Неточные совпадения
Чай пила как-то урывками, за стол (хоть и накрывался для нее всегда прибор) садилась на минуточку; только что подавалось горячее, она вдруг вскакивала и уходила за чем-то в кухню, и потом,
когда снова появлялась и
когда Петр Михайлыч ей говорил: «Что же ты сама, командирша, никогда ничего не кушаешь?», Палагея Евграфовна только усмехалась и, ответив: «Кабы не ела,
так и жива бы не была», снова отправлялась на кухню.
Скупость ее, говорят, простиралась до того, что не только дворовой прислуге, но даже самой себе с дочерью она отказывала в пище, и к столу у них,
когда никого не было, готовилось в
такой пропорции, чтоб только заморить голод; но зато для внешнего блеска генеральша ничего не жалела.
— Только не для Индианы. По ее натуре она должна была или умереть, или сделать выход. Она ошиблась в своей любви — что ж из этого? Для нее все-таки существовали минуты,
когда она была любима, верила и была счастлива.
Когда Настенька спросила его, что
такое с ним, он отвечал...
— Если
так, то, конечно… в наше время,
когда восстает сын на отца, брат на брата, дщери на матерей, проявление в вас сыновней преданности можно назвать искрой небесной!.. О господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй! Не смею, сударь, отказывать вам. Пожалуйте! — проговорил он и повел Калиновича в контору.
— Что вы
такие сегодня? — сказала она,
когда Калинович сел около нее и задумался.
— Сколько я себя ни помню, — продолжал он, обращаясь больше к Настеньке, — я живу на чужих хлебах, у благодетеля (на последнем слове Калинович сделал ударение), у благодетеля, — повторил он с гримасою, — который разорил моего отца, и
когда тот умер с горя,
так он, по великодушию своему, призрел меня, сироту, а в сущности приставил пестуном к своим двум сыновьям, болванам, каких когда-либо свет создавал.
Как нарочно все случилось: этот благодетель мой, здоровый как бык, вдруг ни с того ни с сего помирает, и пока еще он был жив, хоть скудно, но все-таки совесть заставляла его оплачивать мой стол и квартиру, а тут и того не стало: за какой-нибудь полтинник должен был я бегать на уроки с одного конца Москвы на другой, и то слава богу,
когда еще было под руками; но проходили месяцы,
когда сидел я без обеда, в холодной комнате, брался переписывать по гривеннику с листа, чтоб иметь возможность купить две — три булки в день.
—
Так неужели еще мало вас любят? Не грех ли вам, Калинович, это говорить,
когда нет минуты, чтоб не думали о вас;
когда все радости, все счастье в том, чтоб видеть вас,
когда хотели бы быть первой красавицей в мире, чтоб нравиться вам, — а все еще вас мало любят! Неблагодарный вы человек после этого!
С лица капитана капал крупными каплями пот; руки делали какие-то судорожные движения и, наконец, голова затекла,
так что он принужден был приподняться на несколько минут, и
когда потом взглянул в скважину, Калинович, обняв Настеньку, целовал ей лицо и шею…
—
Так и надо,
так и надо! Я и сам,
когда был смотрителем, это у меня кто порезвится, пошалит — ничего; а буяну и грубияну не спускал, — прихвастнул Петр Михайлыч.
Когда богомольцы наши вышли из монастыря, был уже час девятый. Калинович, пользуясь тем, что скользко и темно было идти, подал Настеньке руку, и они тотчас же стали отставать от Петра Михайлыча, который
таким образом ушел с Палагеею Евграфовной вперед.
К объяснению всего этого ходило, конечно, по губернии несколько темных и неопределенных слухов, вроде того, например, как чересчур уж хозяйственные в свою пользу распоряжения по одному огромному имению, находившемуся у князя под опекой; участие в постройке дома на дворянские суммы, который потом развалился; участие будто бы в Петербурге в одной торговой компании, в которой князь был распорядителем и в которой потом все участники потеряли безвозвратно свои капиталы; отношения князя к одному очень важному и значительному лицу, его прежнему благодетелю, который любил его, как родного сына, а потом вдруг удалил от себя и даже запретил называть при себе его имя, и, наконец, очень тесная дружба с домом генеральши, и ту как-то различно понимали: кто обращал особенное внимание на то, что для самой старухи каждое слово князя было законом, и что она, дрожавшая над каждой копейкой, ничего для него не жалела и, как известно по маклерским книгам, лет пять назад дала ему под вексель двадцать тысяч серебром, а другие говорили, что m-lle Полина дружнее с князем, чем мать, и что,
когда он приезжал, они, отправив старуху спать, по нескольку часов сидят вдвоем, затворившись в кабинете — и
так далее…
— Стало быть, вы только не торопитесь печатать, — подхватил князь, — и это прекрасно: чем строже к самому себе, тем лучше. В литературе, как и в жизни, нужно помнить одно правило, что человек будет тысячу раз раскаиваться в том, что говорил много, но никогда, что мало. Прекрасно, прекрасно! — повторял он и потом, помолчав, продолжал: — Но уж теперь,
когда вы выступили
так блистательно на это поприще, у вас, вероятно, много и написано и предположено.
— Без сомнения, — подхватил князь, — но, что дороже всего было в нем, — продолжал он, ударив себя по коленке, —
так это его любовь к России: он, кажется, старался изучить всякую в ней мелочь: и
когда я вот бывал в последние годы его жизни в Петербурге, заезжал к нему, он почти каждый раз говорил мне: «Помилуй, князь, ты столько лет живешь и таскаешься по провинциям: расскажи что-нибудь, как у вас, и что там делается».
— Нет, не строгий, а дельный человек, — возразил князь, — по благородству чувств своих — это рыцарь нашего времени, — продолжал он, садясь около судьи и ударяя его по коленке, — я его знаю с прапорщичьего чина; мы с ним вместе делали кампанию двадцать восьмого года, и только что не спали под одной шинелью. Я
когда услышал, что его назначили сюда губернатором,
так от души порадовался. Это приобретение для губернии.
Когда певец кончил, княгиня первая захлопала ему потихоньку, а за ней и все прочие. Толстяк, сверх того, бросил ему десять рублей серебром, князь тоже десять, предводитель — три и
так далее. Малый и не понимал, что это
такое делается.
— Что ж это
такое, господа?
Когда будет конец? — воскликнул он.
Я не могу слышать равнодушно,
когда этот вздор, фантом, порожденный разгоряченным воображением, чувство, которое родится и питается одними только препятствиями, берут в основание
такого важного дела, как брак.
И теперь,
когда все, кажется, поустроил,
так чувствую, что сам уж никуда не гожусь…
— Пушкин был человек с состоянием, получал по червонцу за стих, да и тот постоянно и беспрерывно нуждался; а Полевой,
так уж я лично это знаю,
когда дал ему пятьсот рублей взаймы,
так он со слезами благодарил меня, потому что у него полтинника в это время не было в кармане.
— Ужасно! — подхватила Настенька. —
Когда ты читал у них, мне было
так досадно за тебя. Разве кто-нибудь из них понял, что ты написал? Сидели все, как сороки.
Неуклонно с тех пор начал он в уплату долга отдавать из своего жалованья две трети, поселившись для того в крестьянской почти избушонке и ограничив свою пищу хлебом, картофелем и кислой капустой. Даже в гостях,
когда предлагали ему чаю или трубку, он отвечал басом: «Нет-с; у меня дома этого нет,
так зачем уж баловаться?» Из собственной убитой дичи зверолов тоже никогда ничего не ел, но, стараясь продать как можно подороже, копил только деньгу для кредитора.
Чем ближе подходило время отъезда, тем тошней становилось Калиновичу, и
так как цену людям, истинно нас любящим, мы по большей части узнаем в то время,
когда их теряем, то, не говоря уже о голосе совести, который не умолкал ни перед какими доводами рассудка, привязанность к Настеньке как бы росла в нем с каждым часом более и более: никогда еще не казалась она ему
так мила, и одна мысль покинуть ее, и покинуть, может быть, навсегда, заставляла его сердце обливаться кровью.
Когда новые лошади были заложены, на беседку влез длинновязый парень, с сережкой в ухе, в кафтане с прорехами и в валяных сапогах, хоть мокреть была страшная; парень из дворовых, недавно прогнанный с почтовой станции и для большего форса все еще ездивший с колокольчиком. В отношении лошадей он был каторга; как подобрал вожжи,
так и начал распоряжаться.
«Может быть, и я поеду когда-нибудь с
таким же крестом», — подумал Калинович, и потом,
когда въехали в Москву, то показалось ему, что попадающиеся народ и извозчики с седоками, все они смотрят на него с некоторым уважением, как на русского литератора.
У Калиновича тоже немного сердце замерло; подражая другим, он протер запотевшее стекло и начал было смотреть в него; но увидел только куда-то бесконечно идущее поле, покрытое криворослым мелким ельником; а
когда пошли мелькать вагоны,
так и того стало не видать.
Он прилег на диване, заснул и проспал
таким образом часов до четырех, и
когда проснулся, то чувствовал уже положительную боль в голове и по всему телу легонькой озноб — это было первое приветствие, которое оказывала ему петербургская тундра.
— Вези меня скорей на Неву! — проговорил он, увидя издали катящиеся невские волны; но — увы! — неприветливо они приняли его,
когда он въехал на Дворцовый мост. С них подул на него
такой северяк, что не только любоваться, но даже взглянуть на них хорошенько было невозможно.
Время между тем подходило к сумеркам,
так что
когда он подошел к Невскому, то был уже полнейший мрак: тут и там зажигались фонари, ехали, почти непрестанной вереницей, смутно видневшиеся экипажи, и мелькали перед освещенными окнами магазинов люди, и вдруг посреди всего, бог весть откуда, раздались звуки шарманки. Калинович невольно приостановился, ему показалось, что это плачет и стонет душа человеческая, заключенная среди мрака и снегов этого могильного города.
— Куда ж он деньги девает,
когда в
таких пустяках считается? — спросил он больше к слову.
— Ну,
когда хочешь,
так и не перед смертью, — сказал с грустной улыбкой Зыков. — Это жена моя, а ей говорить о тебе нечего, знает уж, — прибавил он.
— Однако не вспомнили, — продолжал Калинович, — и даже
когда один господин намекнул обо мне,
так ему прямо сказали, что меня совершенно не знают.
Когда бы я убил человека, я бы, значит, сделал преступление, влекущее за собой лишение всех прав состояния, а в делах
такого рода полиция действительно действует по горячим следам, невзирая ни на какое лицо: фельдмаршал я или подсудимый чиновник — ей все равно; а мои, милостивый государь, обвинения чисто чиновничьи; значит, они прямо следовали к общему обсуждению с таковыми же, о которых уже и производится дело.
— Как это жалко! — произнес немец, и
когда начали играть, оказался очень плохим мастером этого дела. С первой игры Калинович начал без церемонии браниться; ставя ремиз, он говорил: «
Так нельзя играть; это значит подсиживать!.. У вас все приемные листы, а вы пасуете».
— Да, бывает… — подтвердил Белавин, — и вообще, — продолжал он, —
когда нельзя думать,
так уж лучше предаваться чувству, хотя бы самому узенькому, обыденному.
Я вообще теперь, сам холостяк и бобыль, с поздним сожалением смотрю на этих простодушных отцов семейств, которые живут себе точно в заколдованном кружке, и все, что вне их происходит, для них тогда только чувствительно,
когда уж колет их самих или какой-нибудь член, органически к ним привязанный, и
так как требование их поэтому мельче, значит, удовлетворение возможнее — право, завидно!..
Когда здесь вышла из вагона,
так просто перекрестилась.
— Он вот очень хорошо знает, — продолжала она, указав на Калиновича и обращаясь более к Белавину, — знает, какой у меня ужасный отрицательный взгляд был на божий мир; но
когда именно пришло для меня время
такого несчастия,
такого падения в общественном мнении, что каждый, кажется, мог бросить в меня безнаказанно камень, однако никто, даже из людей, которых я, может быть, сама оскорбляла, — никто не дал мне даже почувствовать этого каким-нибудь двусмысленным взглядом, — тогда я поняла, что в каждом человеке есть искра божья, искра любви, и перестала не любить и презирать людей.
— Боже ты мой, царь милостивый! Верх ребячества невообразимого! — воскликнул он. — Ну, не видайтесь, пожалуй! Действительно, что тут накупаться на эти бабьи аханья и стоны; оставайтесь у меня, ночуйте, а завтра напишите записку:
так и
так, мой друг, я жив и здоров, но уезжаю по очень экстренному делу, которое устроит наше благополучие. А потом,
когда женитесь, пошлите деньги — и делу конец: ларчик, кажется, просто открывался! Я, признаюсь, Яков Васильич, гораздо больше думал о вашем уме и характере…
Когда, задумавшись и заложив руки назад, он ходил по своей огромной зале, то во всей его солидной посадке тела, в покрое даже самого фрака,
так и чувствовался будущий действительный статский советник, хоть в то же время добросовестность автора заставляет меня сказать, что все это спокойствие была чисто одна личина: в душе Калинович страдал и беспрестанно думал о Настеньке!
Ты, гражданский воин, мужественно перенесший столько устремленных на тебя ударов и стяжавший
такую известность, что
когда некто ругнул тебя в обществе, то один из твоих клиентов заметил, что каким же образом он говорит это,
когда тебя лично не знает?
— Или вы сейчас одевайтесь, или я уеду один! — прикрикнул он
таким тоном, что Полина сочла за лучшее смириться и с затаенным волнением сейчас же оделась, но только совершенно уж без всякого вкуса.
Когда появились они в зале, хозяйка сейчас же пошла им навстречу.
А
когда этого нет,
так и нечего на зеркало пенять: значит, личико криво! — заключил Белавин с одушевлением и с свободой человека, привыкшего жить в обществе, отошел и сел около одной дамы.
— Все это ничего, прекрасно; но все-таки,
когда поступите на службу, я буду просить вас прекратить это. И вообще вам, как чиновнику, как лицу правительственному, прервать по возможности сношения с этими господами, которые вообще, между нами, на дурном счету.
Нашему вице-губернатору предшествовал на этот раз приглашенный им из департамента очень еще молодой человек, но уже с геморроидальным цветом лица, одетый франтом, худощавый и вообще очень похожий своим тоном и манерами на Калиновича,
когда тот был молод, и, может быть,
такой же будущий вице-губернатор, но пока еще только, как говорили, будущий секретарь губернского правления.
— Станет побирать, коли
так размахивает! — решили другие в уме; но привести все это в большую ясность рискнул первый губернский архитектор — человек бы, кажется, с лица глупый и часть свою скверно знающий, но имевший удивительную способность подделываться к начальникам еще спозаранку,
когда еще они были от него тысячи на полторы верст. Не стесняясь особенно приличиями, он явился на постройку, отрекомендовал себя молодому человеку и тут же начал...
Жена его, молоденькая и краснощекая дама, сидела тоже с работою, но губернаторша не обращала на нее никакого внимания; зато очень умильно взглядывал на нее сам губернатор — замечательно еще бодрый старик, в сюртуке нараспашку, с болтающимися густыми эполетами и вообще в
такой мере благообразный, что
когда он стоял в соборе за обедней в белых штанах и ботфортах, то многие из очень милых дам заверяли, что в него решительно можно еще влюбиться.
Великим постом,
когда должна была начаться выдача билетов, вице-губернатор вдруг вошел к губернатору с рапортом, что,
так как в городе Эн-ске сыздавна производит земская полиция в свою пользу незаконный сбор с судопромышленников, то, в видах прекращения этого побора, удалить настоящего исправника от должности, как человека, уже приобыкшего к означенному злоупотреблению; в противном же случае, если его превосходительство сие голословное обвинение найдет недостаточным, то обстоятельство это раскрыть формальным следствием, и с лицами, как непосредственно виновными,
так и допускающими сии противозаконные действия, поступить по законам.
— Я, ваше превосходительство, уж пьян; извини! — забормотал он. —
Когда тебя министр спрашивал, какой
такой у тебя контролер, ты что написал? Я знаю, что написал, и выходит: ты жив — и я жив, ты умер — я умер! Ну и я пьян, извини меня, а ручку дай поцеловать, виноват!