Неточные совпадения
— Боже мой! Боже мой! —
говорил Петр Михайлыч, пожимая плечами. —
Вы, сударыня, успокойтесь; я ему
поговорю и надеюсь,
что это будет в последний раз.
— Верю, верю вашему раскаянию и надеюсь,
что вы навсегда исправитесь. Прошу
вас идти к вашим занятиям, —
говорил Петр Михайлыч. — Ну вот, сударыня, — присовокупил он, когда Экзархатов уходил, — видите, не помиловал; приличное наставление сделал: теперь
вам нечего больше огорчаться.
— А
что мне не огорчаться-то?
Что вы ему сделали?.. По головке еще погладили пса этакова? —
говорила она.
—
Что ж
вы не курите? —
говорила Настенька, чтоб занять его чем-нибудь.
— Вот тебе и петербургская холстиночка; ходите теперь, в
чем хотите… Нет уж, Настасья Петровна, нет, нажалуюсь на
вас папеньке… —
говорила она.
— Ну, вот мы и в параде.
Что ж? Народ хоть куда! —
говорил он, осматривая себя и других. — Напрасно только
вы, Владимир Антипыч, не постриглись: больно у
вас волосы торчат! — отнесся он к учителю математики.
— Так, так! — подтверждал Петр Михайлыч, видимо, не понявший,
что именно
говорил Калинович. — И вообще, — продолжал он с глубокомысленным выражением в лице, — не знаю, как
вы, Яков Васильич, понимаете, а я сужу так,
что нынче вообще упадает литература.
— Ага! Ай да Настенька! Молодец у меня: сейчас попала в цель! —
говорил он. — Ну
что ж! Дай бог! Дай бог! Человек
вы умный, молодой, образованный… отчего
вам не быть писателем?
—
Вас, впрочем, я не пущу домой,
что вам сидеть одному в нумере? Вот
вам два собеседника: старый капитан и молодая девица, толкуйте с ней! Она у меня большая охотница
говорить о литературе, — заключил старик и, шаркнув правой ногой, присел, сделал ручкой и ушел. Чрез несколько минут в гостиной очень чувствительно послышалось его храпенье. Настеньку это сконфузило.
— Яков Васильич, отец и командир! —
говорил он, входя. —
Что это
вы затеяли с Экзархатовым? Плюньте, бросьте! Он уж, ручаюсь
вам, больше никогда не будет… С ним это, может быть, через десять лет случается… — солгал старик в заключение.
— Ах, боже мой! Боже мой! —
говорил Петр Михайлыч. — Какой
вы молодой народ вспыльчивый! Не разобрав дела, бабы слушать — нехорошо… нехорошо… — повторил он с досадою и ушел домой, где целый вечер сочинял к директору письмо, в котором, как прежний начальник, испрашивал милосердия Экзархатову и клялся,
что тот уж никогда не сделает в другой раз подобного проступка.
— То,
что я не
говорил вам, но, думая хоть каким-нибудь путем выбиться, — написал повесть и послал ее в Петербург, в одну редакцию, где она провалялась около года, и теперь получил назад при этом письме. Не хотите ли полюбопытствовать и прочесть? — проговорил Калинович и бросил из кармана на стол письмо, которое Петр Михайлыч взял и стал было читать про себя.
—
Вы не можете
говорить,
что у
вас нет ничего в жизни! —
говорила она вполголоса.
— Полноте,
что за вздор! Неужели
вас эти редакторы так опечалили? Врут они: мы заставим их напечатать! —
говорил старик. — Настенька! — обратился он к дочери. — Уговори хоть ты как-нибудь Якова Васильича;
что это такое?
—
Что уж, господа, ученое звание, про
вас и
говорить!
Вам и книги в руки, — сказал Прохоров, делая кочергой на караул.
— Стало быть,
вы только не торопитесь печатать, — подхватил князь, — и это прекрасно:
чем строже к самому себе, тем лучше. В литературе, как и в жизни, нужно помнить одно правило,
что человек будет тысячу раз раскаиваться в том,
что говорил много, но никогда,
что мало. Прекрасно, прекрасно! — повторял он и потом, помолчав, продолжал: — Но уж теперь, когда
вы выступили так блистательно на это поприще, у
вас, вероятно, много и написано и предположено.
— Без сомнения, — подхватил князь, — но,
что дороже всего было в нем, — продолжал он, ударив себя по коленке, — так это его любовь к России: он, кажется, старался изучить всякую в ней мелочь: и когда я вот бывал в последние годы его жизни в Петербурге, заезжал к нему, он почти каждый раз
говорил мне: «Помилуй, князь, ты столько лет живешь и таскаешься по провинциям: расскажи что-нибудь, как у
вас, и
что там делается».
— Нет,
вы погодите,
чем еще кончилось! — перебил князь. — Начинается с того,
что Сольфини бежит с первой станции. Проходит несколько времени — о нем ни слуху ни духу. Муж этой госпожи уезжает в деревню; она остается одна… и тут различно рассказывают: одни —
что будто бы Сольфини как из-под земли вырос и явился в городе, подкупил людей и пробрался к ним в дом; а другие
говорят,
что он писал к ней несколько писем, просил у ней свидания и будто бы она согласилась.
— А! Да это славно быть именинником: все дарят. Я готов быть по несколько раз в год, —
говорил князь, пожимая руку мистрисс Нетльбет. — Ну-с, а
вы, ваше сиятельство, — продолжал он, подходя к княгине, беря ее за подбородок и продолжительно целуя, —
вы чем меня подарите?
— Какая
вы земская полиция!
Что уж тут
говорить! — перебил его инвалидный поручик, мотнув головой. — Только званье на себе носите: полиция тоже!
— Глас народа,
говорит пословица, глас божий. Во всякой сплетне есть всегда тень правды, — начал он. — Впрочем, не в том дело. Скажите
вы мне… я
вас решительно хочу сегодня допрашивать и надеюсь,
что вы этим не обидитесь.
Будь у
вас, с позволения сказать, любовница, с которой
вы прожили двадцать лет вашей жизни, и вот
вы, почти старик,
говорите: «Я на ней женюсь, потому
что я ее люблю…» Молчу, ни слова не могу сказать против!..
—
Вы смотрите на это глазами вашего услужливого воображения, а я сужу об этом на основании моей пятидесятилетней опытности. Положим,
что вы женитесь на той девице, о которой мы сейчас
говорили. Она прекраснейшая девушка, и из нее, вероятно, выйдет превосходная жена, которая
вас будет любить, сочувствовать всем вашим интересам; но
вы не забывайте,
что должны заниматься литературой, и тут сейчас же возникнет вопрос: где
вы будете жить; здесь ли, оставаясь смотрителем училища, или переедете в столицу?
— Даже безбедное существование
вы вряд ли там найдете. Чтоб жить в Петербурге семейному человеку, надобно… возьмем самый минимум, меньше
чего я уже вообразить не могу… надо по крайней мере две тысячи рублей серебром, и то с величайшими лишениями, отказывая себе в какой-нибудь рюмке вина за столом, не
говоря уж об экипаже, о всяком развлечении; но все-таки помните — две тысячи, и будем теперь рассчитывать уж по цифрам: сколько
вы получили за ваш первый и, надобно сказать, прекрасный роман?
— Почему ж? Нет!.. — перебил князь и остановился на несколько времени. — Тут, вот видите, — начал он, — я опять должен сделать оговорку,
что могу ли я с
вами говорить откровенно, в такой степени, как
говорил бы откровенно с своим собственным сыном?
— Очень верю, — подхватил князь, — и потому рискую
говорить с
вами совершенно нараспашку о предмете довольно щекотливом. Давеча я
говорил,
что бедному молодому человеку жениться на богатой, фундаментально богатой девушке, не быв даже влюблену в нее, можно, или, лучше сказать, должно.
— Будто это так? — возразил князь. — Будто
вы в самом деле так думаете, как
говорите, и никогда сами не замечали,
что мое предположение имеет много вероятности?
— Во-вторых, ступайте к нему на квартиру и скажите ему прямо: «Так, мол, и так, в городе вот
что говорят…» Это уж я
вам говорю… верно… своими ушами слышал: там беременна,
говорят, была… ребенка там подкинула,
что ли…
—
Вы изволили получить согласие? — произнес он, сам не зная,
что говорит.
— Нет,
вы не русская, потому
что говорите неправильно:
вы или немка, или полька.
— А
вы знаете,
что значит по русскому обычаю, когда, пивши вино,
говорят: горько?
— А я
вам говорю,
что вы полька и немецкая полька, — продолжал Калинович, — потому
что у
вас именно это прекрасное сочетание германского типа с славянским:
вы очень хороши собой.
— Мы давеча
говорили об этом господине…
Что вам угодно, а он непрочен.
— Да-с,
вы говорите серьезное основание; но где ж оно и какое? Оно должно же по крайней мере иметь какую-нибудь систему, логическую последовательность, развиваться органически, а не метаться из стороны в сторону, — возразил редактор; но Калинович очень хорошо видел,
что он уж только отыгрывался словами.
Али теперь, приедет земский чиновник в казенную деревню да поесть попросит, так и тем корят: «
Вы,
говорит, мироеды» — того не рассудя,
что собака голодная на хороший чужой двор забежит, так и ту накормят — да!
— Да, — произнес протяжно директор, — но дело в том,
что я буду
вам говорить то,
что говорил уже десятку молодых людей, которые с такой же точно просьбой и не далее, как на этой неделе, являлись ко мне.
— Кого же он балует, помилуйте! Город без свежего глотка воздуха, без религии, без истории и без народности! — произнес Белавин, вздохнув. — Ну
что вы, однако, скажете мне, — продолжал он, —
вы тогда
говорили,
что хотите побывать у одного господина… Как
вы его нашли?
— Это мило, это всего милей — такое наивное сознание! — воскликнул Белавин и захохотал. — И прав ведь, злодей! Единственный, может быть, случай, где, не чувствуя сам того,
говорил великую истину, потому
что там действительно хоть криво, косо, болезненно, но что-нибудь да делаете «, а тут уж ровно ничего, как только писанье и писанье… удивительно! Но все-таки, значит,
вы не служите? — прибавил он, помолчав.
—
Вы говорите: «Завлекали»! Кто же в наше время решится быть Ловеласом;
что ли? — возразил Калинович. — Но хоть бы теперь, я сам был тоже увлечен и не скрывал этого, но потом уяснил самому себе степень собственного чувства и вижу,
что нет…
— Из наших, однако, положений, —
говорил Калинович, провожая гостя, — можно вывести довольно странное заключение,
что господин, о котором мы с
вами давеча
говорили, должен быть величайший романтик.
Если,
говорю, я оставляю умирающего отца, так это нелегко мне сделать, и
вы, вместо того чтоб меня хоть сколько-нибудь поддержать и утешить в моем ужасном положении,
вы вливаете еще мне яду в сердце и хотите поселить недоверие к человеку, для которого я всем жертвую!» И сама, знаешь, горько-горько заплакала; но он и тут меня не пожалел, а пошел к отцу и такую штучку подвел,
что если я хочу ехать, так чтоб его с собой взяла, заступником моим против тебя.
— Как я рад,
что имею счастие… — начал он с запинкою и садясь около своего нового знакомого. — Яков Васильич, может быть,
говорил вам…
—
Что вы и как
вы? Тысячу
вам вопросов и тысячу претензий. Помилуйте! Хоть бы строчку!.. —
говорил князь, пожимая, по обыкновению, обе руки Калиновича.
— Гм! — произнес князь. — Как же я рад,
что вас встретил! — продолжал он, беря Калиновича за руку и идя с ним. — Посмотрите, однако, как Петербург хорошеет: через пять лет какие-нибудь приедешь и не узнаешь. Посмотрите: это здание воздвигается…
что это за прелесть будет! —
говорил князь, видимо, что-то обдумывая.
— Тысяча пари,
что не угадаете, кого я к
вам привез! —
говорил князь, входя.
— Помилуйте! Хорошее?.. Сорок процентов… Помилуйте! — продолжал восклицать князь и потом, после нескольких минут размышления, снова начал, как бы рассуждая сам с собой: — Значит, теперь единственный вопрос в капитале, и, собственно
говоря, у меня есть денежный источник; но
что ж
вы прикажете делать — родственный! За проценты не дадут, — скажут: возьми так! А это «так» для меня нож острый. Я по натуре купец: сам не дам без процентов, и мне не надо. Гонор этот, понимаете, торговый.
— Здравствуйте, Яков Васильич; prenez place [садитесь (франц.).], —
говорил он. — Но
что это, как
вы похудели, — совершенно желтый!
— Никакого! Не
говоря уже об акциях; товарищества
вы не составите: разжевываете, в рот, кажется, кладете пользу — ничему не внемлют. Ну и занимаешься по необходимости пустяками. Я вот тридцать пять лет теперь прыгаю на торговом коньке, и
чего уж не предпринимал? Апельсинов только на осиновых пнях не растил — и все ничего! Если набьешь каких-нибудь тридцать тысчонок в год, так уж не знаешь, какой и рукой перекреститься.
— Славная голова! — продолжал он. — И
что за удивительный народ эти англичане, боже ты мой! Простой вот-с, например, машинист и, вдобавок еще, каждый вечер мертвецки пьян бывает; но этакой сметки, я
вам говорю, хоть бы у первейшего негоцианта. Однако какое же собственно ваше, мой милый Яков Васильич, дело, скажите
вы мне.
— Дело мое, ваше сиятельство, — начал Калинович, стараясь насильно улыбнуться, — как
вы и тогда
говорили,
что Петербург хорошая для молодых людей школа.