Неточные совпадения
— А
и в будни не больно весело! — Кожемякин крепко стиснул сына коленями
и как будто немного оживился. — Прежде веселее было. Не столь спокойно, зато — веселее.
Вот я тебе когда-нибудь, вместо бабьих-то сказок, про настоящее поведаю. Ты уж большой, пора тебе знать, как
я жил…
— Можно
и сейчас! — подумав, молвил отец. —
Вот, примерно, ходил
я с отцом — дедом твоим — на расшиве, бечевой ходили, бурлаками, было их у нас двадцать семь человек, а дед твой — водоливом. Мужик он был большой, строгий, характерный…
Вот этот звон
и разбередил Бонапарту душу, подумал он о ту пору: «Всё
я забрал, а на что
мне?
—
Вот и опять… тут как только вспомнишь что-нибудь касательное жизни человеческой, так совсем невозможно про это ребёнку рассказать! Неподходящее всё… Ты иди-ка, посиди у ворот, — а
я тут вздремну да подумаю…
— Про себя? — повторил отец. —
Я — что же?
Я, брат, не умею про себя-то! Ну, как сбежал отец мой на Волгу, было
мне пятнадцать лет. Озорной был. Ты
вот тихий, а
я — ух какой озорник был! Били
меня за это
и отец
и многие другие, кому надо было. А
я не вынослив был на побои, взлупят
меня,
я — бежать!
Вот однажды отец
и побей
меня в Балахне, а
я и убёг на плотах в Кузьдемьянск. С того
и началось житьё моё: потерял ведь
я отца-то, да так
и не нашёл никогда —
вот какое дело!
—
Вот оно: чуть только
я тебе сказал, что отца не слушался, сейчас ты это перенял
и махнул на улицу! А не велено тебе одному выходить.
И ещё: пришёл ты в кухню — Власьевну обругал.
— Хошь возраста
мне всего полсотни с тройкой, да жизнь у
меня смолоду была трудная, кости мои понадломлены
и сердце по ночам болит, не иначе, как сдвинули
мне его с места, нет-нет да
и заденет за что-то. Скажем, на стене бы, на пути маятника этого, шишка была,
вот так же задевал бы он!
— Была, да — нет. А тебе надобен присмотр: женщину надо добрую да хорошую.
Вот я и нашёл…
А со
мной дружбу легко начать: увижу, бывало, весёлого человека —
вот мне и друг!
— Откуда вы с хозяином — никому не известно, какие у вас деньги — неведомо,
и кто вы таковы — не знатно никому!
Вот я —
я здешний, слободской человек
и могу тебе дедов-прадедов моих с десяток назвать,
и кто они были,
и чем их били, а ты — кто?
Женились мы, да
вот сюда
и приехали, купил
я тут усадьбу эту
и поставил завод.
—
Вот что, мотыль, коли соберутся они тебя драть — сигай ко
мне!
Я тебя спрячу. Тонок ты очень,
и порки тебе не стерпеть. Порка, — это ты
меня спроси, какая она!
Вот вечером, после секуции — секуция это тоже по-немецки, а по-нашему просто порка, — вечером, набрал
я варёной картошки
и — к мужикам, в избу в одну.
— Ведь ты не маленький, видишь ведь: старый тятя твой, хиреет он, а
я — молодая,
мне ласки-то хочется! Родненький, что будет, если скажешь?
Мне — побои, ему — горе, да
и этому, — ведь
и его жалко! А уж
я тебя обрадую:
вот слободские придут огород полоть, погоди-ка…
— Лексей этот сейчас барину донёс. Позвал барин её, позвал
и его
и приказывает: «Всыпь ей, Алёха, верный раб!» Лексей
и сёк её до омморока вплоть. Спрашиваю
я его: «Что ж, не нравилась она тебе?» — «Нет, говорит, нравилась, хорошая девка была, скромная,
я всё думал —
вот бы за
меня такую барину отдать!» — «Чего ж ты, говорю, донёс-то на неё?» — «Да ведь как же, говорит, коли баринова она!»
— То-то — куда! — сокрушённо качая головой, сказал солдат. — Эх, парень, не ладно ты устроил! Хошь сказано, что природа
и царю воевода, — ну, всё-таки!
Вот что: есть у
меня верстах в сорока дружок, татарин один, — говорил он, дёргая себя за ухо. — Дам
я записку к нему, — он яйца по деревням скупает, грамотен. Вы посидите у него, а
я тут как-нибудь повоюю… Эх, Матвейка, — жалко тебя
мне!
—
Вот ты
меня и пошли за ним, а Матвея со
мной дай…
— Тут не верёвки, идолобес, тут работа! Каждый должен исполнять свою работу. Всякая работа — государева служба, она для Россеи идёт! Что такое Россея — знаешь? Ей конца нет, Россеи: овраги, болота, степи, пески — надо всё это устроить или нет, бесов кум? Ей всё нужно,
я знаю,
я её скрозь прошёл, в ней работы на двести лет накоплено!
Вот и работай,
и приводи её в порядок! Наработай, чтобы всем хватало,
и шабаш.
Вот она, Россея!
— Оттого, что — лентяй! Понимаю
я идолобесие твоё: мы тут горим три, много пять разов в год, да
и то понемногу,
вот ты
и придумал — пойду в пожарную, там делать нечего, кроме как, стоя на каланче, галок считать…
— Наши, конечно, слободские! Он — городской, стало быть, они его
и били! Ну,
вот, брат,
и был ты в первом сражении — это хорошо! Эх, как
я, будучи парнишкой, бои любил!..
—
И вот, вижу
я — море! — вытаращив глаза
и широко разводя руками, гудел он. — Океан! В одном месте — гора, прямо под облака.
Я тут, в полугоре, притулился
и сижу с ружьём, будто на охоте. Вдруг подходит ко
мне некое человечище, как бы без лица, в лохмотье одето, плачет
и говорит: гора эта — мои грехи, а сатане — трон! Упёрся плечом в гору, наддал
и опрокинул её. Ну,
и я полетел!
— Как помру, — сипло
и вяло говорил Пушкарь, — позови цирульника, побрил бы
меня! Поминок — не делай, не любишь ты нищих. Конечно — дармоеды. Ты
вот что: останутся у
меня племянники — Саватейка с Зосимой — ты им помоги когда!
—
И я вот тоже! — сообщил Кожемякин, а его собеседник поднял прут с земли
и взглянул в небо, откуда снова сеялась мокрая пыль.
— Нам — одинаково, что — полиция, что — неизвестный человек. Мы желаем жить, как жили, — тихо!
Вот я позову её
и спрошу: что такое?
И ежели окажется, что что-нибудь, ну, тогда пускай очистит нас…
— Айда везде! Ему все людя хороша — ты,
я — ему всё равной! Весёлый!
Я говорю: барына, она говорит: нет барына, Евгень Петровна
я!
Я говорю — Евгень всегда барына будит, а она говорит: а Наталья когда будит барына? Все барыны,
вот как она! Смеял
я,
и Борка тоже,
и она, — заплакал потом,
вот как смешной!
— Тут, барынька, в слове этом, задача задана: бог говорить — доля, а дьявол — воля, это он, чтобы спутать нас, подсказывает!
И кто как слышить. В ину душу омманное это слово западёть, дьяволово-то,
и почнёть человек думать про себя:
я во всём волен,
и станеть с этого либо глупым, либо в разбойники попадёть, —
вот оно!
—
Вот, слушайте, как мы ловили жаворонков! — возглашал Борис. — Если на землю положить зеркало так, чтобы глупый жаворонок увидал в нём себя, то — он увидит
и думает, что зеркало — тоже небо,
и летит вниз, а думает — эх,
я лечу вверх всё! Ужасно глупая птица!
— Тут ещё, — торопливо заговорил он, — Плевну брали, но
я тогда в селе Воеводине был,
и ничего выдающего не случилось, только черемисина какого-то дёгтем облили на базаре. А
вот...
— Так! А креститься магометанин сей не хощет? Не ведаю, что могу сотворить в казусном эдаком случае! Как предашь сие забвению на пропитанье? Превыше сил! Озорник у нас житель, весьма
и даже чрезмерно. Балдеют, окаяннии, со скуки да у безделья, а обалдев — бесятся нивесть как. Оле [Междом. церк. — о, ах, увы — Ред.] нам, люду смиренному, среди этого зверия! Совестно
мне, пастырю, пред тобою, а что сотворю — не вем! Да,
вот те
и пастырь…
— Хотя сказано: паси овцы моя, о свиниях же — ни слова, кроме того, что в них Христос бог наш бесприютных чертей загонял! Очень это скорбно всё, сын мой! Прихожанин ты примерный, а
вот поспособствовать тебе в деле твоём
я и не могу. Одно разве — пришли ты
мне татарина своего, побеседую с ним, утешу, может, как, — пришли, да! Ты знаешь дело моё
и свинское на
меня хрюкание это.
И ты, по человечеству, извинишь
мне бессилие моё. Оле нам, человекоподобным! Ну — путей добрых желаю сердечно! Секлетеюшка — проводи!
— Евгенья Петровна, скажите вы
мне, как это случилось, что
вот вы русская
и я русский, а понимать
мне вас трудно?
—
И вдруг — эти неожиданные, страшные ваши записки! Читали вы их, а
я слышала какой-то упрекающий голос, как будто из дали глубокой, из прошлого, некто говорит: ты куда ушла, куда? Ты французский язык знаешь, а — русский? Ты любишь романы читать
и чтобы красиво написано было, а
вот тебе — роман о мёртвом мыле! Ты всемирную историю читывала, а историю души города Окурова — знаешь?
— Объясни ты
мне, Христа ради, что это, как?
Вот — ты говоришь — хороший
я человек
и друг тебе, а ты для
меня — хорошая женщина
и друг,
и оба мы — русские, а ладу — нет между нами:
мной желаемое — тебе не надобно, твои мысли —
мне не ясны, — как это вышло?
«
Вот, отец у
меня был хороший человек, да — зверь, а уж
я — не зверь, а от тебя дети были бы ещё больше люди! Евгеньюшка! Ведь только так
и можно — любовью только новых-то, хороших-то людей родишь!»
«Никогда
я на женщину руки не поднимал, — уж какие были те,
и Дунька,
и Сашка… разве эта — ровня им! А замучил бы! Милая, пала ты
мне на душу молоньей —
и сожгла! Побить бы, а после — в ногах валяться, — слёзы бы твои пил!
Вот еду к Мокею Чапунову, нехорошему человеку, снохачу. Зажгу теперь себя со всех концов — на кой
я леший нужен!»
— Соткнулся
я с женщиной одной — от всей жизни спасение в ней, — кончено! Нет верхового! Не послала. Города построила новые, людями населила хорошими, завела на колокольню
и бросила сюда
вот! Ушла! Стало быть, плох
я ей…
— А
я на что похож? Не-ет, началась расслойка людям,
и теперь у каждого должен быть свой разбег.
Вот я, в городе Вологде, в сумасшедшем доме служил, так доктор — умнейший господин! — сказывал
мне: всё больше год от году сходит людей с ума. Это значит — начали думать! Это с непривычки сходят с ума, — не привыкши кульё на пристанях носить, обязательно надорвёшься
и грыжу получишь, как
вот я, — так
и тут — надрывается душа с непривычки думать!
— Это
я посоветовала ему. Пусть идёт в большой город, там жизнь умнее.
Вот и вам тоже надо бы уехать отсюда…
«Оканчивая записи мои
и дни мои, скажу тебе, далёкий друг: страшна
и горька
мне не смерть, а
вот эта одинокая, бесприютная жизнь горька
и страшна.
Думаю —
и кажется
мне:
вот посетили
меня мысли счастливые, никому неведомые
и всем нужные, а запишешь их,
и глядят они на тебя с бумаги, словно курносая мордва — все на одно лицо, а глаза у всех подслеповатые, красные от болезни
и слезятся».
«Гнев, — соображал он, — прогневаться, огневаться, —
вот он откуда, гнев, — из огня! У кого огонь в душе горит, тот
и гневен бывает. А
я бывал ли гневен-то? Нет во
мне огня, холодна душа моя, оттого все слова
и мысли мои неживые какие-то
и бескровные…»
«Всю ночь до света шатался в поле
и вспоминал Евгеньины слова про одинокие города, вроде нашего; говорила она, что их более восьми сотен. Стоят они на земле, один другого не зная,
и, может, в каждом есть
вот такой же плутающий человек, так же не спит он по ночам
и тошно ему жить. Как господь смотрит на города эти
и на людей, подобных
мне?
И в чём, где оправдание нам?
И вот начала она
меня прикармливать: то сладенького даст, а то просто так, глазами обласкает, ну, а известно, о чём в эти годы мальчишки думают, — вытягиваюсь
я к ней, как травина к теплу. Женщина захочет — к ней
и камень прильнёт, не то что живое. Шло так у нас месяца три — ни в гору, ни под гору, а в горе, да на горе: настал час, подошла она вплоть ко
мне, обнимает, целует, уговаривает...
Лежу — вдруг она идёт, бледная, даже, пожалуй, синяя, брови нахмурены, глаза горят,
и так идёт, словно на цепи ведут её. Присела на койку;
вот, говорит,
я тебе чайку принесла, то да сё, а потом тихо шепчет...
—
Я было тоже вклепался в работу —
вот моя точка, думаю, крестьянином родился, так
и умереть!
— Пёс его знает. Нет, в бога он, пожалуй, веровал, а
вот людей — не признавал. Замотал он
меня — то адовыми муками стращает, то сам в ад гонит
и себя
и всех; пьянство,
и смехи,
и распутство,
и страшенный слёзный вопль — всё у него в хороводе. Потом пареной калины объелся, подох в одночасье. Ну, подох он,
я другого искать —
и нашёл: сидит на Ветлуге в глухой деревеньке, бормочет. Прислушался, вижу —
мне годится! Что же, говорю, дедушка, нашёл ты клад, истинное слово, а от людей прячешь, али это не грех?
—
Я в этих делах наблошнился до большой тонкости. Он
мне — стар-де
я,
мне не учить, а помирать надо. Не-ет, брат, врёшь! Ну, обратал
я его
и вожу
вот, старого пса, —
я эти штуки наскрозь проник!
—
И есть у
меня кот, уж так он любит
меня, так любит — нельзя того сказать! Так
вот и ходит за
мной, так
и бегает — куда
я, туда
и он, куда
я, туда
и он, да-а, а ночью ляжет на грудь
мне и мурлычет, а
я слушаю
и всё понимаю, всё как есть, ей-бо!
И тепло-тепло
мне!
— А
вот,
я расскажу, ворона
меня любила, это — занятно! Было
мне тогда лет шестнадцать, нашёл
я её в кустах, на огороде, крыло у неё сломано
и нога, в крови вся. Ну,
я её омыл, подвязал кости ниткой с лучинками; била она
меня носом, когда
я это делал страсть как, все руки вспухли, — больно ей, конечно! Кричит, бьётся, едва глаза не лишила, да так каждый раз, когда
я её перевязывал — бьёт
меня не щадя, да
и ну!
— Лунатик
я, — тревожно говорил Дроздов, крестясь
и кивая головою. — Ей-богу же! В лунном сне пошёл, да
вот, рожей о косяк, право!