмысленные слова ребенка заставили
как бы в
самом Еспере Иваныче заговорить неведомый голос: ему почему-то представился с особенной ясностью этот неширокий горизонт всей видимой местности, но в которой он однако погреб себя на всю жизнь; впереди не виделось никаких новых умственных или нравственных радостей, — ничего, кроме смерти, и разве уж за пределами ее откроется какой-нибудь мир и источник иных наслаждений; а Паша все продолжал приставать к нему с разными вопросами о видневшихся цветах из воды, о спорхнувшей целой стае диких уток, о мелькавших вдали селах и деревнях.
Там на крыльце ожидали их Михайло Поликарпыч и Анна Гавриловна. Та сейчас же,
как вошли они в комнаты, подала мороженого; потом садовник, из собственной оранжереи Еспера Иваныча, принес фруктов, из которых Еспер Иваныч отобрал
самые лучшие и подал Павлу. Полковник при этом немного нахмурился. Он не любил, когда Еспер Иваныч очень уж ласкал его сына.
Никто уже не сомневался в ее положении; между тем
сама Аннушка,
как ни тяжело ей было, слова не смела пикнуть о своей дочери — она хорошо знала сердце Еспера Иваныча: по своей стыдливости, он скорее согласился бы умереть, чем признаться в известных отношениях с нею или с
какою бы то ни было другою женщиной: по какому-то врожденному и непреодолимому для него
самого чувству целомудрия, он
как бы хотел уверить целый мир, что он вовсе не знал утех любви и что это никогда для него и не существовало.
Отчего Павел чувствовал удовольствие, видя,
как Плавин чисто и отчетливо выводил карандашом линии, —
как у него выходило на бумаге совершенно то же
самое, что было и на оригинале, — он не мог дать себе отчета, но все-таки наслаждение ощущал великое; и вряд ли не то ли же
самое чувство разделял и солдат Симонов, который с час уже пришел в комнаты и не уходил, а, подпершись рукою в бок, стоял и смотрел,
как барчик рисует.
—
Как — в часть! Кто смел? Я
сам сейчас схожу туда и задам этому частному! — расхорохорился Павел.
Павел был
как бы в тумане: весь этот театр, со всей обстановкой, и все испытанные там удовольствия показались ему какими-то необыкновенными, не воздушными, не на земле (а
как и было на
самом деле — под землею) существующими — каким-то пиром гномов, одуряющим, не дающим свободно дышать, но тем не менее очаровательным и обольстительным!
Разумов сейчас же вскочил. Он еще по гимназии помнил,
как Николай Силыч ставил его в сентябре на колени до райских птиц, то есть каждый класс математики он должен был стоять на коленях до
самой весны, когда птицы прилетят.
В учителя он себе выбрал, по случаю крайней дешевизны, того же Видостана, который, впрочем, мог ему растолковать одни только ноты, а затем Павел уже
сам стал разучивать,
как бог на разум послал, небольшие пьески; и таким образом к концу года он играл довольно бойко; у него даже нашелся обожатель его музыки, один из его товарищей, по фамилии Живин, который прослушивал его иногда по целым вечерам и совершенно искренно уверял, что такой игры на фортепьянах с подобной экспрессией он не слыхивал.
Николай Силыч очень хорошо знал этот анекдот и даже
сам сочинил его, но сделал вид, что
как будто бы в первый раз его слышит, и только самодовольно подтвердил...
Дрозденко ненавидел и преследовал законоучителя, по преимуществу, за притворство его, — за желание представить из себя какого-то аскета, тогда
как на
самом деле было совсем не то!
— Ничего, дяденька, поправитесь, — успокаивал его Павел, целуя у дяди руку, между тем
как у
самого глаза наполнились слезами.
Еспер Иваныч когда ему полтинник, когда целковый даст; и теперешний раз пришел было; я сюда его не пустила, выслала ему рубль и велела идти домой; а он заместо того — прямо в кабак… напился там, идет домой, во все горло дерет песни; только
как подошел к нашему дому, и говорит
сам себе: «Кубанцев, цыц, не смей петь: тут твой благодетель живет и хворает!..» Потом еще пуще того заорал песни и опять закричал на себя: «Цыц, Кубанцев, не смей благодетеля обеспокоить!..» Усмирильщик
какой —
самого себя!
Бедный Еспер Иваныч и того уж не мог сообразить; приезжай к нему Мари, когда он еще был здоров, он поместил бы ее
как птичку райскую, а теперь Анна Гавриловна, когда уже
сама сделает что-нибудь, тогда привезет его в креслах показать ему.
Мари на это стихотворение не сделала ни довольного, ни недовольного вида, даже не сконфузилась ничего, а прослушала
как бы
самую обыкновенную вещь.
Рвение Павла в этом случае до того дошло, что он эту повесть тотчас же
сам переписал, и
как только по выздоровлении пошел к Имплевым, то захватил с собой и произведение свое.
Павел от огорчения в продолжение двух дней не был даже у Имплевых. Рассудок, впрочем, говорил ему, что это даже хорошо, что Мари переезжает в Москву, потому что, когда он сделается студентом и
сам станет жить в Москве, так уж не будет расставаться с ней; но,
как бы то ни было, им овладело нестерпимое желание узнать от Мари что-нибудь определенное об ее чувствах к себе. Для этой цели он приготовил письмо, которое решился лично передать ей.
Отдать письмо Мари,
как видит
сам читатель, не было никакой возможности.
— Нет-с! — отвечал Ванька решительно, хотя, перед тем
как переехать Павлу к Крестовникову, к нему собрались все семиклассники и перепились до неистовства; и даже
сам Ванька, проводив господ, в сенях шлепнулся и проспал там всю ночь. — Наш барин, — продолжал он, — все более в книжку читал… Что ни есть и я, Михайло Поликарпыч, так грамоте теперь умею; в
какую только должность прикажете, пойду!
Полковник по крайней мере с полчаса еще брюзжал, а потом,
как бы сообразив что-то такое и произнося больше
сам с собой: «Разве вот что сделать!» — вслед за тем крикнул во весь голос...
Жена богатого и старинного подрядчика-обручника, постоянно проживавшего в Москве, она, чтобы ей
самой было от господ хорошо и чтобы не требовали ее ни на
какую барскую работу, давным-давно убедила мужа платить почти тройной оброк; советовала ему то поправить иконостас в храме божием, то сделать серебряные главы на церковь, чтобы таким образом,
как жене украшателя храма божия, пользоваться почетом в приходе.
Павел догадался, что это был старший сын Захаревского — правовед; другой сын его — в безобразных кадетских штанах, в выворотных сапогах, остриженный под гребенку — сидел рядом с
самим Ардальоном Васильевичем, который все еще был исправником и сидел в той же
самой позе,
как мы видели его в первый раз, только от лет он очень потучнел, обрюзг, сделался еще более сутуловат и совершенно поседел.
Он и
сам хорошенько не знал,
какие это именно были сочинения.
—
Как же вы, — вмешался в разговор Павел, —
самый высочайший род драматического искусства — оперу не любите, а
самый низший сорт его — балет любите?
Мари в
самом деле, — когда Павел со свойственною всем юношам болтливостью, иногда по целым вечерам передавал ей свои разные научные и эстетические сведения, — вслушивалась очень внимательно, и если делала
какое замечание, то оно ясно показывало, что она до тонкости уразумевала то, что он ей говорил.
Самый дом и вся обстановка около него
как бы вовсе не изменились: ворота так же были отворены, крыльцо — отперто; даже на окне, в зале,
как Павлу показалось, будто бы лежал дорожный саквояж, «Что за чудо, уж не воротились ли они из Москвы?» — подумал он и пошел в
самый дом.
— Нельзя-с! — повторил Силантий. — Позвольте-с, я доложу, — прибавил он и,
как бы
сам не понимая, что делает, отворил дверь, юркнул в нее и,
как слышно было, заперев ее, куда-то проворно побежал по дому.
— Да, он мне очень предан; он меня обыкновенно провожал от Имплевых домой; я ему всегда давала по гривенничку на чай, и он за это получил ко мне какую-то фанатическую любовь, так что я здесь гораздо безопаснее, чем в какой-нибудь гостинице, — говорила m-me Фатеева, но
сама,
как видно, думала в это время совсем об другом.
—
Как же это?.. Я у
самой вас спрашивал: нет ли чего особенного у Мари в Москве, и вы решительно сказали, что нет! — проговорил он с укоризною.
—
Сама Мари, разумеется… Она в этом случае, я не знаю, какая-то нерешительная, что ли, стыдливая:
какого труда, я думаю, ей стоило
самой себе признаться в этом чувстве!.. А по-моему, если полюбила человека — не только уж жениха, а и так называемою преступною любовью — что ж, тут скрываться нечего: не скроешь!..
— Всегда к вашим услугам, — отвечал ей Павел и поспешил уйти. В голове у него все еще шумело и трещало; в глазах мелькали зеленые пятна; ноги едва двигались. Придя к себе на квартиру, которая была по-прежнему в доме Александры Григорьевны, он лег и так пролежал до
самого утра, с открытыми глазами, не спав и в то же время
как бы ничего не понимая, ничего не соображая и даже ничего не чувствуя.
— Не знаю, — отвечал Макар Григорьев,
как бы нехотя. — Конечно, что нам судить господ не приходится, только то, что у меня с
самых первых пор,
как мы под власть его попали, все что-то неладно с ним пошло, да и до сей поры, пожалуй, так идет.
И точно, что — отдери он тогда меня,
как хотелось ему того, я бы — хоть бросай свое дело; потому,
как я спрошу после того с какого-нибудь подчиненного своего али накажу их же пропойцу-мужичонка, — он мне прямо в глаза бухнет: «Ты
сам — сеченый!».
— Посмотри,
какая собака отличная!.. — сказал он, показывая Павлу на стоявшую на шкафе, в
самом деле, превосходно сделанную собаку из папье-маше.
— Не люблю я этих извозчиков!.. Прах его знает —
какой чужой мужик, поезжай с ним по всем улицам! — отшутилась Анна Гавриловна, но в
самом деле она не ездила никогда на извозчиках, потому что это казалось ей очень разорительным, а она обыкновенно каждую копейку Еспера Иваныча, особенно когда ей приходилось тратить для
самой себя, берегла,
как бог знает что.
— Действительно, — продолжал Павел докторальным тоном, — он бросился на нее с ножом, а потом,
как все дрянные люди в подобных случаях делают, испугался очень этого и дал ей вексель; и она, по-моему, весьма благоразумно сделала, что взяла его; потому что жить долее с таким пьяницей и негодяем недоставало никакого терпения, а оставить его и
самой умирать с голоду тоже было бы весьма безрассудно.
— Да нашу Марью Николаевну и вас — вот что!.. — договорилась наконец Анна Гавриловна до истинной причины, так ее вооружившей против Фатеевой. — Муж ее как-то стал попрекать: «Ты бы, говорит, хоть с приятельницы своей, Марьи Николаевны, брала пример —
как себя держать», а она ему вдруг говорит: «Что ж, говорит, Мари выходит за одного замуж, а
сама с гимназистом Вихровым перемигивается!»
Мари, оставшись одна, задумалась. «
Какой поэтический мальчик!» — произнесла она
сама с собою. — «Но за что же он так ненавидит меня?» — прибавила она после короткого молчания, и искренняя, непритворная грусть отразилась на ее лице.
Заморив наскоро голод остатками вчерашнего обеда, Павел велел Ваньке и Огурцову перевезти свои вещи, а
сам, не откладывая времени (ему невыносимо было уж оставаться в грязной комнатишке Макара Григорьева), отправился снова в номера, где прямо прошел к Неведомову и тоже сильно был удивлен тем, что представилось ему там: во-первых, он увидел диван, очень
как бы похожий на гроб и обитый совершенно таким же малиновым сукном,
каким обыкновенно обивают гроба; потом, довольно большой стол, покрытый уже черным сукном, на котором лежали: череп человеческий, несколько ручных и ножных костей, огромное евангелие и еще несколько каких-то больших книг в дорогом переплете, а сзади стола, у стены, стояло костяное распятие.
—
Как что же? — перебил его Неведомов. — Поэзия, в
самых смелых своих сравнениях и метафорах, все-таки должна иметь здравый человеческий смысл. У нас тоже, — продолжал он, видимо, разговорившись на эту тему, — были и есть своего рода маленькие Викторы Гюго, без свойственной, разумеется, ему силы.
Герой мой вышел от профессора сильно опешенный. «В
самом деле мне, может быть, рано еще писать!» — подумал он
сам с собой и решился пока учиться и учиться!.. Всю эту проделку с своим сочинением Вихров тщательнейшим образом скрыл от Неведомова и для этого даже не видался с ним долгое время. Он почти предчувствовал, что тот тоже не похвалит его творения, но
как только этот вопрос для него, после беседы с профессором, решился, так он сейчас же и отправился к приятелю.
— Кант [Кант Иммануил (1724—1804) — родоначальник немецкого идеализма второй половины XVIII—XIX века.] почти то же
самое говорит, — возразил,
как бы в некотором недоумении, Неведомов.