Неточные совпадения
У ночи много звезд прелестных,
Красавиц много
на Москве.
Но ярче всех подруг небесных
Луна в воздушной синеве.
Но та, которую не смею
Тревожить лирою моею,
Как величавая луна,
Средь жен и дев блестит одна.
С какою гордостью небесной
Земли касается она!
Как негой грудь ее полна!
Как томен взор ее чудесный!..
Но полно, полно; перестань:
Ты заплатил безумству дань.
«Я?» — «Да, Татьяны именины
В субботу. Оленька и мать
Велели звать, и нет причины
Тебе на зов не приезжать». —
«Но куча будет там народу
И всякого такого сброду…» —
«И, никого, уверен я!
Кто будет там? своя семья.
Поедем, сделай одолженье!
Ну, что ж?» — «Согласен». — «Как
ты мил!»
При сих словах он осушил
Стакан, соседке приношенье,
Потом разговорился вновь
Про Ольгу: такова любовь!
Порой дождливою намедни
Я, завернув
на скотный двор…
Тьфу! прозаические бредни,
Фламандской школы пестрый сор!
Таков ли был я, расцветая?
Скажи, фонтан Бахчисарая!
Такие ль мысли мне
на ум
Навел твой бесконечный шум,
Когда безмолвно пред
тобоюЗарему я воображал
Средь пышных, опустелых зал…
Спустя три года, вслед за мною,
Скитаясь в той же стороне,
Онегин вспомнил обо мне.
И чье-нибудь он сердце тронет;
И, сохраненная судьбой,
Быть может, в Лете не потонет
Строфа, слагаемая мной;
Быть может (лестная надежда!),
Укажет будущий невежда
На мой прославленный портрет
И молвит: то-то был поэт!
Прими ж мои благодаренья,
Поклонник мирных аонид,
О
ты, чья память сохранит
Мои летучие творенья,
Чья благосклонная рука
Потреплет лавры старика!
Она зари не замечает,
Сидит с поникшею главой
И
на письмо не напирает
Своей печати вырезной.
Но, дверь тихонько отпирая,
Уж ей Филипьевна седая
Приносит
на подносе чай.
«Пора, дитя мое, вставай:
Да
ты, красавица, готова!
О пташка ранняя моя!
Вечор уж как боялась я!
Да, слава Богу,
ты здорова!
Тоски ночной и следу нет,
Лицо твое как маков цвет...
«Ну, что соседки? Что Татьяна?
Что Ольга резвая твоя?»
— Налей еще мне полстакана…
Довольно, милый… Вся семья
Здорова; кланяться велели.
Ах, милый, как похорошели
У Ольги плечи, что за грудь!
Что за душа!.. Когда-нибудь
Заедем к ним;
ты их обяжешь;
А то, мой друг, суди
ты сам:
Два раза заглянул, а там
Уж к ним и носу не покажешь.
Да вот… какой же я болван!
Ты к ним
на той неделе зван...
«Так
ты женат! не знал я ране!
Давно ли?» — «Около двух лет». —
«
На ком?» — «
На Лариной». — «Татьяне!»
«
Ты ей знаком?» — «Я им сосед». —
«О, так пойдем же». Князь подходит
К своей жене и ей подводит
Родню и друга своего.
Княгиня смотрит
на него…
И что ей душу ни смутило,
Как сильно ни была она
Удивлена, поражена,
Но ей ничто не изменило:
В ней сохранился тот же тон,
Был так же тих ее поклон.
— Сыны мои, гимназисты. Приехали
на праздники. Николаша,
ты побудь с гостем, а
ты, Алексаша, ступай за мной.
Бонапарт
ты проклятый!» Потом прикрикнул
на всех: «Эй вы, любезные!» — и стегнул по всем по трем уже не в виде наказания, но чтобы показать, что был ими доволен.
И часто неожиданно, в глухом, забытом захолустье,
на безлюдье безлюдном, встретишь человека, которого греющая беседа заставит позабыть
тебя и бездорожье дороги, и бесприютность ночлегов, и современный свет, полный глупостей людских, обманов, обманывающих человека.
— Да ведь
ты был в то время
на ярмарке.
Всю дорогу он был весел необыкновенно, посвистывал, наигрывал губами, приставивши ко рту кулак, как будто играл
на трубе, и наконец затянул какую-то песню, до такой степени необыкновенную, что сам Селифан слушал, слушал и потом, покачав слегка головой, сказал: «Вишь
ты, как барин поет!» Были уже густые сумерки, когда подъехали они к городу.
Как взглянул он
на его спину, широкую, как у вятских приземистых лошадей, и
на ноги его, походившие
на чугунные тумбы, которые ставят
на тротуарах, не мог не воскликнуть внутренно: «Эк наградил-то
тебя Бог! вот уж точно, как говорят, неладно скроен, да крепко сшит!..
Купец, который
на рысаке был помешан, улыбался
на это с особенною, как говорится, охотою и, поглаживая бороду, говорил: «Попробуем, Алексей Иванович!» Даже все сидельцы [Сиделец — приказчик, продавец в лавке.] обыкновенно в это время, снявши шапки, с удовольствием посматривали друг
на друга и как будто бы хотели сказать: «Алексей Иванович хороший человек!» Словом, он успел приобресть совершенную народность, и мнение купцов было такое, что Алексей Иванович «хоть оно и возьмет, но зато уж никак
тебя не выдаст».
— Ну, вот
тебе постель готова, — сказала хозяйка. — Прощай, батюшка, желаю покойной ночи. Да не нужно ли еще чего? Может,
ты привык, отец мой, чтобы кто-нибудь почесал
на ночь пятки? Покойник мой без этого никак не засыпал.
Поедет
на дрожках, даст порядок, а между тем и словцо промолвит тому-другому: «Что, Михеич! нужно бы нам с
тобою доиграть когда-нибудь в горку».
— Слышишь, Фетинья! — сказала хозяйка, обратясь к женщине, выходившей
на крыльцо со свечою, которая успела уже притащить перину и, взбивши ее с обоих боков руками, напустила целый потоп перьев по всей комнате. —
Ты возьми ихний-то кафтан вместе с исподним и прежде просуши их перед огнем, как делывали покойнику барину, а после перетри и выколоти хорошенько.
— Ради самого Христа! помилуй, Андрей Иванович, что это
ты делаешь! Оставлять так выгодно начатый карьер из-за того только, что попался начальник не того… Что ж это? Ведь если
на это глядеть, тогда и в службе никто бы не остался. Образумься, образумься. Еще есть время! Отринь гордость и самолюбье, поезжай и объяснись с ним!
— Как
на что? да ведь я за него заплатил десять тысяч, а
тебе отдаю за четыре.
Дряблая старушонка, похожая
на сушеную грушу, прошмыгнула промеж ног других, подступила к нему, всплеснула руками и взвизгнула: «Соплюнчик
ты наш, да какой же
ты жиденький! изморила
тебя окаянная немчура!» — «Пошла
ты, баба! — закричали ей тут же бороды заступом, лопатой и клином.
— Такой приказ, так уж, видно, следует, — сказал швейцар и прибавил к тому слово: «да». После чего стал перед ним совершенно непринужденно, не сохраняя того ласкового вида, с каким прежде торопился снимать с него шинель. Казалось, он думал, глядя
на него: «Эге! уж коли
тебя бары гоняют с крыльца, так
ты, видно, так себе, шушера какой-нибудь!»
— Как же бы это сделать? — сказала хозяйка. — Рассказать-то мудрено, поворотов много; разве я
тебе дам девчонку, чтобы проводила. Ведь у
тебя, чай, место есть
на козлах, где бы присесть ей.
Кажись, неведомая сила подхватила
тебя на крыло к себе, и сам летишь, и все летит: летят версты, летят навстречу купцы
на облучках своих кибиток, летит с обеих сторон лес с темными строями елей и сосен, с топорным стуком и вороньим криком, летит вся дорога невесть куда в пропадающую даль, и что-то страшное заключено в сем быстром мельканье, где не успевает означиться пропадающий предмет, — только небо над головою, да легкие тучи, да продирающийся месяц одни кажутся недвижны.
Взмостился ли
ты для большего прибытку под церковный купол, а может быть, и
на крест потащился и, поскользнувшись, оттуда, с перекладины, шлепнулся оземь, и только какой-нибудь стоявший возле
тебя дядя Михей, почесав рукою в затылке, примолвил: «Эх, Ваня, угораздило
тебя!» — а сам, подвязавшись веревкой, полез
на твое место.
Уже начинал было он полнеть и приходить в те круглые и приличные формы, в каких читатель застал его при заключении с ним знакомства, и уже не раз, поглядывая в зеркало, подумывал он о многом приятном: о бабенке, о детской, и улыбка следовала за такими мыслями; но теперь, когда он взглянул
на себя как-то ненароком в зеркало, не мог не вскрикнуть: «Мать
ты моя пресвятая! какой же я стал гадкий!» И после долго не хотел смотреться.
— Да
на что ж они
тебе? — сказала старуха, выпучив
на него глаза.
— Да кулебяку сделай
на четыре угла. В один угол положи
ты мне щеки осетра да вязигу, в другой запусти гречневой кашицы, да грибочков с лучком, да молок сладких, да мозгов, да еще чего знаешь там этакого…
— Ах, какие
ты забранки пригинаешь! — сказала старуха, глядя
на него со страхом.
— Ну да ведь я знаю
тебя: ведь
ты большой мошенник, позволь мне это сказать
тебе по дружбе! Ежели бы я был твоим начальником, я бы
тебя повесил
на первом дереве.
Верста с цифрой летит
тебе в очи; занимается утро;
на побелевшем холодном небосклоне золотая бледная полоса; свежее и жестче становится ветер: покрепче в теплую шинель!.. какой славный холод! какой чудный, вновь обнимающий
тебя сон!
И вот лавчонка твоя запустела, и
ты пошел попивать да валяться по улицам, приговаривая: «Нет, плохо
на свете!
— Вот
тебе на! отчего? почему?
Вот
ты у меня постоишь
на коленях!
ты у меня поголодаешь!» И бедный мальчишка, сам не зная за что, натирал себе колени и голодал по суткам.
— Я должен благодарить вас, генерал, за ваше расположение. Вы приглашаете и вызываете меня словом
ты на самую тесную дружбу, обязывая и меня также говорить вам
ты. Но позвольте вам заметить, что я помню различие наше в летах, совершенно препятствующее такому фамильярному между нами обращению.
— Направо, — сказал мужик. — Это будет
тебе дорога в Маниловку; а Заманиловки никакой нет. Она зовется так, то есть ее прозвание Маниловка, а Заманиловки тут вовсе нет. Там прямо
на горе увидишь дом, каменный, в два этажа, господский дом, в котором, то есть, живет сам господин. Вот это
тебе и есть Маниловка, а Заманиловки совсем нет никакой здесь и не было.
Чай, все губернии исходил с топором за поясом и сапогами
на плечах, съедал
на грош хлеба да
на два сушеной рыбы, а в мошне, чай, притаскивал всякий раз домой целковиков по сту, а может, и государственную [Государственная — ассигнация в тысячу рублей.] зашивал в холстяные штаны или затыкал в сапог, — где
тебя прибрало?
— Я уж знала это: там все хорошая работа. Третьего года сестра моя привезла оттуда теплые сапожки для детей: такой прочный товар, до сих пор носится. Ахти, сколько у
тебя тут гербовой бумаги! — продолжала она, заглянувши к нему в шкатулку. И в самом деле, гербовой бумаги было там немало. — Хоть бы мне листок подарил! а у меня такой недостаток; случится в суд просьбу подать, а и не
на чем.
— Ну, как
ты себе хочешь, а не сделаю, пока не скажешь,
на что.
— Как сочинять, когда и без того
на всяком шагу неприятность? — сказал Василий. — Слышал
ты, какую без
тебя сыграл с нами штуку Леницын? Захватил пустошь, где у нас празднуют Красную горку.
На дороге ли
ты отдал душу Богу, или уходили
тебя твои же приятели за какую-нибудь толстую и краснощекую солдатку, или пригляделись лесному бродяге ременные твои рукавицы и тройка приземистых, но крепких коньков, или, может, и сам, лежа
на полатях, думал, думал, да ни с того ни с другого заворотил в кабак, а потом прямо в прорубь, и поминай как звали.
— Извини, брат! Ну, уморил. Да я бы пятьсот тысяч дал за то только, чтобы посмотреть
на твоего дядю в то время, как
ты поднесешь ему купчую
на мертвые души. Да что, он слишком стар? Сколько ему лет?
И не потому, что растут деньги, — деньги деньгами, — но потому, что все это — дело рук твоих; потому, что видишь, как
ты всему причина и творец всего, и от
тебя, как от какого-нибудь мага, сыплется изобилье и добро
на все.
— Да и приказчик — вор такой же, как и
ты! — выкрикивала ничтожность так, что было
на деревне слышно. — Вы оба пиющие, губители господского, бездонные бочки!
Ты думаешь, барин не знает вас? Ведь он здесь, ведь он вас слышит.
И вот напечатают в газетах, что скончался, к прискорбию подчиненных и всего человечества, почтенный гражданин, редкий отец, примерный супруг, и много напишут всякой всячины; прибавят, пожалуй, что был сопровождаем плачем вдов и сирот; а ведь если разобрать хорошенько дело, так
на поверку у
тебя всего только и было, что густые брови».
Все, не исключая и самого кучера, опомнились и очнулись только тогда, когда
на них наскакала коляска с шестериком коней и почти над головами их раздалися крик сидевших в коляске дам, брань и угрозы чужого кучера: «Ах
ты мошенник эдакой; ведь я
тебе кричал в голос: сворачивай, ворона, направо!
Хотя ему
на часть и доставался всегда овес похуже и Селифан не иначе всыпал ему в корыто, как сказавши прежде: «Эх
ты, подлец!» — но, однако ж, это все-таки был овес, а не простое сено, он жевал его с удовольствием и часто засовывал длинную морду свою в корытца к товарищам поотведать, какое у них было продовольствие, особливо когда Селифана не было в конюшне, но теперь одно сено… нехорошо; все были недовольны.
— Да что ж
тебе? Ну, и ступай, если захотелось! — сказал хозяин и остановился: громко, по всей комнате раздалось храпенье Платонова, а вслед за ним Ярб захрапел еще громче. Уже давно слышался отдаленный стук в чугунные доски. Дело потянуло за полночь. Костанжогло заметил, что в самом деле пора
на покой. Все разбрелись, пожелав спокойного сна друг другу, и не замедлили им воспользоваться.
— Поверите ли, ваше превосходительство, — продолжал Ноздрев, — как сказал он мне: «Продай мертвых душ», — я так и лопнул со смеха. Приезжаю сюда, мне говорят, что накупил
на три миллиона крестьян
на вывод: каких
на вывод! да он торговал у меня мертвых. Послушай, Чичиков, да
ты скотина, ей-богу, скотина, вот и его превосходительство здесь, не правда ли, прокурор?
Русь! вижу
тебя, из моего чудного, прекрасного далека
тебя вижу: бедно, разбросанно и неприютно в
тебе; не развеселят, не испугают взоров дерзкие дива природы, венчанные дерзкими дивами искусства, города с многооконными высокими дворцами, вросшими в утесы, картинные дерева и плющи, вросшие в домы, в шуме и в вечной пыли водопадов; не опрокинется назад голова посмотреть
на громоздящиеся без конца над нею и в вышине каменные глыбы; не блеснут сквозь наброшенные одна
на другую темные арки, опутанные виноградными сучьями, плющами и несметными миллионами диких роз, не блеснут сквозь них вдали вечные линии сияющих гор, несущихся в серебряные ясные небеса.
Тут Костанжогло взглянул
на него так, как бы хотел ему сказать: «
Ты что за невежа! С азбуки, что ли, нужно с
тобой начинать?»