Неточные совпадения
Флора не плакала и не убивалась при материном гробе, и поцеловала лоб и руку покойницы с таким спокойствием, как будто здесь вовсе и не шло дело
о разлуке. Да оно и в самом деле не имело для Флоры значения разлуки: они с матерью шли
друг за
другом.
—
О, да, конечно! тем более, что это и не гости, а мои
друзья; тут Форовы. Сегодня день рождения дяди.
— Позволь, однако, любезный
друг, тебе заметить, что ведь одна из этих двух,
о которых ты говоришь, мне родная сестра!
—
О, я совсем не обладаю такими дипломатическими способностями, какие вы во мне заподозрили, я только любопытна как женщина старинного режима и люблю поверять свои догадки соображениями
других. Есть пословица, что человека не узнаешь, пока с ним не съешь три пуда соли, но мне кажется, что это вздор. Так называемые нынче «вопросы» очень удобны для того, чтобы при их содействии узнавать человека, даже ни разу не посоливши с ним хлеба.
—
О, разумеется, не примет!.. если ты сам к нему приедешь, но если он тебя позовет, тогда, надеюсь, будет
другое дело. Пришли ко мне, пожалуйста, Висленева… его я могу принимать, и заставлю его быть трубой твоей славы.
—
О, полно, Катя! Что же может угрожать им? Нет, все это вздор, пустяки; но Вера была так тревожна, как никогда, и я все это тебе к тому рассказываю, чтобы ты не отнесла моего бегства к чему-нибудь
другому, — договорила, слегка краснея, Синтянина.
«Черт возьми! — подумал он, — и в словах этой дуры есть своя правда. Нет; нельзя отрешаться от Петербурга! „Свежие раны!“
О, какая это чертовски полезная штука! Поусердствуйте,
друзья, „свежим ранам“, поусердствуйте, пока вас на это хватит!»
Со времени смешения языков в их нигилистической секте, вместе с потерей сознания
о том, что честно и что бесчестно, утрачено было и всякое определенное понятие
о том, кто их
друзья и кто их враги.
Принципы растеряны, враги гораздо ревностнее стоят за то, за что хотели ратовать их
друзья; земельный надел народа, равноправие всех и каждого пред лицом закона, свобода совести и слова, — все это уже отстаивают враги, и спорить приходится разве только «
о бревне, упавшем и никого не убившем», а между тем враги нужны, и притом не те враги, которые действительно враждебны честным стремлениям к равноправию и свободе, а они, какие-то неведомые мифические враги, преступлений которых нигде нет, и которые просто называются они.
— Пожалуйста, будьте покойны: будемте говорить
о цене, а товар я вам сдам честно. Десять тысяч рублей за мужа, молодого, благовоспитанного, честного, глупого, либерального и такого покладистого, что из него хоть веревки вей, это, по чести сказать, не дорого. Берете вы или нет? Дешевле я не уступлю, а вы
другого такого не найдете.
Дело должен был начать Кишенский, ему одному известными способами, или по крайней мере способами,
о которых
другие как будто не хотели и знать. Тихон Ларионович и не медлил: он завел пружину, но она, сверх всякого чаяния, не действовала так долго, что Горданов уже начал смущаться и хотел напрямик сказать Кишенскому, что не надо ли повторить?
Будучи перевенчан с Алиной, но не быв никогда ее мужем, он действительно усерднее всякого родного отца хлопотал об усыновлении себе ее двух старших детей и, наконец, выхлопотал это при посредстве связей брата Алины и Кишенского; он присутствовал с веселым и открытым лицом на крестинах двух
других детей, которых щедрая природа послала Алине после ее бракосочетания, и видел, как эти милые крошки были вписаны на его имя в приходские метрические книги; он свидетельствовал под присягой
о сумасшествии старика Фигурина и отвез его в сумасшедший дом, где потом через месяц один распоряжался бедными похоронами этого старца; он потом завел по доверенности и приказанию жены тяжбу с ее братом и немало содействовал увеличению ее доли наследства при законном разделе неуворованной части богатства старого Фигурина; он исполнял все, подчинялся всему, и все это каждый раз в надежде получить в свои руки свое произведение, и все в надежде суетной и тщетной, потому что обещания возврата никогда не исполнялись, и жена Висленева, всякий раз по исполнении Иосафом Платоновичем одной службы, как сказочная царевна Ивану-дурачку, заказывала ему новую, и так он служил ей и ее детям верой и правдой, кряхтел, лысел, жался и все страстнее ждал великой и вожделенной минуты воздаяния; но она, увы, не приходила.
Висленев извинял, хотя в уме своем он уже кое-что смекал и насчет Горданова, и говорил с ним
о своих семейных делах более по привычке и по неотразимой потребности с кем-нибудь говорить, при неимении под рукой
другого лица, удобного для излития в душу его своих скорбей, а между тем истек третий семестр, и явился новый трехтысячный счет…
— Нет, брат, я
о ней
другого мнения. Ванскок натура честная.
— Вы ошибаетесь, — ответила, сажая его рукой на прежнее место, Синтянина, — вы говорите «не надо», думая только
о себе, но мы имеем в виду и
другую мучающуюся душу, с которою и я, и Катя связаны большою и долгою привязанностию. Не будьте же эгоистом и дозвольте нам наши заботы.
Скажу примером: если бы дело шло между мною и вами, я бы вам смело сказала
о моих чувствах, как бы они ни были глубоки, но я сказала бы это вам потому, что в вас есть великодушие и прямая честь, потому что вы не употребили бы потом мою искренность в орудие против меня, чтобы щеголять властью, которую дало вам мое сердце; но с
другим человеком, например с Иосафом Платоновичем, я никогда бы не была так прямодушна, как бы я его ни любила.
—
О, несравненно! В достоинствах можно сшибиться; притом, — добавила она, вздохнув, — один всегда достойнее
другого, пойдут сравнения и выводы, а это смерть любви; тогда как тот иль та, которые любимы просто потому, что их любят, они ничего уж не потеряют ни от каких сравнений.
— Ну так скажите мне
о чем-нибудь
другом.
Едва Висленев стал, по легкомысленности своей, забывать
о своем оброчном положении и
о других своих петербургских обязательствах, как его ударила новая волна: гордановский портфель, который Висленев не мог представить своему
другу иначе как с известным нам надрезом.
—
О чем же и говорить! Мне тоже все равно, — произнес он и, взяв Глафиру за обнаженный локоть, добавил, — я совершено обеспечен: за моею женой столько ухаживателей, что они
друг за
другом смотрят лучше всяких аргусов.
Спиридонов, разумеется,
о другой спросит: «Дрянь книга?», она ответит: «Эта мне не нравится», он опять рассмеется.
Дорогой никто из них не говорил
друг с
другом ни
о чем, но, переехав брод, Катерина Астафьевна вдруг вскрикнула благим матом и потянулась вбок с тележки.
Подозеров молча кивал в знак согласия головой, но он ничего не слыхал. Он думал совсем
о другом. Он припоминал ее, какою она вчера была в осиннике, и… покраснел от мысли, что она его любит.
Он называл по именам Катерину Астафьевну Форову, генеральшу и Ларису, которых во все это время постоянно видел пред собою, но он ни разу не остановился на том, почему здесь, возле него, находятся именно эти, а не какие-нибудь
другие лица; он ни разу не спросил ни одну из них: отчего все они так изменились, отчего Катерина Астафьевна осунулась, и все ее волосы сплошь побелели; отчего также похудела и пожелтела генеральша Александра Ивановна и нет в ней того спокойствия и самообладания, которые одних так успокаивали, а
другим давали столько материала для рассуждений
о ее бесчувственности.
О других героях этого дня пока было словно позабыто: некоторым занимавшимся их судьбой мнилось, что Горданова и Подозерова ждет тягчайшая участь впереди, но справедливость требует сказать, что двумя этими субъектами занимались лишь очень немногие из губернского бомонда; наибольшее же внимание масс принадлежало майору.
Что касается до Горданова, Подозерова и Висленева, то
о них вспомнили только на
другой день и, ввиду болезненного состояния Горданова и Подозерова, подчинили их домашнему аресту в их собственных квартирах; когда же пришли к Висленеву с тем, чтобы пригласить его переехать на гауптвахту, то нашли в его комнате только обрывки газетных листов, которыми Иосаф Платонович обертывал вещи; сам же он еще вчера вечером уехал бог весть куда.
Ее словно не было в живых, и
о ней только невзначай вспомнили два или три человека, которые, возвращаясь однажды ночью из клуба, неожиданно увидели слабый свет в окнах ее комнаты; но и тут, по всем наведенным на
другой день справкам, оказалось, что Глафира Васильевна приезжала в город на короткое время и затем выехала.
—
О, нет! Не преувеличивайте пожалуйста! Я человек, и очень дурной человек. Посмотрите, куда я гожусь в сравнении со многими
другими, которые вам сочувствуют?
Майор отвечал ей тем же, и хотя они
друг с
другом ни
о чем не условливались и в любви
друг другу не объяснялись, но когда майор стал, к концу кампании, на ноги, они с Катериной Астафьевной очутились вместе, сначала под обозною фурой, потом в татарской мазанке, потом на постоялом дворе, а там уже так и закочевали вдвоем по городам и городишкам, куда гоняла майора служба, до тех пор, пока он, наконец, вылетел из этой службы по поводу той же Катерины Астафьевны.
— Нет, я знаю, что не принесешь; ты обо мне не можешь думать, как
другие о женщине думают… Да, ты не можешь; у тебя не такая натура, и это мне больно за тебя… потому что ты об этом будешь горько и горько тужить.
Бодростин, которому Казимира нравилась безмерно и который млел от одной мысли завладеть ею на тех или
других основаниях, разрешил Кишенскому пользоваться и временем, и обстоятельствами, и не прошло недели, как прекрасная Казимира приехала к Михаилу Андреевичу на своих лошадях и в своей коляске просить его
о каком-то ничтожном совете и тут же пригласила его в свой салон и при этом нежно, нежно и крепко пожала его руку.
Тогда в один прелестный день Кишенский, посетив свои редакции, где в одной он гремел против распущенности современных нравов, а в
другой — настрочил сквозной намек
о некоей очаровательной княгине В., возвратился домой и, сидя за ширмой в закладной комнате, слышал, как кто-то толкнулся с просьбой ссуды под вексель г. Бодростина.
Вместо того, чтобы хлопотать
о перевозе счастливого артиста за городскую черту, Горданов, явясь к нему на
другое утро, предъявил ему бумагу, по силе которой всякая полицейская власть обязана была оказывать Павлу Николаевичу содействие в поимке названного в ней артиста.
Это, разумеется, было очень неприятно и само по себе, потому что добрый и любящий Жозеф ожидал совсем не такого свидания, но сюда примешивалась еще
другая гадость: Глафира пригласила его налету ехать за нею в Прагу, что Жозеф, конечно, охотно бы и исполнил, если б у него были деньги, или была, по крайней мере, наглость попросить их тут же у Глафиры; но как у Иосафа Платоновича не было ни того, ни
другого, то он не мог выехать, и вместо того, чтобы лететь в Прагу с следующим поездом, как желало его влюбленное сердце, он должен был еще завести с Глафирой Васильевной переписку
о займе трехсот гульденов.
На этот раз Благочестивый Устин предостерегал «желающую выехать», чтоб она не выезжала, пока пройдет опасность,
о которой Благочестивый Устин обещался заблаговременно известить, а в
другом… в
другом он философствовал
о браке и отвечал на выставленный Висленевым вопрос
о том, как смотрят на брак в высших мирах.
—
О, не бойтесь, не бойтесь: я в одну минуту! — воскликнул на быстром бегу Висленев и действительно не более как через пять минут явился с пустым саквояжем в одной руке, с тросточкой, зонтиком и пледом — в
другой, и с бархатною фуражкой на голове.
Плохо понимавший по-немецки Висленев не обращал внимания на их разговор, в котором до ушей его чаше
других слов долетало слово verrückt [сумасшедший (нем.).] и к отягчению своего положения оставался в безвестности
о том, что его считают сумасшедшим.
Чувствуя омерзение к разносторонней «направленской» лжи, с таким избытком переполняющей в наше время жизнь так называемых «мыслящих деятелей» того или
другого закала, он с чувством глубокой и нервной гадливости удалялся от битых ходов и искал своей доли в безыскусственном и простом выполнении своих обязанностей, из которых первейшею считал заботу
о своем собственном усовершенствовании.
Глафира хотела оставить этот листок на письменном столе, но вдруг передумала; разорвала бумажку в клочки и написала на
другой следующее: «Осмотрев вашу квартиру, я избираю себе для помещения ваш кабинет и прошу возле поместить мою горничную,
о выборе которой для меня прикажите позаботиться monsieur Ропшину. Глафира».
Бодростина поняла, что она сделала неловкость. К тому же она ясно видела, что генерал принимает ее не с аттенцией, на какую она имела бы, кажется, право по своему положению. Это нехорошо действовало на Глафиру, и она, оставив свое намерение выспросить
о Горданове, прямо перешла к
другому.
Брат и сестра, несмотря на долговременную их разлуку
друг с
другом, ничего не находили особенно живого сообщить один
другому: чиновник говорил в насмешливом тоне
о Петербурге,
о России,
о русском направлении,
о немцах,
о политике,
о банках,
о женщинах,
о женском труде, то сочувственно, то иронически, но с постоянным соблюдением особого известного ему секрета — как все это переделать по-новому.
Событие было самое неприятное, страшно поразившее Бодростина, тронувшее, впрочем, и Глафиру; однако тронувшее не особенно сильно, потому что Глафира, узнав
о том, где были молодые господа прежде трагического конца своей гулянки, отнеслась к этому с крайним осуждением. Висленев же был более смущен, чем поражен: он не мог никак понять, как это все случилось, и, проснувшись на
другое утро, прежде всего обратился за разъяснениями к Горданову, но тот ему отвечал только...
—
О, будь покойна: то, что я скажу, не составляет ничего важного, я просто припомнила в пример, что этот человек, по-видимому, столь холодный и самообладающий, при известии
о твоей свадьбе стал такая кислая дрянь, как и все, — точно так же одурел, точно так же злился, корчился, не ел и не находил смысла в своем существовании. Он даже был глупее чем
другие, и точно гусар старинных времен проводил целые дни в размышлении, как бы тебя похитить. Я уж не знаю, что может быть этого пошлее.
С тех пор как Бодростина укатила за границу, ни та, ни
другая из названных нами двух дам не имели
о ней никаких обстоятельных сведений, но с возвращением Глафиры Васильевны в свои палестины, молва быстро протрубила и про ее новую славу, и про ее полную власть над мужем, и про ее высокие добродетели и спиритизм.
— Нет-с, не сошла, а это совсем
другое; эта дама желает иметь своего Адама, который плясал бы по ее дудке, и вот второе мое убеждение полетело кувырком: я был убежден, что у женщин взаправду идет дело
о серьезности их положения, а им нужна только лесть, чему-нибудь это все равно — хоть уму, или красоте, или добродетели, уменью солить огурцы, или «работать над Боклем».
— О-о! mon cher ami, c'est une chose insupportable, [Мой дорогой
друг, это невыносимо (франц.).] вы мне все твердите я да я, как будто все дело только в одних вас!
О Ларе они
друг с
другом не проронили ни одного слова; Подозеров и сам с женой не виделся с той самой поры, когда он ее будто не заметил на огороде.
— Оставимте моих
друзей, но ваши и мои правила не сходятся, — значит нам единомыслить не
о чем, укреплять
друг друга не в чем, стремиться к одному и тому же по одной дороге некуда: словом, жить вместе, уважая
друг друга, нельзя, а жить, не уважая один
другого, это… это ни к чему хорошему не ведет, и мы расстаемся.
Гордость Лары страшно возмутилась этим наставлением, и она, посидев очень короткое время у Бодростиной, уехала, захватив с собой в качестве утешителя Жозефа, а на
другой день прибыл к ним и
другой утешитель — сам Павел Николаевич Горданов, которого потерявшаяся Лариса приняла и выслушивала его суждения с братом
о лицемерии провинциальном и
о толерантности столиц.
— Я удивляюсь вам, Михаил Андреевич, как вы, несомненно образованный человек, находите удобным говорить в таком тоне при женщине
о другой женщине и еще, вдобавок,
о моей знакомой, более…
о моем
друге… да, прошу вас знать, что я считаю бедную Лару моим
другом, и если вы будете иметь случай, то прошу вас не отказать мне в одолжении, где только будет удобно говорить, что Лара мой самый близкий, самый искренний
друг, что я ее люблю нежнейшим образом и сострадаю всею душой ее положению.