Неточные совпадения
И ежели по скорости мужик
не свихнется,
выйдет в люди, тысячами зачнет ворочать.
Никто, кроме самого Марка Данилыча,
не знал, что покойница Олена Петровна на смертном одре молила подругу
выйти за него замуж и быть матерью Дуне.
Вышла я сегодня на базар, пришла раным-ранешенько, возá еще
не развязывали, хотелось подешевле купить кой-чего на Масленицу…
Называла по именам дома богатых раскольников, где от того либо другого рода воспитания
вышли дочери такие, что
не приведи Господи: одни Бога забыли, стали пристрастны к нововводным обычаям, грубы и непочтительны к родителям, покинули стыд и совесть, ударились в такие дела, что нелеть и глаголати… другие, что у мастериц обучались, все, сколько ни знала их Макрина, одна другой глупее
вышли, все как есть дуры дурами — ни встать, ни сесть
не умеют, а чтоб с хорошими людьми беседу вести, про то и думать нечего.
«И то еще я замечал, — говорил он, — что пенсионная,
выйдя замуж, рано ли поздно, хахаля заведет себе, а
не то и двух, а котора у мастерицы была в обученье, дура-то дурой окажется, да к тому же и злобы много накопит в себе…» А Макрина тотчáс ему на те речи: «С мужьями у таких жен, сколько я их ни видывала, ладов
не бывает: взбалмошны, непокорливы, что ни день, то в дому содом да драна грамота, и таким женам много от супружеских кулаков достается…» Наговорившись с Марком Данилычем о таких женах и девицах, Макрина ровно обрывала свои россказни, заводила речь о стороннем, а дня через два опять, бывало, поведет прежние речи…
Думал он, что Смолокуров вспрыгнет до потолка от радости,
вышло не то: Марко Данилыч наотрез отказал ему, говоря, что дочь у него еще молода, про женихов ей рано и думать, да если бы была и постарше, так он бы ее за дворянина
не выдал, а только за своего брата купца, с хорошим капиталом.
— Какое с дороги? — сказал Смолокуров. — Ехали недолго, шести часов
не ехали,
не трясло,
не било, ни дождем
не мочило… Ты же все лежала на диванчике — с чего бы, кажись, головке разболеться?..
Не продуло ли разве тебя, когда наверх ты
выходила?
— Говорила я, что сглазу, — разливая чай, сказала она. — Моя правда и
вышла: вечор спрыснула ее да водицей с уголька умыла, и все как рукой сняло… Вот Дунюшка теперь у нас и веселенькая и головка
не болит у ней.
Такие разговоры вели меж собой Марко Данилыч с Самоквасовым часа два, если
не больше. Убрали чай, Дарья Сергевна куда-то
вышла, Дуня села в сторонке и принялась вязать шелковый кошелек, изредка вскидывая глаза на Петра Степаныча. В мужские разговоры девице вступать
не след, оттого она и молчала. Петр Степаныч и рад бы словечком перекинуться с ней, да тоже нельзя —
не водится.
— Вестимо,
не тому, Василий Фадеич, — почесывая в затылках, отвечали бурлаки. — Твои слова шли к добру, учил ты нас по-хорошему. А мы-то, гляди-ка, чего сдуру-то наделали… Гля-кась, како дело
вышло!.. Что теперича нам за это будет? Ты, Василий Фадеич, человек знающий, все законы произошел, скажи, Христа ради, что нам за это будет?
— Помилосердуй, Василий Фадеич, — слезно молил он, стоя на пороге у притолоки. — Плат бумажный дам на придачу. Больше, ей-Богу, нет у меня ничего… И рад бы что дать, да нечего, родной… При случае встретились бы где, угостил бы я тебя и деньжонок аль чего-нибудь еще дал бы… Мне бы только на волю-то
выйти, тотчас раздобудусь деньгами. У меня тут купцы знакомые на ярманке есть, седни же найду работу…
Не оставь, Василий Фадеич, Христом Богом прошу тебя.
Слова
не молвив в ответ, важно он повернулся и
вышел.
Только что
вышли гости, показался в передней Василий Фадеев. Разрядился он в длиннополую сибирку тонкого синего сукна, с мелкими борами назади, на шею повязал красный шелковый платок с голубыми разводами, вздел зеленые замшевые перчатки, в одной руке пуховую шляпу держит, в другой «лепортицу». Ровно гусь, вытянул он из двери длинную шею свою, зорко, но робко поглядывая на хозяина, пока Марко Данилыч
не сказал ему...
— Самый буянственный человек, — на все стороны оглядываясь, говорил Василий Фадеев. — От него вся беда
вышла… Он, осмелюсь доложить вашей милости, Марко Данилыч, на все художества завсегда первым заводчиком был. Чуть что
не по нем, тотчас всю артель взбудоражит. Вот и теперь — только что отплыли вы, еще в виду косная-то ваша была, Сидорка,
не говоря ни слова, котомку на плечи да на берег. За ним все слепые валом так и повалили.
— Что суд?.. Рассказывай тут! — усмехнулся Седов. — По делу-то племянник и
выйдет прав, а по бумаге в ответе останется. А бумажна вина у нас ведь
не прощеная — хуже всех семи смертных грехов.
Когда Смолокуров домой воротился, Дуня давно уж спала.
Не снимая платья, он осторожно разулся и, тихонечко войдя в соседнюю комнату, бережно и беззвучно положил Дуне на столик обещанный гостинец — десяток спелых розовых персиков и большую, душистую дыню-канталупку, купленные им при выходе из трактира. Потом минуты две постоял он над крепко, безмятежным сном заснувшею девушкой и, сотворив над ее изголовьем молитву, тихонько
вышел на цыпочках вон.
Ужас и уныние шли вместе с холерой; вечером и на рассвете по всем церквам гудел колокольный звон, чтобы во всю ночь между звонами никто
не смел
выходить на улицу; на перекрестках дымились смрадные кучи навоза, покойников возили по ночам арестанты в пропитанных дегтем рубахах, по домам жгли бесщадно все оставшееся после покойников платье, лекаря ходили по домам и все опрыскивали хлором, по народу расходились толки об отравлении колодцев…
То смущало свахонек, то странным и чудным казалось им, что Доронины, и муж и жена, им сказывали, что воли с дочерей они
не снимают, за кого хотят, за того пускай и
выходят, а их родительское дело благословить да свадьбу сыграть.
Потом мало-помалу привыкла, и хорошенький братец
не стал
выходить из мыслей сестрицы.
— Да так-то оно так, — промолвил Смолокуров. — Однако уж пора бы и зачинать помаленьку, а у нас и разговоров про цены еще
не было. Сами видели вчерась, какой толк
вышел… Особливо этот бык круторогий Онисим Самойлыч… Чем бы в согласье вступать, он уж со своими подвохами. Да уж и одурачили же вы его!.. Долго
не забудет. А ни́што!..
Не чванься, через меру
не важничай!.. На что это похоже?.. Приступу к человеку
не стало, ровно воевода какой — курице
не тетка, свинье
не сестра!
— Да ведь это, по-моему, просто надувательство, — молвил удивленный Самоквасов. — На что же это похоже?.. Как же это так?.. Вдруг у меня нет ни копейки — и я двадцать тысяч ни за что ни про что получаю?.. Да это ни с чем
не сообразно… Ну, а как сроки
выйдут?
— Я
не про то, слушайте, какой смех-от из этого
вышел, — перебил Самоквасов. — Матушку Таифу знаете?
— Принимаем-с, — с веселой усмешкой ответил Петр Степаныч. — Значит, из моей воли никто
не смей
выходить. Это оченно прекрасно!.. Что кому велю, тот, значит, то и делай.
А ты вот как сделай:
вышел векселю срок, разговоров
не размножай, а животы продавай;
не хватает, сам иди в кабалу, жену, детей закабали.
— Ничего, всей рыбы в Оке
не выловишь. С нас и этой довольно, — молвил Петр Степаныч. — А вот что, мо́лодцы. Про вас, про здешних ловцов, по всему нашему царству идет слава, что супротив вас ухи никому
не сварить. Состряпайте-ка нам получше ушицу. Лучку, перчику мы с собой захватили, взяли было мы и кастрюли, да мне сказывали, что из вашего котелка уха в тысячу раз вкуснее
выходит. Так уж вы постарайтесь! Всю мелкоту вали на привар. Жаль, что ершей-то больно немного поймали.
Выпили хорошо, закусили того лучше. Потом расселись в кружок на большом ковре. Сняв с козлов висевший над огнем котелок, ловец поставил его возле. Татьяна Андревна разлила уху по тарелкам. Уха была на вид
не казиста; сварив бель, ловец
не процедил навара, оттого и
вышла мутна, зато так вкусна, что даже Марко Данилыч, все время с усмешкой пренебреженья глядевший на убогую ловлю, причмокнул от удовольствия и молвил...
И,
не слушая речей Дуни,
вышла из комнаты, велела поставить самовар и, заварив липового цвета с малиной, напоила свою любимицу и, укутав ее в шубу, положила в постель.
— Моя вина, матушка, простите, ради Христа! — молвил на то Самоквасов. — Дело-то больно спешное
вышло тогда. Сеня и то всю дорогу твердил, как ему было совестно
не простившись уехать. Я в ответе, матушка, Сеня тут ни при чем.
— Славная шубка, славная! — говорила Таифа,
выходя в это время из Дуниной комнаты с Марком Данилычем. — Отродясь такой еще
не видывала. Да и все приданство бесподобное.
Сумрачен, пасмурен
вышел и тихо пошел,
не размышляя куда и зачем. Молча и дико смотрит вокруг, и все ему кажется в желтом каком-то тумане. Шумный говор, громкие крики людей, стук и скрип тяжело нагруженных возов, резкий пронзительный стук целых обозов с железом —
не слышны ему. Холод по телу его пробегал, хоть знойный полдень в то время пало́м пáлил.
В Успеньев день, поутру, Дмитрий Петрович пришел к Дорониным с праздником и разговеньем. Дома случился Зиновий Алексеич и гостю был рад. Чай, как водится, подали; Татьяна Андревна со старшей дочерью
вышла, Наташа
не показалась, сказала матери, что голова у ней отчего-то разболелась. Ни слова
не ответила на то Татьяна Андревна, хоть и заметила, что Наташина хворь была притворная, напущенная.
Хотел он что-то сказать, но
не мог, и быстро
вышел, почти бегом побежал вон из комнаты.
Не сидится Никите Федорычу в тесной душной каюте,
вышел он на палубу освежиться.
Оделся,
вышел на палубу. Последние тучи минувшей непогоды виднелись еще на западе, а солнце уж довольно высо́ко стояло. Посмотрел на часы — восемь. На палубе уж сидело несколько человек. Никита Федорыч прошел в третий класс, но
не нашел там Флора Гаврилова.
Выходя от Дорониных, вынимал он часы, хотел посмотреть, но
не смотрел и назад в карман положил — тоже чтобы
не знать, который час…
Таково
вышло первое свиданье после долгой разлуки… И Бог знает, чем бы оно кончилось, если б сидевшей в смежной комнате Татьяне Андревне
не послышался тихий сдержанный голос Никитушки. Распахнув быстро двери, вбежала она и, сияя весельем и радостью, обняла Меркулова, горячо целовала его и кропила слезами омрачившееся его лицо.
— Уж именно приключения, — ответил с улыбкой Ермило Матвеич. — Зараз двух невест снарядила иноческая обитель: Марья Гавриловна сама уехала да замуж
вышла, матушкину племянницу силком выкрали да с архиерейским послом повенчали… Того и гляди, чтоб и Фленушка с Марьей головщицей с кем-нибудь
не улепетнули.
И то сказать, чем белицам сегодня с одним, завтра с другим баловаться,
не в пример им лучше замуж
выходить… тут по крайней мере закон.
— Дела, матушка, дела подошли такие, что никак было невозможно по скорости опять к вам приехать, — сказал Петр Степаныч. — Ездил в Москву, ездил в Питер, у Макарья без малого две недели жил… А
не остановился я у вас для того, чтобы на вас же лишней беды
не накликать. Ну как наедет тот генерал из Питера да найдет меня у вас?.. Пойдут спросы да расспросы, кто, да откуда, да зачем в женской обители проживаешь… И вам бы из-за меня неприятность
вышла… Потому и пристал в сиротском дому.
— Встань, моя ластушка, встань, родная моя, — нежным голосом стала говорить ей Манефа. — Сядь-ка рядком, потолкуем хорошенько, — прибавила она, усаживая Фленушку и обняв рукой ее шею… — Так что же? Говорю тебе: дай ответ… Скажу и теперь, что прежде
не раз говаривала: «На зазорную жизнь нет моего благословенья, а
выйдешь замуж по закону, то хоть я тебя и
не увижу, но любовь моя навсегда пребудет с тобой. Воли твоей я
не связываю».
— Ничего полезного
не слыхал я, матушка. Нового нет ничего. Одно только сказывают,
не в дальнем, дескать, времени безотменно
выйдет полное решенье скитам, — сказал Петр Степаныч.
— Пали до нас и о тебе, друг мой, недобрые вести, будто и ты мирской славой стал соблазняться, — начала Манефа, только что успела
выйти келейница. — Потому-то я тебе по духовной любви и говорила так насчет Громова да Злобина. Мирская слава до добра
не доводит, любезный мой Петр Степаныч. Верь слову — добра желая говорю.
— Да,
вышел было немножко пройтись. Исходил весь город и живой души
не встретил, — отвечал ему Самоквасов.
Вышел Самоквасов на улицу. День ясный. Яркими, но
не знойными лучами обливало землю осеннее солнце, в небе ни облачка, в воздухе тишь… Замер городок по-будничному — пусто, беззвучно… В поле пошел Петр Степаныч.
— Придумать
не могу, чем мы ему
не угодили, — обиженным голосом говорила она. — Кажись бы, опричь ласки да привета от нас ничего он
не видел, обо всякую пору были ему рады, а он хоть бы плюнул на прощанье… Вот и
выходит, что своего спасиба
не жалей, а чужого и ждать
не смей… Вот тебе и благодарность за любовь да за ласки… Ну да Господь с ним, вольному воля, ходячему путь, нам
не в убыток, что ни с того ни с сего отшатился от нас. Ни сладко, ни горько, ни солоно, ни кисло… А все-таки обидно…
— Где же вам помнить, матушка, — весело, радушно и почтительно говорил Марко Данилыч. — Вас и на свете тогда еще
не было… Сам-от я невеличек еще был, как на волю-то мы
выходили, а вот уж какой старый стал… Дарья Сергевна, да что же это вы, сударыня, сложа руки стоите?.. Что дорогую гостью
не потчуете? Чайку бы, что ли, собрали!
—
Не всем замуж
выходить, Марко Данилыч, надо кому-нибудь и старыми девками на свете быть, — сказала, улыбнувшись на радушные слова Смолокурова, Марья Ивановна. — Да и то сказать, в девичьей-то жизни и забот, и тревог меньше.
Не то на деле
вышло: черствое сердце сурового отреченника от людей и от мира дрогнуло при виде братней нищеты и болезненно заныло жалостью. В напыщенной духовною гордыней душе промелькнуло: «
Не напрасно ли я пятнадцать годов провел в странстве?
Не лучше ли бы провести эти годы на пользу ближних,
не бегая мира,
не проклиная сует его?..» И жалким сумасбродством вдруг показалась ему созерцательная жизнь отшельника… С детства ни разу
не плакивал Герасим, теперь слезы просочились из глаз.
Иванушку взял в дети, обучил его грамоте, стал и к старым книгам его приохачивать. Хотелось Герасиму, чтоб из племянника
вышел толковый, знающий старинщик, и был бы он ему в торговле за правую руку. Мальчик был острый, умен, речист, память на редкость. Сытей хлеба стали ему книги; еще семнадцати лет
не минуло Иванушке, а он уж был таким сильным начетчиком, что, ежели кто
не гораздо боек в Писании, — лучше с ним и
не связывайся, в пух и прах такого загоняет малец.
И по крестьянскому, и по прядильному промыслу такой
вышел из него работник, что
не скоро другого такого найдешь.