Неточные совпадения
— Прощай, мой ангел! — обратилась она потом к Паше. — Дай я тебя перекрещу, как перекрестила бы тебя родная мать; не меньше ее желаю тебе счастья. Вот, Сергей, завещаю тебе отныне и навсегда,
что ежели когда-нибудь этот мальчик, который со временем будет
большой, обратится к тебе (по службе ли, с денежной ли нуждой), не смей ни минуты ему отказывать и сделай все,
что будет в твоей возможности, — это приказывает тебе твоя мать.
При этом ему невольно припомнилось, как его самого, — мальчишку лет пятнадцати, — ни в
чем не виновного, поставили в полку под ранцы с песком, и как он терпел, терпел эти мученья, наконец, упал, кровь хлынула у него из гортани; и как он потом сам, уже в чине капитана, нагрубившего ему солдата велел наказать; солдат продолжал грубить; он велел его наказывать
больше,
больше; наконец, того на шинели снесли без чувств в лазарет; как потом, проходя по лазарету, он видел этого солдата с впалыми глазами, с искаженным лицом, и затем солдат этот через несколько дней умер, явно им засеченный…
В зале стояли оба мальчика Захаревских в новеньких чистеньких курточках, в чистом белье и гладко причесанные; но, несмотря на то, они все-таки как бы
больше походили на кантонистов [Кантонисты — в XIX веке дети, отданные на воспитание в военные казармы или военные поселения и обязанные служить в армии солдатами.],
чем на дворянских детей.
Лицо Захаревского уже явно исказилось. Александра Григорьевна несколько лет вела процесс, и не для выгоды какой-нибудь, а с целью только показать,
что она юристка и может писать деловые бумаги. Ардальон Васильевич в этом случае был
больше всех ее жертвой: она читала ему все сочиняемые ею бумаги, которые в смысле деловом представляли совершенную чушь; требовала совета у него на них, ожидала от него похвалы им и наконец давала ему тысячу вздорнейших поручений.
— Так! — сказал Павел. Он совершенно понимал все,
что говорил ему дядя. — А отчего, скажи, дядя,
чем день иногда бывает ясней и светлей и
чем больше я смотрю на солнце, тем мне тошней становится и кажется,
что между солнцем и мною все мелькает тень покойной моей матери?
После отца у него осталась довольно
большая библиотека, — мать тоже не жалела и давала ему денег на книги, так
что чтение сделалось единственным его занятием и развлечением; но сердце и молодая кровь не могут же оставаться вечно в покое: за старухой матерью ходила молодая горничная Аннушка, красавица из себя.
В губернии Имплев пользовался
большим весом: его ум, его хорошее состояние, — у него было около шестисот душ, — его способность сочинять изворотливые, и всегда несколько колкого свойства, деловые бумаги, — так
что их узнавали в присутственных местах без подписи: «Ну, это имплевские шпильки!» — говорили там обыкновенно, — все это внушало к нему огромное уважение.
Имплева княгиня сначала совершенно не знала; но так как она одну осень очень уж скучала, и у ней совершенно не было под руками никаких книг, то ей кто-то сказал,
что у помещика Имплева очень
большая библиотека.
Затем отпер их и отворил перед Вихровыми дверь. Холодная, неприятная сырость пахнула на них. Стены в комнатах были какого-то дикого и мрачного цвета; пол грязный и покоробившийся; но
больше всего Павла удивили подоконники: они такие были широкие,
что он на них мог почти улечься поперек; он никогда еще во всю жизнь свою не бывал ни в одном каменном доме.
Река оказалась не
что иное, как качающиеся рамки, между которыми было
большое отверстие в полу.
Павел работал даже с
большим одушевлением,
чем сам Плавин.
Театр, может быть, потому и удовлетворяет вкусам всех,
что соединяет в себе что-то очень
большое с чем-то маленьким, игрушечным.
Молодого казака Климовского стал играть гимназист седьмого класса,
большой франт, который играл уже эту роль прежде и известен был тем,
что, очень ловко танцуя мазурку, вылетал в своем первом явлении на сцену.
— Нет, — отвечал с улыбкой Павел, — он
больше все насчет франтовства, — франтить не велит; у меня волоса курчавые, а он говорит,
что я завиваюсь, и все пристает, чтобы я остригся.
— Так
что же вы говорите, я после этого уж и не понимаю! А знаете ли вы то,
что в Демидовском студенты имеют единственное развлечение для себя — ходить в Семеновский трактир и пить там?
Большая разница Москва-с, где — превосходный театр, разнообразное общество, множество библиотек, так
что, помимо ученья, самая жизнь будет развивать меня, а потому стеснять вам в этом случае волю мою и лишать меня, может быть, счастья всей моей будущей жизни — безбожно и жестоко с вашей стороны!
Полковник по крайней мере с полчаса еще брюзжал, а потом, как бы сообразив что-то такое и произнося
больше сам с собой: «Разве вот
что сделать!» — вслед за тем крикнул во весь голос...
— По какому-нибудь отделению философских факультетов, — подхватил Павел, — потому
что мне
больше всего хочется получить гуманное, человеческое воспитание.
— Да, десятым — то же,
что и из лавры нашей! — подтвердил настоятель. — А у вас так выше,
больше одним рангом дают, — обратился он с улыбкой к правоведу, явно желая показать,
что ему небезызвестны и многие мирские распорядки.
Павла покоробило даже при этих словах. Сам он был в настоящие минуты слишком счастлив, — будущность рисовалась ему в слишком светлых и приятных цветах, — чтобы сочувствовать озлобленным мыслям и сетованиям Дрозденко; так
что он,
больше из приличия, просидел у него с полчаса, а потом встал и начал прощаться.
Павел от удивления не знал,
что и подумать. Наконец, Силантий возвратился, отворил дверь как-то уж не сконфуженно, а
больше таинственно; лицо его дышало спокойствием.
— Кажется, знает!.. — отвечала Фатеева довольно холодно. — По крайней мере, я слышала,
что муж к ней и к Есперу Иванычу, как к родственникам своим, писал обо всем, и она, вероятно,
больше симпатизирует ему.
— А я еще
больше измучусь, — сказал Павел, — если вы поедете со мной, потому
что вам надобно быть в деревне.
Полковник, начавший последнее время почти притрухивать сына, на это покачал только головой и вздохнул; и когда потом проводил, наконец, далеко еще не оправившегося Павла в Москву, то горести его пределов не было: ему казалось,
что у него нет уже
больше сына,
что тот умер и ненавидит его!.. Искаженное лицо солдата беспрестанно мелькало перед глазами старика.
— Надо быть,
что вышла, — отвечал Макар. — Кучеренко этот ихний прибегал ко мне; он тоже сродственником как-то моим себя почитает и думал,
что я очень обрадуюсь ему: ай-мо, батюшка, какой дорогой гость пожаловал; да стану ему угощенье делать; а я вон велел ему заварить кой-каких спиток чайных, дал ему потом гривенник… «Не ходи, говорю, брат
больше ко мне, не-пошто!» Так он болтал тут что-то такое,
что свадьба-то была.
— Да, слышал-с, — отвечал Павел. В голосе его, против воли, высказалось неудовольствие, и Еспер Иваныч, как кажется, понял это, потому
что больше об этом не продолжал уже разговора.
— Еще бы!.. — проговорила княгиня. У ней всегда была маленькая наклонность к придворным известиям, но теперь, когда в ней совершенно почти потухли другие стремления, наклонность эта возросла у ней почти в страсть. Не щадя своего хилого здоровья, она всюду выезжала, принимала к себе всевозможных особ из
большого света, чтобы хоть звук единый услышать от них о том,
что там происходит.
Павел ворочался и метался, и
чем более проходило времени, тем
больше у него голова горела и нервы расстраивались.
Заморив наскоро голод остатками вчерашнего обеда, Павел велел Ваньке и Огурцову перевезти свои вещи, а сам, не откладывая времени (ему невыносимо было уж оставаться в грязной комнатишке Макара Григорьева), отправился снова в номера, где прямо прошел к Неведомову и тоже сильно был удивлен тем,
что представилось ему там: во-первых, он увидел диван, очень как бы похожий на гроб и обитый совершенно таким же малиновым сукном, каким обыкновенно обивают гроба; потом, довольно
большой стол, покрытый уже черным сукном, на котором лежали: череп человеческий, несколько ручных и ножных костей, огромное евангелие и еще несколько каких-то
больших книг в дорогом переплете, а сзади стола, у стены, стояло костяное распятие.
— Это совсем другое! — произнес Неведомов, как бы даже удивленный этим сравнением. — Виктор Гюго
больше всего обязан своей славой тому,
что явился тотчас после бесцветной, вялой послереволюционной литературы и, действительно, в этом бедном французском языке отыскал новые и весьма сильные краски.
Помилуйте, одно это, — продолжал кричать Салов, как бы
больше уже обращаясь к Павлу: — Конт разделил философию на теологическую, метафизическую и положительную: это верх, до
чего мог достигнуть разум человеческий!
—
Что ж такое?.. —
больше уже бормотал Павел. Он сам очень хорошо понял,
что не совсем удачно выразился.
Я очень хорошо понимаю,
что разум есть одна из важнейших способностей души и
что, действительно, для него есть предел, до которого он может дойти; но вот тут-то, где он останавливается, и начинает, как я думаю, работать другая способность нашей души — это фантазия, которая произвела и искусства все и все религии и которая, я убежден, играла
большую роль в признании вероятности существования Америки и подсказала многое к открытию солнечной системы.
Павел, как мы видели, несколько срезавшийся в этом споре, все остальное время сидел нахмурившись и насупившись; сердце его гораздо более склонялось к тому,
что говорил Неведомов; ум же, — должен он был к досаде своей сознаться, — был
больше на стороне Салова.
К концу обеда он, впрочем, поуспокоился — может быть потому,
что Салова вызвал кто-то приехавший к нему, и тот, уходя, объявил,
что больше не воротится.
— Самое
большее,
что оставили бы в подозрении, — отвечал он с улыбкой.
Вне этой сферы, в практической жизни, с героем моим в продолжение этого времени почти ничего особенного не случилось, кроме разве того,
что он еще
больше возмужал и был из весьма уже немолодых студентов.
Макар Григорьев видал всех, бывавших у Павла студентов, и разговаривал с ними:
больше всех ему понравился Замин, вероятно потому,
что тот толковал с ним о мужичках, которых, как мы знаем, Замин сам до страсти любил, и при этом, разумеется, не преминул представить, как богоносцы, идя с образами на святой неделе, дикими голосами поют: «Христос воскресе!»
Инженер в это время встал из-за стола и, выкинув на стол двадцатипятирублевую бумажку, объявил,
что он
больше играть не будет.
Словом, он знал их
больше по отношению к барям, как полковник о них натолковал ему; но тут он начал понимать,
что это были тоже люди, имеющие свои собственные желания, чувствования, наконец, права. Мужик Иван Алексеев, например, по одной благородной наружности своей и по складу умной речи, был, конечно, лучше половины бар, а между тем полковник разругал его и дураком, и мошенником — за то,
что тот не очень глубоко вбил стожар и сметанный около этого стожара стог свернулся набок.
—
Чем же дурно? — спросил полковник, удивленный этим замечанием сына. — Так же, как и у других. Я еще
больше даю, супротив других, и месячины, и привара, а мужики едят свое, не мое.
— Водочки я никогда не велю вам летом давать, потому
что она содержит в себе много углероду, а углерод нужен, когда мы вдыхаем много кислороду; кислород же мы
больше вдыхаем зимой, когда воздух сжат.
Самое
большое,
чем он мог быть в этом отношении, это — пантеистом, но возвращение его в деревню, постоянное присутствие при том, как старик отец по целым почти ночам простаивал перед иконами, постоянное наблюдение над тем, как крестьянские и дворовые старушки с каким-то восторгом бегут к приходу помолиться, — все это, если не раскрыло в нем религиозного чувства, то, по крайней мере, опять возбудило в нем охоту к этому чувству; и в первое же воскресенье, когда отец поехал к приходу, он решился съездить с ним и помолиться там посреди этого простого народа.
— Павел перебирал в уме всех, могущих там быть лиц, но ни на кого, хоть сколько-нибудь подходящего к тому, не напал, а уверенность между тем росла все
больше и
больше, так
что ему сделалось даже это смешно.
Вакация Павла приближалась к концу. У бедного полковника в это время так разболелись ноги,
что он и из комнаты выходить не мог. Старик, привыкший целый день быть на воздухе, по необходимости ограничивался тем,
что сидел у своего любимого окошечка и посматривал на поля. Павел, по
большей части, старался быть с отцом и развеселял его своими разговорами и ласковостью. Однажды полковник, прищурив свои старческие глаза и посмотрев вдаль, произнес...
— Еще
больше, кажется; но, по крайней мере, я рада тому,
что он соберет к себе разных дряней приятелей, играет, пьет с ними на своей половине, и не адресуется уж ко мне ни с разговорами, ни с нежностями.
Чтобы
больше было участвующих, позваны были и горничные девушки. Павел, разумеется, стал в пару с m-me Фатеевой. М-lle Прыхина употребляла все старания, чтобы они все время оставались в одной паре. Сама, разумеется, не ловила ни того, ни другую, и даже, когда горничные горели, она придерживала их за юбки, когда тем следовало бежать. Те, впрочем, и сами скоро догадались,
что молодого барина и приезжую гостью разлучать между собою не надобно; это даже заметил и полковник.
— Да, но он все не то играет,
что я люблю; я люблю
больше русские песни! — воскликнула становая и, вскочив с дивана, выбежала в залу.
Тот ушел с
большим удовольствием, потому
что ему с дороги давным-давно хотелось спать.
— Послушайте, — начала Фатеева (на глазах ее появились слезы), — вы можете теперь меня не уважать, но я, клянусь вам богом, полюбила вас первого еще настоящим образом. В прежнем моем несчастном увлечении я
больше обманывала самое себя,
чем истинно что-нибудь чувствовала.
— Нет, и вы в глубине души вашей так же смотрите, — возразил ему Неведомов. — Скажите мне по совести: неужели вам не было бы тяжело и мучительно видеть супругу, сестру, мать, словом, всех близких вам женщин — нецеломудренными? Я убежден,
что вы с гораздо
большею снисходительностью простили бы им,
что они дурны собой, недалеки умом, необразованны. Шекспир прекрасно выразил в «Гамлете»,
что для человека одно из самых ужасных мучений — это подозревать, например,
что мать небезупречна…