Неточные совпадения
— Так за пустяки,
мои друг, зачем же сердиться? Споры во всяком случае
не красят жизнь, а темнят ее.
— Мама, дружок
мой,
не спрашивай меня об этом, это, может быть, в самом деле все пустяки, которые я преувеличиваю; но их… как тебе, мама, выразить,
не знаю. Он хочет любить то, чего любить
не может, он верит тем, кому
не доверяет; он слушается всех и никого… Родная! прости мне, что я тебя встревожила, и забудь о
моей болтовне.
— Нет, постой, — продолжал доктор. — Это
не роман, а дело серьезное. Но если, друг
мой Сашенька, взвесить, как ужасно пред совестью и пред честными людьми это ребячье легкомыслие, которое ничем нельзя оправдать и от которого теперь плачут столько матерей и томятся столько юношей, то…
— Успокойся, успокойся,
мой добрый папа. Чего ты
не хочешь, того
не будет.
Напротив, я заповедываю тебе, жертвуй собой, дитя
мое, жертвуй собой на пользу ближнего и
не возносись своею чистотой.
С этих пор собственное имя Александры Ивановны
не произносилось устами умиравшей старушки, а всякий раз, когда она хотела увидать генеральшу, она говорила: «Пошлите мне
мою праведницу».
— Для кого ты читаешь, бедный
мой Форов? Всякий раз заставят его читать, и никто его
не слушает.
— Почему же нет? Брат
мой разве
не женился по принципу,
не любя женщину, для того только, чтобы «освободить ее от тягости отцовской власти», — сказала Лариса, надуто продекламировав последние шесть слов. Надеюсь, это мог сделать только «умный дурак», которых вы так любите.
— Вы отгадали, это от брата, — сказала она и, пробежав маленький листок, добавила: — все известие заключается вот в чем (она взяла снова письмо и снова его прочитала): «Сестра, я еду к тебе; через неделю мы увидимся. Приготовь мне
мою комнату, я проживу с месяц. Еду
не один, а с Гор…»
— О, да, конечно! тем более, что это и
не гости, а
мои друзья; тут Форовы. Сегодня день рождения дяди.
— Ну и прекрасно. Пойдем. Возьми вот только
мой портфель: здесь деньги и бумаги, и потому я
не хотел его там без себя оставить.
— Почти. Но вот кто совсем
не изменяется, так это Филетер Иванович! — обратился Висленев к майору. — Здравствуйте,
мой «грубый материалист»!
— То есть еще и
не своя, а приятеля
моего, с которым я приехал, Павла Николаевича Горданова: с ним по лености его стряслось что-то такое вопиющее. Он черт знает что с собой наделал: он, знаете, пока шли все эти пертурбации, нигилистничанье и всякая штука, он за глаза надавал мужикам самые глупые согласия на поземельные разверстки, и так разверстался, что имение теперь гроша
не стоит. Вы ведь, надеюсь,
не принадлежите к числу тех, для которых лапоть всегда прав пред ботинком?
—
Не плачь, но и
не злорадствуй. Что там за опыт я получил в
моей женитьбе?
Не новость, положим, что
моя жена меня
не любит, а любит другого, но… то, что…
— Ах, вот, покорно вас благодарю: новый министр юстиции явился и рассудил! Что мне за дело? А имя
мое, и ведь все знают, а дети, черт их возьми, а дети… Они «Висленевы», а
не жиды Кишенские.
— Очень тебе благодарен хоть за это. Я нимало
не сожалею о том, что я отдал сестре, но только я охотно сбежал бы со света от всех
моих дел.
— Да куда, странничек, бежать-то? Это очень замысловатая штучка! в поле холодно, в лесу голодно. Нет, милое дитя
мое Иосаф Платоныч,
не надо от людей отбиваться, а надо к людям прибиваться. Денежка,
мой друг, труд любит, а мы с тобой себе-то хотя, давай,
не будем лгать: мы, когда надо было учиться, свистели; когда пора была грош на маленьком месте иметь, сами разными силами начальствовали; а вот лето-то все пропевши к осени-то и жутко становится.
— Да я это сто раз проводил в
моих статьях, но ты, с твоим высоким о себе мнением, разумеется, ничего этого
не читал.
Держись, пожалуйста, умней,
мой благородный вождь, иначе ты будешь свешен и смерян здесь в одну неделю, и тебя даже подлецом
не назовут, а просто нарядят в шуты и будут вышучивать! а тогда уж и я
не стану тебя утешать, а скажу тебе: выпроси, друг Иосаф Платоныч, у кого-нибудь сахарную веревочку и подвесся минут на десять.
— Вот здесь, в
моем лбу и в твоем послушании и скромности. Я тебе это сказал в Москве, когда уговорил сюда ехать, и опять тебе здесь повторяю то же самое. Верь мне; вера
не гиль, она горы двигает; верь в меня, как я в тебя верю, и ты будешь обладать и достатком, и счастием.
— Нечего тебе толковать, маскарад это или
не маскарад: довольно с тебя, что я сдержу все
мои слова, а ты будешь и богат, и счастлив, а теперь я вот уж и одет, и если ты хочешь меня куда-нибудь везти, то можешь мною располагать.
— Ах ты, кум! — Горданов пожал плечами и комически проговорил, — вот что общество так губит: предрассудкам нет конца! Нет, лучше поближе, а
не подальше! Иди сейчас к генералу, сию же минуту иди, и до
моего приезда умей снискать его любовь и расположение. Льсти, лги, кури ему, — словом, делай что знаешь, это все нужно — добавил он, пихнув тихонько Висленева рукой к двери.
— Вы
не ошиблись, это
мое имя.
— Почему нет? твоя сестра и генеральша разве
не обе одинаково прекрасны? Здесь больше силы, — она дольше проскачет, — сказал он, показывая головкою тросточки на взнузданного бурого коня, — а здесь из очей пламя бьет, из ноздрей дым валит. Прощай, — добавил он, зевнув. — Да вот еще что. Генерал-то Синтянин, я слышал, говорил тебе за ужином, что он едет для каких-то внушений в стороне, где
мое имение, — вот тебе хорошо бы с ним примазаться! Обдумай-ко это!
— Ну, делать нечего, прощайте, господа, — повторил Висленев, — но я во всяком случае надеюсь, что мы будем часто видеться. А как вам, Филетер Иванович, показался
мой приятель Горданов?
Не правда ли, умница?
— Пока
не вложу перста
моего — ничего
не знаю.
«Сестра
не спит еще, — подумал Висленев. — Бедняжка!.. Славная она, кажется, девушка… только никакого в ней направления нет… а вправду, черт возьми, и нужно ли женщинам направление? Правила, я думаю, нужнее. Это так и было: прежде ценили в женщинах хорошие правила, а нынче направление… мне, по правде сказать, в этом случае старина гораздо больше нравится. Правила, это нечто твердое, верное, само себя берегущее и само за себя ответствуюшее, а направление… это: день
мой — век
мой.
Он давал мне взаймы… но разве
мое нынешнее положение при нем
не то же самое, что положение немца, которого Блонден носил за плечами, ходя по канату?
Но
мой Блонден рано или поздно полетит вниз головой… он
не сдобрует, этот чудотворец, заживо творящий чудеса, и я с ним вместе сломаю себе шею… я это знаю, я это чувствую и предвижу.
Горданов бы
не раздумывал на
моем месте обревизовать этот портфель, тем более, что сюда в окна, например, очень легко мог влезть вор, взять из портфеля ценные бумаги… а портфель… бросить разрезанный в саду…
Висленев ушел к себе, заперся со всех сторон и, опуская штору в окне, подумал: «Ну, черт возьми совсем! Хорошо, что это еще так кончилось! Конечно, там
мой нож за окном… Но, впрочем, кто же знает, что это
мой нож?.. Да и если я
не буду спать, то я на заре пойду и отыщу его…»
— Скажите, Бога ради! А я думала всегда, что ты гораздо умнее! Пожалуйста же вперед
не сомневайся. Возьми-ка вот и погаси
мою пахитосу, чтоб она
не дымила, и перестанем говорить о том, о чем уже давно пора позабыть.
— Выйдя замуж за Михаила Андреевича, — продолжала Бодростина, — я надеялась на первых же порах, через год или два, быть чем-нибудь обеспеченною настолько, чтобы покончить
мою муку, уехать куда-нибудь и жить, как я хочу… и я во всем этом непременно бы успела, но я еще была глупа и, несмотря на все проделанные со мною штуки, верила в любовь… хотела жить
не для себя… я тогда еще слишком интересовалась тобой… я искала тебя везде и повсюду:
мой муж с первого же дня нашей свадьбы был в положении молодого козла, у которого чешется лоб, и лоб у него чесался недаром: я тебя отыскала.
Я была женщина: ваша школа
не могла меня вышколить как собачку, и это меня погубило; взбешенный ревностью, ты оскорбил
моего мужа, который пред тобой ни в чем
не виноват, который старее тебя на полстолетия и который даже старался и умел быть тебе полезным.
Но все еще и
не в этом дело: но ты выдал меня, Павел Николаевич, и выдал головой с доказательствами продолжения наших тайных свиданий после
моего замужества.
—
Мой муж, в его семьдесят четыре года, стал легкомыслен, как ребенок… он стал страшно самоуверен, он кидается во все стороны, рискует, аферирует,
не слушает никого и слушает всех… Его окружают разные люди, из которых, положим, иные мне преданы, но у других я преданности себе найти
не могу.
— Ну да; я знаю. Это по-здешнему считается хорошо. Экипаж, лошадей, прислугу… все это чтоб было… Необходимо, чтобы твое положение било на эффект, понимаешь ты: это мне нужно! План
мой таков, что… общего плана нет. В общем плане только одно: что мы оба с тобой хотим быть богаты.
Не правда ли?
— Вон видишь ты тот бельведер над домом, вправо, на горе? Тот наш дом, а в этом бельведере, в фонаре,
моя библиотека и
мой приют. Оттуда я тебе через несколько часов дам знать, верны ли
мои подозрения насчет завещания в пользу Кюлевейна… и если они верны… то… этой белой занавесы, которая парусит в открытом окне, там
не будет завтра утром, и ты тогда… поймешь, что дело наше скверно, что миг наступает решительный.
— И прекрасно, — продолжала она, застегивая частые петли шинели. — Держись же хорошенько, и если ты
не сделаешь ошибки, то ты будешь владеть
моим мужем вполне, а потом… обстоятельства покажут, что делать. Вообще заставь только, чтоб от тебя здесь приходили в восторг, в восхищение, в ужас, и когда вода будет возмущена…
— А пусть он раз придет, и тогда он больше
не будет меня чуждаться. Только уже вы, Павел, пожалуйста,
не ведите регистра
моим прегрешениям, — нам теперь совсем
не до этого вздора… Висленев будет наш козел, на которого мы сложим наши грехи.
Видеться мы с тобой и
не будем, пока приедет
мой муж: рисковать из-за свиданий непростительно.
— Что это? — защурив глаза, передразнила его Бодростина.: — Нет, что такое это, что
мой тебе совет, приказ и просьба — им
не манкировать.
— Нет,
мой милый друг, я иду в дело, завещая тебе как Ларошжаклен: si j'avance, suivez-moi; si je recule, tuez-moi, si je meurs, vengez-moi; [если я пойду вперед, следуйте за мной; если я отступлю, убейте меня; если я погибну, отомстите за меня (франц.).] хотя знаю, что последнего ты ни за что
не исполнишь.
— Ну, так мне
мое зеленое платье
не нравится.
— Н… н…
не знаю: это было при особом каком-то обстоятельстве, до
моего приезда, я об этом
не расспрашивала, а тетя говорит, что…
— Я лежу и никак
не засну, все Бог знает что идет в голову, как вдруг она,
не касаясь ногами пола, влетает в
мою спальню: вся бледная, вся в белом, глаза горят, в обеих руках по зажженной свече из канделябра, бросилась к окну, открыла занавеску и вдруг…
— О, полно, Катя! Что же может угрожать им? Нет, все это вздор, пустяки; но Вера была так тревожна, как никогда, и я все это тебе к тому рассказываю, чтобы ты
не отнесла
моего бегства к чему-нибудь другому, — договорила, слегка краснея, Синтянина.
— Разумеется, знаю: у нее серое летнее, коричневое и черное, что из голубого перекрашено, а белое, которое в прошлом году вместе с
моею женой к причастью шила, так она его
не носит. Да вы ничего:
не смущайтесь, что пошутили, — вот если бы вы меня прибили, надо бы смущаться, а то… да что же это у вас у самих-то чепец помят?
Не сено здесь,
мой государь, а Божья аптека.
— Ну и садись. Володя, подвигайся, брат! Возьмем сего Язона, — добавил он, отстраня кавалериста. — Это
мой племянник, сестры Агаты сын, Кюлевейн. Ну я беру у вас господина этого городского воробья! — добавил он, втягивая Висленева за руку к себе в экипаж, — он вам
не к перу и
не к шерсти.