Неточные совпадения
Когда спала и чем
была сыта Палагея Евграфовна — определить
было довольно трудно, и она даже не
любила, если ей напоминали об этом.
Впрочем, и Палагее Евграфовне
было не жаль: она не
любила только, когда ее заставали, как она выражалась, неприпасенную.
Он очень
любил птиц, которых держал различных пород до сотни; кроме того, он
был охотник ходить с ружьем за дичью и удить рыбу; но самым нежнейшим предметом его привязанности
была легавая собака Дианка.
Если вы нынешнюю уездную барышню спросите,
любит ли она музыку, она скажет: «да» и сыграет вам две — три польки; другая, пожалуй, пропоет из «Нормы» [«Норма» — опера итальянского композитора Винченцо Беллини (1801—1835).], но если вы попросите
спеть и сыграть какую-нибудь русскую песню или романс, не совсем новый, но который вам нравился бы по своей задушевности, на это вам сделают гримасу и встанут из-за рояля.
— Каллиграф у меня, господа, дочка
будет, право, каллиграф! — говорил он. Очень также
любил проэкзаменовать ее при посторонних из таблицы и, стараясь как бы сбивать, задавал таким образом...
— Что ж плакать над участью Индианы? — возразила Настенька. — Она, по-моему, вовсе не жалка, как другим, может
быть, кажется; она по крайней мере жила и
любила.
— Неужели же, — продолжала Настенька, — она
была бы счастливее, если б свое сердце, свою нежность, свои горячие чувства, свои, наконец, мечты, все бы задушила в себе и всю бы жизнь свою принесла в жертву мужу, человеку, который никогда ее не
любил, никогда не хотел и не мог ее понять?
Будь она пошлая, обыкновенная женщина, ей бы еще
была возможность ужиться в ее положении: здесь
есть дамы, которые говорят открыто, что они терпеть не могут своих мужей и живут с ними потому, что у них нет состояния.
Насчет дальнейших видов Палагеи Евграфовны старик
был тоже не прочь и, замечая, что Калинович нравится Настеньке,
любил по этому случаю потрунить.
— Так неужели еще мало вас
любят? Не грех ли вам, Калинович, это говорить, когда нет минуты, чтоб не думали о вас; когда все радости, все счастье в том, чтоб видеть вас, когда хотели бы
быть первой красавицей в мире, чтоб нравиться вам, — а все еще вас мало
любят! Неблагодарный вы человек после этого!
— Он видит это потому, что
любит тебя и желает, чтоб все твои поступки
были поступками благовоспитанной девицы, — возразил Петр Михайлыч.
— Как не
был? Еще запирается, стрикулист! Говорить у меня правду, лжи не
люблю — знаешь! — воскликнул городничий, стукнув клюкой.
— Хорошо, — отвечал лаконически настоятель. Впрочем, ответ этот
был еще довольно благосклонен: другим он только кивал головой; Петра Михайлыча он
любил и бывал даже иногда в гостях у него.
К объяснению всего этого ходило, конечно, по губернии несколько темных и неопределенных слухов, вроде того, например, как чересчур уж хозяйственные в свою пользу распоряжения по одному огромному имению, находившемуся у князя под опекой; участие в постройке дома на дворянские суммы, который потом развалился; участие будто бы в Петербурге в одной торговой компании, в которой князь
был распорядителем и в которой потом все участники потеряли безвозвратно свои капиталы; отношения князя к одному очень важному и значительному лицу, его прежнему благодетелю, который
любил его, как родного сына, а потом вдруг удалил от себя и даже запретил называть при себе его имя, и, наконец, очень тесная дружба с домом генеральши, и ту как-то различно понимали: кто обращал особенное внимание на то, что для самой старухи каждое слово князя
было законом, и что она, дрожавшая над каждой копейкой, ничего для него не жалела и, как известно по маклерским книгам, лет пять назад дала ему под вексель двадцать тысяч серебром, а другие говорили, что m-lle Полина дружнее с князем, чем мать, и что, когда он приезжал, они, отправив старуху спать, по нескольку часов сидят вдвоем, затворившись в кабинете — и так далее…
— Но при всех этих сумасбродствах, — снова продолжал он, — наконец, при этом страшном характере, способном совершить преступление, Сольфини
был добрейший и благороднейший человек. Например, одна его черта: он очень
любил ходить в наш собор на архиерейскую службу, которая напоминала ему Рим и папу. Там обыкновенно на паперти встречала его толпа нищих. «А, вы, бедные, — говорил он, — вам нечего кушать!» — и все, сколько с ним ни
было денег, все раздавал.
«Как этот гордый и великий человек (в последнем она тоже не сомневалась), этот гордый человек так мелочен, что в восторге от приглашения какого-нибудь глупого, напыщенного генеральского дома?» — думала она и дала себе слово показывать ему невниманье и презренье, что, может
быть, и исполнила бы, если б Калинович показал хотя маленькое раскаяние и сознание своей вины; но он, напротив, сам еще больше надулся и в продолжение целого дня не отнесся к Настеньке ни словом, ни взглядом, понятным для нее, и принял тот холодно-вежливый тон, которого она больше всего боялась и не
любила в нем.
— Я очень рада, князь, и, пожалуйста,
будь хозяином у меня… Ты знаешь, как я тебя
люблю.
Как я ни
люблю мою героиню, сколько ни признаю в ней ума, прекрасного сердца, сколько ни признаю ее очень миленькой, но не могу скрыть: в эти минуты она
была даже смешна!
Мне легко
было перенесть их презрение, потому что я сама их презирала; но вы, единственный человек, которого я
люблю и любовью которого я гордилась, — вы стыдитесь моей любви.
Будь у вас, с позволения сказать, любовница, с которой вы прожили двадцать лет вашей жизни, и вот вы, почти старик, говорите: «Я на ней женюсь, потому что я ее
люблю…» Молчу, ни слова не могу сказать против!..
— Вы смотрите на это глазами вашего услужливого воображения, а я сужу об этом на основании моей пятидесятилетней опытности. Положим, что вы женитесь на той девице, о которой мы сейчас говорили. Она прекраснейшая девушка, и из нее, вероятно, выйдет превосходная жена, которая вас
будет любить, сочувствовать всем вашим интересам; но вы не забывайте, что должны заниматься литературой, и тут сейчас же возникнет вопрос: где вы
будете жить; здесь ли, оставаясь смотрителем училища, или переедете в столицу?
— Что ж, если я хочу, если это доставляет мне удовольствие? — отвечала она, и когда кушанье
было подано, села рядом с ним, наливала ему горячее и переменяла даже тарелки. Петр Михайлыч тоже не остался праздным: он собственной особой слазил в подвал и, достав оттуда самой лучшей наливки-лимоновки, которую Калинович по преимуществу
любил, уселся против молодых людей и стал смотреть на них с каким-то умилением. Калиновичу, наконец, сделалось тяжело переносить их искреннее радушие.
«Боже мой! Как эти люди
любят меня, и между тем какой черной неблагодарностью я должен
буду заплатить им!» — мучительно думал он и решительно не имел духа, как прежде предполагал, сказать о своем намерении ехать в Петербург и только, оставшись после обеда вдвоем с Настенькой, обнял ее и долго, долго целовал.
— Поклянись мне, Жак, — начала она, глотая слезы, — поклянись над гробом матушки, что ты
будешь любить меня вечно, что я
буду твоей женой, другом. Иначе мать меня не простит… Я третью ночь вижу ее во сне: она мучится за меня!
— Что я
люблю Настасью Петровну — этого никогда я не скрывал, и не
было тому причины, потому, что всегда имел честные намерения, хоть капитан и понимал меня, может
быть, иначе, — присовокупил Калинович.
— Да, а то вот у него
есть друг его, тот — фи! Гадкий, толстый, нос красный! Фи! Не
люблю.
— Да, я
люблю, comment cela dire boire?. [Как это сказать
пить? (франц.).]
— Очень бы желал, — начал он, подняв голову, — сделать для князя приятное… Теперь у меня времени нет, но, пожалуйста, когда вы
будете писать к нему, то скажите, что я по-прежнему его
люблю и уважаю и недоволен только тем, что он нынче редко стал ездить в Петербург.
— Ужасно трудна, — подтвердил юноша, — но я откровенно могу вам сказать, что вполне сочувствую ей, потому что сам почти в положении Гамлета. Отец мой, к несчастью, имеет привязанность к нашей бывшей гувернантке, от которой страдала наша мать и, может
быть, умерла даже от нее, а теперь страдаем мы все, и я, как старший, чувствую, что должен
был бы отомстить этой женщине и не могу на это решиться, потому что все-таки
люблю и уважаю моего отца.
Тогда как я еще очень хорошо помню наших дядей и отцов, которые, если б сравнить их с нами, показались бы атлетами,
были и
выпить и покутить не дураки, а между тем эти люди, потому только, что нюхнули романтизма, умели и не стыдились
любить женщин, по десятку лет не видавшись с ними и поддерживая чувство одной только перепиской.
Не надейся
быть ни женой моей, ни видеть даже меня, потому что я решился доканывать себя в этом отвратительном Петербурге; но все-таки
люби меня и пиши ко мне.
Вы сами, может
быть,
любите человека, и каково бы вам
было, если б он больной
был далеко от вас: вы бы, конечно, пешком убежали к нему…» Ну и разжалобила.
И так мне вот досадно на Якова Васильича: третьего дня, вообразите, приходил к нему какой-то молодой человек, Иволгин, который, как сам он говорит, страстно
любит театр и непременно хочет
быть актером; но Яков Васильич именно за это не хочет
быть с ним знаком!
— Он вот очень хорошо знает, — продолжала она, указав на Калиновича и обращаясь более к Белавину, — знает, какой у меня ужасный отрицательный взгляд
был на божий мир; но когда именно пришло для меня время такого несчастия, такого падения в общественном мнении, что каждый, кажется, мог бросить в меня безнаказанно камень, однако никто, даже из людей, которых я, может
быть, сама оскорбляла, — никто не дал мне даже почувствовать этого каким-нибудь двусмысленным взглядом, — тогда я поняла, что в каждом человеке
есть искра божья, искра любви, и перестала не
любить и презирать людей.
— Браво! — воскликнул Белавин, аплодируя ей. — Якову Васильичу, сколько я мог заметить, капли мало: он
любит, чтоб во всем
было осязательное достоинство, чтоб все носило некоторый мундир, имело ранг; тогда он, может
быть, и поверит.
— Хорошо… Вина дай, шампанского: охолодить, конечно, вели — и дай ты нам еще бутылку рейнвейна. Вы, впрочем, может
быть, за столом
любите больше красное? — обратился князь к Калиновичу.
— Дайте нам посмотреть… пожалуйста, chere amie, soyez si bonne [дорогой друг,
будьте так добры (франц.).]; я ужасно
люблю брильянты и, кажется, как баядерка, способная играть ими целый день, — говорила баронесса.
По этому случаю разная, конечно, идет тут болтовня, хотя, разумеется, с ее стороны ничего нельзя предположить серьезного: она слишком для этого молода и слишком большого света; но как бы то ни
было, сильное имеет на него влияние, так что через нее всего удобнее на него действовать, — а она довольно доступна для этого: помотать тоже
любит, должишки делает; и если за эту струнку взяться, так многое можно разыграть.
— Устранить, мой милейший Яков Васильич, можно различным образом, — возразил князь. — Я, как человек опытный в жизни, знаю, что бывает и так: я вот теперь женюсь на одной по расчету, а другую все-таки
буду продолжать
любить… бывает и это… Так?
— Послушайте, однако, — начала она, — я сама хочу
быть с вами откровенна и сказать вам, что я тоже
любила когда-то и думала вполне принадлежать одному человеку. Может
быть, это
была с моей стороны ужасная ошибка, которой, впрочем, теперь опасаться нечего! Человек этот, по крайней мере для меня, умер; но я его очень
любила.
— Не сердитесь… Я вас, кажется,
буду очень
любить! — подхватила Полина и протянула ему руку, до которой он еще в первый раз дотронулся без перчатки; она
была потная и холодная. Нервный трепет пробежал по телу Калиновича, а тут еще, как нарочно, Полина наклонилась к нему, и он почувствовал, что даже дыхание ее
было дыханием болезненной женщины. Приезд баронессы, наконец, прекратил эту пытку. Как радужная бабочка, в цветном платье, впорхнула она, сопровождаемая князем, и проговорила...
— Ах, да, знаю, знаю! — подхватила та. — Только постойте; как же это сделать? Граф этот… он очень
любит меня, боится даже… Постойте, если вам теперь ехать к нему с письмом от меня, очень не мудрено, что вы затеряетесь в толпе: он и
будет хотеть вам что-нибудь сказать, но очень не мудрено, что не успеет. Не лучше ли вот что: он
будет у меня на бале; я просто подведу вас к нему, представлю и скажу прямо, чего мы хотим.
Вторые — дипломаты, которые в душе вообще не
любят начальников, но хвалят потому, что все-таки лучше: неизвестно, кого еще приблизит к себе, может
быть, и меня — так чтоб после не пришлось менять шкуры.
— А! Обед, и обед, вероятно,
будет очень хороший. Я
люблю хорошие обеды. Очень рад! — ответил тот и сейчас же подписался.
— Послушайте, Калинович, — продолжала она, протягивая ему прекрасную свою ручку, — мне казалось, что я когда-то нравилась вам; наконец, в последнее время вы
были так любезны, вы говорили, что только встречи со мной доставляют вам удовольствие и воскрешают ваши прежние радости… Послушайте, я всю жизнь
буду вам благодарна, всю жизнь
буду любить вас; только спасите отца моего, спасите его, Калинович!
Он очень хорошо понимает, что во мне может снова явиться любовь к тебе, потому что ты единственный человек, который меня истинно
любил и которого бы я должна
была любить всю жизнь — он это видит и, чтоб ударить меня в последнее больное место моего сердца, изобрел это проклятое дело, от которого, если бог спасет тебя, — продолжала Полина с большим одушевлением, — то я разойдусь с ним и
буду жить около тебя, что бы в свете ни говорили…
— Она может многое сделать… Она
будет говорить, кричать везде, требовать, как о деле вопиющем, а ты между прочим, так как Петербург не
любит ни о чем даром беспокоиться, прибавь в письме, что, считая себя виновною в моем несчастии, готова половиной состояния пожертвовать для моего спасения.
— Она умерла, друг мой; году после отца не жила. Вот
любила так
любила, не по-нашему с тобой, а потому именно, что
была очень простая и непосредственная натура… Вина тоже, дядя, дайте нам: я хочу, чтоб Жак у меня сегодня
пил… Помнишь, как
пили мы с тобой, когда ты сделался литератором? Какие
были счастливые минуты!.. Впрочем, зачем я это говорю? И теперь хорошо! Ступайте, дядя.