Неточные совпадения
Почтмейстер. Да
из собственного его письма. Приносят ко мне на почту письмо. Взглянул на адрес — вижу: «в Почтамтскую улицу». Я так и обомлел. «Ну, — думаю
себе, — верно, нашел беспорядки по почтовой части и уведомляет начальство». Взял да и распечатал.
Городничий (бьет
себя по лбу).Как я — нет, как я, старый дурак? Выжил, глупый баран,
из ума!.. Тридцать лет живу на службе; ни один купец, ни подрядчик не мог провести; мошенников над мошенниками обманывал, пройдох и плутов таких, что весь свет готовы обворовать, поддевал на уду. Трех губернаторов обманул!.. Что губернаторов! (махнул рукой)нечего и говорить про губернаторов…
Жандарм. Приехавший по именному повелению
из Петербурга чиновник требует вас сей же час к
себе. Он остановился в гостинице.
«Это, говорит, молодой человек, чиновник, — да-с, — едущий
из Петербурга, а по фамилии, говорит, Иван Александрович Хлестаков-с, а едет, говорит, в Саратовскую губернию и, говорит, престранно
себя аттестует: другую уж неделю живет,
из трактира не едет, забирает все на счет и ни копейки не хочет платить».
Степени знатности рассчитаю я по числу дел, которые большой господин сделал для отечества, а не по числу дел, которые нахватал на
себя из высокомерия; не по числу людей, которые шатаются в его передней, а по числу людей, довольных его поведением и делами.
Г-жа Простакова. Ты же еще, старая ведьма, и разревелась. Поди, накорми их с
собою, а после обеда тотчас опять сюда. (К Митрофану.) Пойдем со мною, Митрофанушка. Я тебя
из глаз теперь не выпущу. Как скажу я тебе нещечко, так пожить на свете слюбится. Не век тебе, моему другу, не век тебе учиться. Ты, благодаря Бога, столько уже смыслишь, что и сам взведешь деточек. (К Еремеевне.) С братцем переведаюсь не по-твоему. Пусть же все добрые люди увидят, что мама и что мать родная. (Отходит с Митрофаном.)
Скотинин. Да с ним на роду вот что случилось. Верхом на борзом иноходце разбежался он хмельной в каменны ворота. Мужик был рослый, ворота низки, забыл наклониться. Как хватит
себя лбом о притолоку, индо пригнуло дядю к похвям потылицею, и бодрый конь вынес его
из ворот к крыльцу навзничь. Я хотел бы знать, есть ли на свете ученый лоб, который бы от такого тумака не развалился; а дядя, вечная ему память, протрезвясь, спросил только, целы ли ворота?
Стародум. Льстец есть тварь, которая не только о других, ниже о
себе хорошего мнения не имеет. Все его стремление к тому, чтоб сперва ослепить ум у человека, а потом делать
из него, что ему надобно. Он ночной вор, который сперва свечу погасит, а потом красть станет.
Из нашей же фамилии Простаковых, смотри — тка, на боку лежа, летят
себе в чины.
Скотинин. Смотри ж, не отпирайся, чтоб я в сердцах с одного разу не вышиб
из тебя духу. Тут уж руки не подставишь. Мой грех. Виноват Богу и государю. Смотри, не клепли ж и на
себя, чтоб напрасных побой не принять.
Стародум. Любезная Софья! Я узнал в Москве, что ты живешь здесь против воли. Мне на свете шестьдесят лет. Случалось быть часто раздраженным, ино-гда быть
собой довольным. Ничто так не терзало мое сердце, как невинность в сетях коварства. Никогда не бывал я так
собой доволен, как если случалось
из рук вырвать добычь от порока.
В сей крайности спрашиваю я
себя: ежели кому
из бродяг сих случится оступиться или в пропасть впасть, что их от такового падения остережет?
Один только штатский советник Двоекуров с выгодою выделялся
из этой пестрой толпы администраторов, являл ум тонкий и проницательный и вообще выказывал
себя продолжателем того преобразовательного дела, которым ознаменовалось начало восемнадцатого столетия в России.
Стрельцы
из молодых гонялись за нею без памяти, однако ж не враждовали из-за нее промеж
собой, а все вообще называли «сахарницей» и «проезжим шляхом».
Уподобив
себя вечным должникам, находящимся во власти вечных кредиторов, они рассудили, что на свете бывают всякие кредиторы: и разумные и неразумные. Разумный кредитор помогает должнику выйти
из стесненных обстоятельств и в вознаграждение за свою разумность получает свой долг. Неразумный кредитор сажает должника в острог или непрерывно сечет его и в вознаграждение не получает ничего. Рассудив таким образом, глуповцы стали ждать, не сделаются ли все кредиторы разумными? И ждут до сего дня.
Что
из него должен во всяком случае образоваться законодатель, — в этом никто не сомневался; вопрос заключался только в том, какого сорта выйдет этот законодатель, то есть напомнит ли он
собой глубокомыслие и административную прозорливость Ликурга или просто будет тверд, как Дракон.
Но как ни строго хранили будочники вверенную им тайну, неслыханная весть об упразднении градоначальниковой головы в несколько минут облетела весь город.
Из обывателей многие плакали, потому что почувствовали
себя сиротами и, сверх того, боялись подпасть под ответственность за то, что повиновались такому градоначальнику, у которого на плечах вместо головы была пустая посудина. Напротив, другие хотя тоже плакали, но утверждали, что за повиновение их ожидает не кара, а похвала.
Без шапки, в разодранном вицмундире, с опущенной долу головой и бия
себя в перси, [Пе́рси (церковно-славянск.) — грудь.] шел Грустилов впереди процессии, состоявшей, впрочем, лишь
из чинов полицейской и пожарной команды.
Только однажды, выведенный
из терпения продолжительным противодействием своего помощника, он дозволил
себе сказать:"Я уже имел честь подтверждать тебе, курицыну сыну"… но тут же спохватился и произвел его в следующий чин.
Но перенесемся мыслью за сто лет тому назад, поставим
себя на место достославных наших предков, и мы легко поймем тот ужас, который долженствовал обуять их при виде этих вращающихся глаз и этого раскрытого рта,
из которого ничего не выходило, кроме шипения и какого-то бессмысленного звука, непохожего даже на бой часов.
Шелеп, которым он бичевал
себя, был бархатный (он и доселе хранится в глуповском архиве); пост же состоял в том, что он к прежним кушаньям прибавил рыбу тюрбо, [Палтус (франц. turbot).] которую выписывал
из Парижа на счет обывателей.
Грустилов возвратился домой усталый до изнеможения; однако ж он еще нашел в
себе достаточно силы, чтобы подписать распоряжение о наипоспешнейшей высылке
из города аптекаря Зальцфиша.
— Прим. издателя.] и переходя от одного силлогизма [Силлогизм (греч.) — вывод
из двух или нескольких суждений.] к другому, заключила, что измена свила
себе гнездо в самом Глупове.
Сверх того, она написала несколько романов,
из которых в одном, под названием «Скиталица Доротея», изобразила
себя в наилучшем свете.
1) Клементий, Амадей Мануйлович. Вывезен
из Италии Бироном, герцогом Курляндским, за искусную стряпню макарон; потом, будучи внезапно произведен в надлежащий чин, прислан градоначальником. Прибыв в Глупов, не только не оставил занятия макаронами, но даже многих усильно к тому принуждал, чем
себя и воспрославил. За измену бит в 1734 году кнутом и, по вырвании ноздрей, сослан в Березов.
Во-первых, назначен был праздник по случаю переименования города
из Глупова в Непреклонск; во-вторых, последовал праздник в воспоминание побед, одержанных бывшими градоначальниками над обывателями; и, в-третьих, по случаю наступления осеннего времени сам
собой подошел праздник"Предержащих Властей".
В сем виде взятая, задача делается доступною даже смиреннейшему
из смиренных, потому что он изображает
собой лишь скудельный сосуд, [Скудельный сосуд — глиняный сосуд (от «скудель» — глина), в переносном значении — непрочный, слабый, бедный.] в котором замыкается разлитое повсюду в изобилии славословие.
В этом убеждало беспрерывное мелькание идиота, носившего в
себе тайну; в этом убеждало тихое рычание, исходившее
из его внутренностей.
Ни разу не пришло ему на мысль: а что, кабы сим благополучным людям да кровь пустить? напротив того, наблюдая
из окон дома Распоповой, как обыватели бродят, переваливаясь, по улицам, он даже задавал
себе вопрос: не потому ли люди сии и благополучны, что никакого сорта законы не тревожат их?
Княгиня Бетси, не дождавшись конца последнего акта, уехала
из театра. Только что успела она войти в свою уборную, обсыпать свое длинное бледное лицо пудрой, стереть ее, оправиться и приказать чай в большой гостиной, как уж одна за другою стали подъезжать кареты к ее огромному дому на Большой Морской. Гости выходили на широкий подъезд, и тучный швейцар, читающий по утрам, для назидания прохожих, за стеклянною дверью газеты, беззвучно отворял эту огромную дверь, пропуская мимо
себя приезжавших.
Само
собою разумеется, что он не говорил ни с кем
из товарищей о своей любви, не проговаривался и в самых сильных попойках (впрочем, он никогда не бывал так пьян, чтобы терять власть над
собой) и затыкал рот тем
из легкомысленных товарищей, которые пытались намекать ему на его связь.
И Левина поразило то спокойное, унылое недоверие, с которым дети слушали эти слова матери. Они только были огорчены тем, что прекращена их занимательная игра, и не верили ни слову
из того, что говорила мать. Они и не могли верить, потому что не могли
себе представить всего объема того, чем они пользуются, и потому не могли представить
себе, что то, что они разрушают, есть то самое, чем они живут.
— Ну что за охота спать! — сказал Степан Аркадьич, после выпитых за ужином нескольких стаканов вина пришедший в свое самое милое и поэтическое настроение. — Смотри, Кити, — говорил он, указывая на поднимавшуюся из-за лип луну, — что за прелесть! Весловский, вот когда серенаду. Ты знаешь, у него славный голос, мы с ним спелись дорогой. Он привез с
собою прекрасные романсы, новые два. С Варварой Андреевной бы спеть.
Степан Аркадьич вздохнул, отер лицо и тихими шагами пошел
из комнаты. «Матвей говорит: образуется; но как? Я не вижу даже возможности. Ах, ах, какой ужас! И как тривиально она кричала, — говорил он сам
себе, вспоминая ее крик и слова: подлец и любовница. — И, может быть, девушки слышали! Ужасно тривиально, ужасно». Степан Аркадьич постоял несколько секунд один, отер глаза, вздохнул и, выпрямив грудь, вышел
из комнаты.
И вдруг
из того таинственного и ужасного, нездешнего мира, в котором он жил эти двадцать два часа, Левин мгновенно почувствовал
себя перенесенным в прежний, обычный мир, но сияющий теперь таким новым светом счастья, что он не перенес его. Натянутые струны все сорвались. Рыдания и слезы радости, которых он никак не предвидел, с такою силой поднялись в нем, колебля всё его тело, что долго мешали ему говорить.
Сверх того, отъезд был ей приятен еще и потому, что она мечтала залучить к
себе в деревню сестру Кити, которая должна была возвратиться из-за границы в середине лета, и ей предписано было купанье.
Не раз говорила она
себе эти последние дни и сейчас только, что Вронский для нее один
из сотен вечно одних и тех же, повсюду встречаемых молодых людей, что она никогда не позволит
себе и думать о нем; но теперь, в первое мгновенье встречи с ним, ее охватило чувство радостной гордости.
Всю длинную дорогу до брата Левин живо припоминал
себе все известные ему события
из жизни брата Николая.
— Я так обещала, и дети… — сказала Долли, чувствуя
себя смущенною и оттого, что ей надо было взять мешочек
из коляски, и оттого, что она знала, что лицо ее должно быть очень запылено.
Алексей Александрович думал и говорил, что ни в какой год у него не было столько служебного дела, как в нынешний; но он не сознавал того, что он сам выдумывал
себе в нынешнем году дела, что это было одно
из средств не открывать того ящика, где лежали чувства к жене и семье и мысли о них и которые делались тем страшнее, чем дольше они там лежали.
Кити отвечала, что ничего не было между ними и что она решительно не понимает, почему Анна Павловна как будто недовольна ею. Кити ответила совершенную правду. Она не знала причины перемены к
себе Анны Павловны, но догадывалась. Она догадывалась в такой вещи, которую она не могла сказать матери, которой она не говорила и
себе. Это была одна
из тех вещей, которые знаешь, но которые нельзя сказать даже самой
себе; так страшно и постыдно ошибиться.
Хотя она бессознательно (как она действовала в это последнее время в отношении ко всем молодым мужчинам) целый вечер делала всё возможное для того, чтобы возбудить в Левине чувство любви к
себе, и хотя она знала, что она достигла этого, насколько это возможно в отношении к женатому честному человеку и в один вечер, и хотя он очень понравился ей (несмотря на резкое различие, с точки зрения мужчин, между Вронским и Левиным, она, как женщина, видела в них то самое общее, за что и Кити полюбила и Вронского и Левина), как только он вышел
из комнаты, она перестала думать о нем.
— Я то же самое сейчас думал, — сказал он, — как из-за меня ты могла пожертвовать всем? Я не могу простить
себе то, что ты несчастлива.
— Мне нисколько не тяжело было. Это сделалось само
собой, — сказала она раздражительно, — и вот… — она достала письмо мужа
из перчатки.
Дорогой, в вагоне, он разговаривал с соседями о политике, о новых железных дорогах, и, так же как в Москве, его одолевала путаница понятий, недовольство
собой, стыд пред чем-то; но когда он вышел на своей станции, узнал кривого кучера Игната с поднятым воротником кафтана, когда увидал в неярком свете, падающем
из окон станции, свои ковровые сани, своих лошадей с подвязанными хвостами, в сбруе с кольцами и мохрами, когда кучер Игнат, еще в то время как укладывались, рассказал ему деревенские новости, о приходе рядчика и о том, что отелилась Пава, — он почувствовал, что понемногу путаница разъясняется, и стыд и недовольство
собой проходят.
Потом, вспоминая брата Николая, он решил сам с
собою, что никогда уже он не позволит
себе забыть его, будет следить за ним и не выпустит его
из виду, чтобы быть готовым на помощь, когда ему придется плохо.
Когда они пошли пешком вперед других и вышли
из виду дома на накатанную, пыльную и усыпанную ржаными колосьями и зернами дорогу, она крепче оперлась на его руку и прижала ее к
себе.
С той минуты, как Алексей Александрович понял
из объяснений с Бетси и со Степаном Аркадьичем, что от него требовалось только того, чтоб он оставил свою жену в покое, не утруждая ее своим присутствием, и что сама жена его желала этого, он почувствовал
себя столь потерянным, что не мог ничего сам решить, не знал сам, чего он хотел теперь, и, отдавшись в руки тех, которые с таким удовольствием занимались его делами, на всё отвечал согласием.
Вронский сейчас же догадался, что Голенищев был один
из таких, и потому вдвойне был рад ему. Действительно, Голенищев держал
себя с Карениной, когда был введен к ней, так, как только Вронский мог желать этого. Он, очевидно, без малейшего усилия избегал всех разговоров, которые могли бы повести к неловкости.
Одевшись, Степан Аркадьич прыснул на
себя духами, выправил рукава рубашки, привычным движением рассовал по карманам папиросы, бумажник, спички, часы с двойной цепочкой и брелоками и, встряхнув платок, чувствуя
себя чистым, душистым, здоровым и физически веселым, несмотря на свое несчастье, вышел, слегка подрагивая на каждой ноге, в столовую, где уже ждал его кофе и, рядом с кофеем, письма и бумаги
из присутствия.