Неточные совпадения
— Мама, дружок мой,
не спрашивай меня об этом, это, может быть,
в самом
деле все пустяки, которые я преувеличиваю; но их… как тебе, мама, выразить,
не знаю. Он хочет любить
то, чего любить
не может, он верит
тем, кому
не доверяет; он слушается всех и никого… Родная! прости мне, что я тебя встревожила, и забудь о моей болтовне.
Ныне,
то есть
в те дни, когда начинается наш рассказ, Александре Ивановне Синтяниной от роду двадцать восемь лет, хотя, по привычке ни
в чем
не доверять ей, есть охотники утверждать, что генеральше уже стукнуло тридцать, но она об этом и сама
не спорит.
— Но дело-то
в том, что если вы чего
не знаете,
то я это знаю! — говорил, смеясь, Висленев. — Знаю, дружок, Ларушка, все знаю, знаю даже и
то, какая прекрасная женщина эта Александра Ивановна.
— Ошибаешься, и далеко
не все: вот здешний лакей, знающий здесь всякую тварь, ничего мне
не доложил об этаком Подозерове, но вот
в чем
дело: ты там
не того?..
—
То есть
в чем же, на какой предмет, и о чем я могу откровенничать? Ты, ведь, черт знает, зачем меня схватил и привез сюда; я и сам путем ничего иного
не знаю, кроме
того, что у тебя
дело с крестьянами.
—
Дело в истине, изреченной
в твоей детской прописи: «истинный способ быть богатым состоит
в умерении наших желаний».
Не желай ничего знать более
того, что тебе надо делать
в данную минуту.
— То-то и есть, но нечего же и головы вешать. С азбуки нам уже начинать поздно, служба только на кусок хлеба дает, а люди на наших глазах миллионы составляют; и дураков, надо уповать, еще и на наш век хватит. Бабы-то наши вон раньше нас за ум взялись, и посмотри-ко ты, например, теперь на Бодростину…
Та ли это Бодростина, что была Глаша Акатова, которая,
в дни нашей глупости, с нами ради принципа питалась снятым молоком? Нет! это
не та!
За столом говорил только Висленев, и говорил с одним генералом о
делах, о правительстве, о министрах. Вмешиваться
в этот разговор охотников
не было. Висленев попробовал было подтрунить над материализмом дяди, но
тот отмолчался, тронул он было теткину религиозность, посмеявшись, что она
не ест раков, боясь греха, но Катерина Астафьевна спокойно ответила...
— Чокнемся! — сказала Бодростина и, ударив свой стакан о стакан Горданова, выпила залпом более половины и поставила на стол. — Теперь садись со мной рядом, — проговорила она, указывая ему на кресло. — Видишь,
в чем
дело: весь мир,
то есть все
те, которые меня знают, думают, что я богата:
не правда ли?
— Вон видишь ты
тот бельведер над домом, вправо, на горе?
Тот наш дом, а
в этом бельведере,
в фонаре, моя библиотека и мой приют. Оттуда я тебе через несколько часов дам знать, верны ли мои подозрения насчет завещания
в пользу Кюлевейна… и если они верны…
то… этой белой занавесы, которая парусит
в открытом окне, там
не будет завтра утром, и ты тогда… поймешь, что
дело наше скверно, что миг наступает решительный.
— Я
не могу себе простить, что я вчера ее оставляла одну. Я думала, что она спит
днем, а она
не спала, ходила пред вечером к отцу, пока мы сидели
в саду, и ночью… представь ты… опять было
то, что тогда…
— Да вы с критикой согласны? Ну а ее-то у него и нет. Какая же критика при односторонности взгляда? Это
в некоторых теперешних светских журналах ведется подобная критика, так ведь guod licet bovi, non licet Jovi, что приличествует быку,
то не приличествует Юпитеру. Нет, вы Ламене почитайте. Он хоть нашего брата пробирает, христианство, а он лучше, последовательней Фейербаха понимает. Христианство — это-с ведь
дело слишком серьезное и великое: его
не повалить.
Павлу Николаевичу
не трудно было доказать, что нигилизм стал смешон, что грубостию и сорванечеством ничего
не возьмешь; что похвальба силой остается лишь похвальбой, а на
деле бедные новаторы, кроме нужды и страданий,
не видят ничего, между
тем как сила, очевидно, слагается
в других руках.
— Да;
то поляки и жиды, они уже так к этому приучены целесообразным воспитанием: они возьмутся за
дело, так одним
делом тогда и занимаются, и
не спорят, как вы, что честно и что бесчестно, да и они попадаются, а вы рыхлятина, вы на всем переспоритесь и перессоритесь, да и потом все это вздор, который годен только
в малом хозяйстве.
В этот
день Иосаф Платонович встал
в обыкновенное время, полюбовался
в окно горячим и искристым блеском яркого солнца на колокольном кресте Владимирской церкви, потом вспомнил, что это стыдно, потому что любоваться ничем
не следует, а
тем паче крестом и солнцем, и сел на софу за преддиванный столик, исправляющий должность письменного стола
в его чистой и уютной, но очень, очень маленькой комнатке.
— Да
дело это нельзя делать шах-мат: дворянинишку с ветра взять неудобно; брак у нас предоставляет мужу известные права, которые хотя и
не то, что права мужа во Франции, Англии или
в Америке, но и во всяком случае все-таки еще довольно широки и могут стеснять женщину, если ее муж
не дурак.
— Согласен-с; я
не остряк; но
дело в том, что вы ведь продаете
не имя, а человека… как есть живого человека!
— На этот счет будьте покойны, — отвечал Горданов, окинув взглядом свою собеседницу, — во-первых, субъект, о котором идет речь, ничего
не заметит; во-вторых, это
не его
дело; в-третьих, он женский эмансипатор и за стесняющее вас положение
не постоит; а в-четвертых, — и это самое главное, —
тот способ, которым я вам его передам, устраняет всякие рассуждения с его стороны и
не допускает ни малейшего его произвола.
Видясь с нею после этого
в течение нескольких
дней в № 7 квартиры Кишенского, где была семейная половина этого почтенного джентльмена, Горданов убедился, что он сдает Висленева
в такие ежовые рукавицы, что даже после
того ему самому, Горданову, становилось знакомым чувство, близкое к состраданию, когда он смотрел на бодрого и
не знавшего устали Висленева, который корпел над неустанною работой по разрушению «василетемновского направления», тогда как его самого уже затемнили и перетемнили.
Со времени описанной нами женитьбы Висленева до
того дня, когда мы встретили его — далеко от Петербурга, —
в саду сестры его Ларисы, прошло два года, — два года,
не только тяжких, но даже ужасных для Иосафа Платоновича.
Бедный Висленев
не предвидел еще одного горя: он ужасался только
того, что на нем растут записи и что таким образом на нем лет через пятьдесят причтется триста тысяч, без процентов и рекамбий; но другими
дело было ведено совсем на иных расчетах, и Иосафу Платоновичу
в половине четвертого полугодия все его три счета были предъявлены к уплате, сначала домашним, келейным образом, а потом и чрез посредство подлежащей власти.
Будь это во Франции, или
в Англии, это было бы иное
дело: там замужняя женщина вся твоя; она принадлежит мужу с телом, с душой и, что всего важнее, с состоянием, а наши законы, ты знаешь, тянут
в этом случае на бабью сторону: у нас что твое,
то ее, потому что ты, как муж, обязан содержать семью, а что ее,
то не твое,
не хочет делиться, так и
не поделится, и ничего с нее
не возьмешь.
— Бога ради! Бога ради: я ничего
не стану слушать и мне вовсе
не надо знать, как и почему ты женился. Это опять ваше семейное
дело, и честно ли, подло ли что тут делалось —
в том ни я, ни кто другой
не судья.
—
Не бойся, я
в своем уме, и вот тебе
тому доказательство: я вижу вдали и вблизи: от своего великого
дела я перехожу к твоему бесконечно маленькому, — потому что оно таково и есть, и ты его сам скоро будешь считать таковым же. Но как тебя эти жадные, скаредные, грошовые твари совсем пересилили…
— Допросите его, пожалуйста, хорошенько. Мне тоже кажется что-то
в этом роде, — отвечала, слегка улыбаясь и позируя своим стройным станом, Алина. — А между
тем я вам скажу, господа, что уж мне пора и домой,
в Павловск: я здесь и
не обедала, да и детей целый
день не видала.
Не приедете ли и вы к нам сегодня, Горданов?
— Да я дура, что ли,
в самом
деле, что я этого
не понимаю? Нет, я плачу о
том, что она точно искра
в соломе, так и гляжу, что вспыхнет. Это все
та, все
та, — и Форова заколотила по ладони пальцем. — Это все оттого, что она предалась этой змее Бодростинихе… Эта подлая Глафирка никогда никого ни до чего доброго
не доведет.
— Но
не скрою от вас, что делаю это для
того, чтобы потом, убедясь
в правоте вашей, стать горячим вашим адвокатом.
Дело зашло так далеко, что близким людям молчать долее нельзя: всем
тем, кто имеет какое-нибудь право вмешиваться, пора вмешаться.
— Ну, как же, — рассказывай ты: «нимало». Врешь, друг мой, лестно и очень лестно, а ты трусишь на Гибралтары-то ходить, тебе бы что полегче, вот
в чем
дело! Приступить к ней
не умеешь и боишься, а
не то что нимало
не лестно. Вот она на бале-то скоро будет у губернатора: ты у нее хоть цветочек, хоть бантик, хоть какой-нибудь трофейчик выпроси, да покажи мне, и я тогда поверю, что ты
не трус, и даже скажу, что ты мальчик
не без опасности для нежного пола.
Взявшись за это
дело, Висленев сильно был им озабочен: он
не хотел ударить себя лицом
в грязь, а между
тем, по мере
того как
день губернаторского бала приближался, Иосафа Платоновича все более и более покидала решимость.
По крайней мере, если бы Горданов видел Глафиру Васильевну
в сумерки
того дня, когда Бодростин запечатал свое завещание, он
не сказал бы, что около нее стало старо.
Он ей был
не лишний: она
в самом
деле зябла, но вдруг чуть только всколыхнулась дверная портьера и вошедшая девушка произнесла: «Генрих Иваныч», Бодростина сейчас же вскочила, велела просить
того, о ком было доложено, и пошла по комнате, высоко подняв голову, со взглядом ободряющей и смущающей ласки.
—
Не ужасайтесь, бывают
дела гораздо страшнее, и их люди бестрепетно делают для женщин и за женщин, — это, надеюсь, еще далеко
не тот кубок, который пили юноша, царь и пастух
в замке Тамары.
А
в то же время Глафира Васильевна покинула свой городской дом и сокрылась
в цветущих садах и темных парках села Бодростина, где ее
в первый же
день ее переезда
не замедлили навестить Висленев с сестрой и Горданов.
— Ни
то, ни другое: человек значит только
то, что он значит, все остальное к нему
не пристает. Я сегодня целый
день мучусь, заставляя мою память сказать мне имя
того немого, который
в одну из персских войн заговорил, когда его отцу угрожала опасность. Еду мимо вас и вздумал…
Студент Спиридонов жил
в ужасной бедности, на мезонинчике, у чиновника Знаменосцева, разумеется, платил дешево и
то неаккуратно, потому что, учась, сам содержал себя уроками, а ни роду, ни племени до него
не было
дела.
«Все еще
не везет, — размышлял он. — Вот думал здесь повезет, ан
не везет.
Не стар же еще я
в самом
деле! А? Конечно,
не стар… Нет, это все коммунки, коммунки проклятые делают: наболтаешься там со стрижеными, вот за длинноволосых и взяться
не умеешь! Надо вот что… надо повторить жизнь… Начну-ка я старинные романы читать, а
то в самом
деле у меня такие манеры, что даже неловко».
«Призвав Всемогущего Бога, которому верую и суда которого несомненно ожидаю, я, Александра Синтянина, рожденная Гриневич, пожелала и решилась собственноручно написать нижеследующую мою исповедь. Делаю это с
тою целию, чтобы бумага эта была вскрыта, когда
не будет на свете меня и других лиц, которых я должна коснуться
в этих строках: пусть эти строки мои представят мои
дела в истинном их свете, а
не в том,
в каком их толковали все знавшие меня при жизни.
Я полагаю, что я ему
в то время разонравилась за мою простоту, которую он счел за бессодержательность, — я имею основание так думать, потому что он
не упускал случая отзываться с иронией, а иногда и прямо с презрением о женщинах такого простого образа мыслей, каков был мой, и таких скромных намерений, каковы были мои, возникшие
в семье простой и честной, дружной, любящей, но
в самом
деле, может быть, чересчур неинтересной.
Дело Висленева было
в наших глазах ничтожно по его несбыточности, но он, конечно, должен был знать, что его будут судить
не по несбыточности, а по достоинству его намерений, и, несмотря на
то, что играл
не только репутацией, но даже судьбой лиц, имеющих необдуманность
разделять его ветреные планы и неосторожность вверить ему свои имена.
Он рисовал мне картину бедствий и отчаяния семейств
тех, кого губил Висленев, и эта картина во всем ее ужасе огненными чертами напечатлелась
в душе моей; сердце мое преисполнилось сжимающей жалостью, какой я никогда ни к кому
не ощущала до этой минуты, жалостью, пред которою я сама и собственная жизнь моя
не стоили
в моих глазах никакого внимания, и жажда
дела, жажда спасения этих людей заклокотала
в душе моей с такою силой, что я целые сутки
не могла иметь никаких других дум, кроме одной: спасти людей ради их самих, ради
тех, кому они дороги, и ради его, совесть которого когда-нибудь будет пробуждена к тяжелому ответу.
Коренастый майор
не только по виду был совершенно спокоен, но его и
в самом
деле ничто
не беспокоило; он был
в том же своем партикулярном сюртуке без одной пуговицы;
в той же черной шелковой, доверху застегнутой жилетке;
в военной фуражке с кокардой и с толстою крученою папироской.
С каждою шпилькой, которую девушка, убирая голову Бодростиной, затыкала
в ее непокорные волнистые волосы, Глафира пускала ей самый тонкий и болезненно острый укол
в сердце, и слушавший всю эту игру Горданов
не успел и уследить, как
дело дошло до
того, что голос девушки начал дрожать на низких нотах: она рассказывала, как она любила и что из
той любви вышло…
— Да; но вы, впрочем, правы.
Не верьте этому больше, чем всему остальному, а
то вы
в самом
деле возмечтаете, что вы очень большой хищный зверь, тогда как вы даже
не мышь. Я спала крепко и пресладко и видела во сне прекрасного человека, который совсем
не походил на вас.
— Лишний раз повторить
не мешает. И потом, когда дойдет
дело до
того, чтобы приставить эту головку к корпусу дамы, которая будет
в ваших объятиях, надо…
Разница была только
в побуждениях, ради которых эти два лица нашего романа посягнули на брак, да
в том, что Лариса
не искала ничьей посторонней помощи для обвенчания с собою Подозерова, а напротив, даже она устраняла всякое вмешательство самых близких людей
в это
дело.
После
того случая, который рассказан
в конце предшествовавшей главы,
дело уже
не могло остановиться и
не могло кончиться иначе как браком. По крайней мере так решил после бессонной ночи честный Подозеров; так же казалось и
не спавшей всю эту ночь своенравной Ларисе.
Во все время службы майора
в полку она
не без труда достигла только одного, чтобы майор
не гасил на ночь лампады, которую она, на свои трудовые деньги, теплила пред образом, а
днем не закуривал от этой лампады своих растрепанных толстых папирос; но удержать его от богохульных выходок
в разговорах она
не могла, и радовалась лишь
тому, что он подобных выходок
не дозволял себе при солдатах, при которых даже и крестился и целовал крест.
— Именно черт ее знает что: всякого сметья по лопате и от всех ворот поворот; а отцы этому
делу вы. Да, да, нечего глаза-то на меня лупить; вы
не сорванцы,
не мерзавцы, а добрые болтуны, неряхи словесные! Вы хуже негодяев, вреднее, потому что
тех как познают, так
в три шеи выпроводят, а вас еще жалеть будут.
Пока
в маленьком городке люди оживали из мертвых, женились и ссорились,
то улаживая,
то расстраивая свои маленькие делишки, другие герои нашего рассказа заняты были
делами, если
не более достойными,
то более крупными. Париж деятельнейшим образом сносился с Петербургом об окончании плана,
в силу которого Бодростина должна была овдоветь, получить всю благоприобретенную часть мужнина состояния и наградить Горданова своею рукой и богатством.
Неблазный чухонец доносил Глафире на всю эту компанию, обвиняя ее
в таких кознях и каверзах, которые
в самом
деле заключали
в себе много возмутительного, но
тем не менее
не возмущали Глафиры.