Тот пошел. Еспер Иваныч сидел в креслах около своей кровати: вместо прежнего красивого и представительного мужчины, это был какой-то совершенно уже опустившийся старик, с небритой бородой, с протянутой ногой и с висевшей рукой. Лицо у него тоже было скошено немного набок.
Вслед за становой вошел высокий мужчина с усами и бородой, в длиннополом синем сюртуке и нес на руке какое-то легонькое манто. Он прошел прямо на клирос и, установясь в очень, как видно, для него привычной позе, сейчас же принялся густым басом подпевать дьячкам.
— Что их вознаграждать-то! — воскликнул Замин. — Будет уж им, помироедствовали. Мужики-то, вон, и в казну подати подай, и дороги почини, и в рекруты ступай. Что баря-то, али купцы и попы?.. Святые, что ли? Мужички то же говорят: «Страшный суд написан, а ни одного барина в рай не ведут, все простой народ идет с бородами».
У Вихрова на всю жизнь врезалась в памяти маленькая, худощавая фигурка уродца-живописца. Обойщик явился к нему совсем другого свойства: мужик пожилой, с окладистой бородой и в синем кафтане. Вихрову он показался скорей за какого-то старосту, чем за рабочего.
В это время вошел в моленную и сам Иван Кононов, высокий, худощавый, с длинной полуседой бородой старик. Он не поклонился и не поздоровался со своими ночными посетителями, а молча встал у притолка, как бы ожидая, что его или спросят о чем-нибудь, или прикажут ему что-нибудь.
— Пофорсистей к ним надо въехать, чтобы знали — кто едет! — говорил он, ухмыляясь сквозь свою густую и широкую бороду. — Вы тоже сядьте маненько построже, — прибавил он Вихрову.
— Каналья этакий! — произнес он. — Да и вы, господа чиновники, удивительное дело, какой нынче пустой народ стали! Вон у меня покойный дядя исправником был… Тогда, знаете, этакие французские камзолы еще носили… И как, бывало, он из округи приедет, тетушка сейчас и лезет к нему в этот камзол в карманы: из одного вынимает деньги, что по округе собрал, а из другого — волосы человечьи — это он из бород у мужиков надрал. У того бы они квасу не выпустили!
Перед Вихровым в это время стоял старик с седой бородой, в коротенькой черной поддевке и в солдатских, с высокими голенищами, сапогах. Это был Симонов. Вихров, как тогда посылали его на службу, сейчас же распорядился, чтобы отыскали Симонова, которого он сделал потом управляющим над всем своим имением. Теперь он, по крайней мере, с полчаса разговаривал с своим старым приятелем, и все их объяснение больше состояло в том, что они говорили друг другу нежности.
— А это вот пианист Кольберт, а это художник Рагуза! — заключил он, показывая на двух остальных своих гостей, из которых Рагуза оказался с корявым лицом, щетинистой бородой, шершавыми волосами и с мрачным взглядом; пианист же Кольберт, напротив, был с добродушною жидовскою физиономиею, с чрезвычайно прямыми ушами и с какими-то выцветшими глазами, как будто бы они сделаны у него были не из живого роговика, а из полинялой бумаги.
Слегка кудрявые на висках его волосы были совсем уже седы; худоба лица еще более оттенилась отпущенными усами и окладистой бородой, которые тоже были, как молоком, спрыснуты проседью.
Голова его в шапке седых курчавых волос, такими же волосами густо заросло лицо, в бороде торчал нос, большой и прямой, точно у дятла, блестели черные глаза.
Обедали все свои. В дальнем конце стола скромно поместилась Таисья, а с ней рядом какой-то таинственный старец Кирилл. Этот последний в своем темном раскольничьем полукафтанье и с подстриженными по-раскольничьи на лбу волосами невольно бросался в глаза. Широкое, скуластое лицо, обросшее густою бородой, с плутоватыми темными глазками и приплюснутым татарским носом, было типично само по себе, а пробивавшаяся в темных волосах седина придавала ему какое-то иконное благообразие.
Пушкин первый настойчиво вводил в язык полногласность: он перестал писать брада, власа, глад и писал борода, волосы, голод; но иногда когда тема стихотворения требовала каких-то особенных, железных слов, он не стеснялся брать их из славянского языка…