Неточные совпадения
— Какая у тебя чистота везде: пыли-то, грязи-то, Боже
мой! Вон, вон, погляди-ка в углах-то — ничего
не делаешь!
— Рг. prince M. Michel, [Князь М. Мишель (фр.).] — говорил Волков, — а фамилия Тюменев
не уписалась; это он мне в Пасху подарил, вместо яичка. Но прощайте, au revoir. Мне еще в десять мест. — Боже
мой, что это за веселье на свете!
— Что еще это! Вон Пересветов прибавочные получает, а дела-то меньше
моего делает и
не смыслит ничего. Ну, конечно, он
не имеет такой репутации. Меня очень ценят, — скромно прибавил он, потупя глаза, — министр недавно выразился про меня, что я «украшение министерства».
— Из книжной лавки: ходил узнать,
не вышли ли журналы. Читали
мою статью?
Я баб погнал по мужей: бабы те
не воротились, а проживают, слышно, в Челках, а в Челки поехал кум
мой из Верхлева; управляющий послал его туда: соху, слышь, заморскую привезли, а управляющий послал кума в Челки оную соху посмотреть.
— Ну, что бы вы сделали на
моем месте? — спросил Обломов, глядя вопросительно на Алексеева, с сладкой надеждой, авось
не выдумает ли, чем бы успокоить.
— Постой,
не перебивай! — закричал Тарантьев. — Завтра переезжай на квартиру к
моей куме, на Выборгскую сторону…
— Врешь! Там кума
моя живет; у ней свой дом, с большими огородами. Она женщина благородная, вдова, с двумя детьми; с ней живет холостой брат: голова,
не то, что вот эта, что тут в углу сидит, — сказал он, указывая на Алексеева, — нас с тобой за пояс заткнет!
— Видишь, и сам
не знаешь! А там, подумай: ты будешь жить у кумы
моей, благородной женщины, в покое, тихо; никто тебя
не тронет; ни шуму, ни гаму, чисто, опрятно. Посмотри-ка, ведь ты живешь точно на постоялом дворе, а еще барин, помещик! А там чистота, тишина; есть с кем и слово перемолвить, как соскучишься. Кроме меня, к тебе и ходить никто
не будет. Двое ребятишек — играй с ними, сколько хочешь! Чего тебе? А выгода-то, выгода какая. Ты что здесь платишь?
— Виноваты оба, и отец и сын, — мрачно сказал Тарантьев, махнув рукой. — Недаром
мой отец советовал беречься этих немцев, а уж он ли
не знал всяких людей на своем веку!
— Как же можно! — сказал Обломов, хмурясь при этом новом требовании. —
Мой фрак тебе
не впору…
— Дай сюда
мой черный фрак! — приказывал Илья Ильич. — Вот Михей Андреич примерит,
не впору ли ему: завтра ему на свадьбу надо…
Захар неопрятен. Он бреется редко; и хотя
моет руки и лицо, но, кажется, больше делает вид, что
моет; да и никаким
мылом не отмоешь. Когда он бывает в бане, то руки у него из черных сделаются только часа на два красными, а потом опять черными.
— Ты! — сказал Илья Ильич. — Я запретил тебе заикаться о переезде, а ты,
не проходит дня, чтоб пять раз
не напомнил мне: ведь это расстроивает меня — пойми ты. И так здоровье
мое никуда
не годится.
Когда нянька мрачно повторяла слова медведя: «Скрипи, скрипи, нога липовая; я по селам шел, по деревне шел, все бабы спят, одна баба
не спит, на
моей шкуре сидит,
мое мясо варит,
мою шерстку прядет» и т. д.; когда медведь входил, наконец, в избу и готовился схватить похитителя своей ноги, ребенок
не выдерживал: он с трепетом и визгом бросался на руки к няне; у него брызжут слезы испуга, и вместе хохочет он от радости, что он
не в когтях у зверя, а на лежанке, подле няни.
—
Не тебя ли взять в кучера, мазурика этакого? — захрипел Захар. — Так ты
не стоишь, чтоб тебя самого запрячь
моему барину-то!
— Как он смеет так говорить про
моего барина? — возразил горячо Захар, указывая на кучера. — Да знает ли он, кто
мой барин-то? — с благоговением спросил он. — Да тебе, — говорил он, обращаясь к кучеру, — и во сне
не увидать такого барина: добрый, умница, красавец! А твой-то точно некормленая кляча! Срам посмотреть, как выезжаете со двора на бурой кобыле: точно нищие! Едите-то редьку с квасом. Вон на тебе армячишка, дыр-то
не сосчитаешь!..
Ты делал со мной дела, стало быть, знаешь, что у меня есть некоторый капитал; но ты прежде смерти
моей на него
не рассчитывай, а я, вероятно, еще проживу лет двадцать, разве только камень упадет на голову.
—
Не ты ли со слезами говорил, глядя на гравюры рафаэлевских мадонн, Корреджиевой ночи, на Аполлона Бельведерского: «Боже
мой!
— Как, ты и это помнишь, Андрей? Как же! Я мечтал с ними, нашептывал надежды на будущее, развивал планы, мысли и… чувства тоже, тихонько от тебя, чтоб ты на смех
не поднял. Там все это и умерло, больше
не повторялось никогда! Да и куда делось все — отчего погасло? Непостижимо! Ведь ни бурь, ни потрясений
не было у меня;
не терял я ничего; никакое ярмо
не тяготит
моей совести: она чиста, как стекло; никакой удар
не убил во мне самолюбия, а так, Бог знает отчего, все пропадает!
— Знаешь ли, Андрей, в жизни
моей ведь никогда
не загоралось никакого, ни спасительного, ни разрушительного огня?
— Ты сказал давеча, что у меня лицо
не совсем свежо, измято, — продолжал Обломов, — да, я дряблый, ветхий, изношенный кафтан, но
не от климата,
не от трудов, а от того, что двенадцать лет во мне был заперт свет, который искал выхода, но только жег свою тюрьму,
не вырвался на волю и угас. Итак, двенадцать лет, милый
мой Андрей, прошло:
не хотелось уж мне просыпаться больше.
—
Не знаю, чему приписать, что вы сегодня пели, как никогда
не пели, Ольга Сергеевна, по крайней мере, я давно
не слыхал. Вот
мой комплимент! — сказал он, целуя каждый палец у нее.
«Да, я что-то добываю из нее, — думал он, — из нее что-то переходит в меня. У сердца, вот здесь, начинает будто кипеть и биться… Тут я чувствую что-то лишнее, чего, кажется,
не было… Боже
мой, какое счастье смотреть на нее! Даже дышать тяжело».
—
Не смотрите же на меня так странно, — сказала она, — мне тоже неловко… И вы, верно, хотите добыть что-нибудь из
моей души…
— Вот он, комплимент, которого я ждала! — радостно вспыхнув, перебила она. — Знаете ли, — с живостью продолжала потом, — если б вы
не сказали третьего дня этого «ах» после
моего пения, я бы, кажется,
не уснула ночь, может быть, плакала бы.
Самолюбие! — прибавила она задумчиво, — но я
не знаю, как оно сюда попало, в
мое пение?
Боже
мой, что слышалось в этом пении! Надежды, неясная боязнь гроз, самые грозы, порывы счастия — все звучало,
не в песне, а в ее голосе.
«Да
не это ли — тайная цель всякого и всякой: найти в своем друге неизменную физиономию покоя, вечное и ровное течение чувства? Ведь это норма любви, и чуть что отступает от нее, изменяется, охлаждается — мы страдаем: стало быть,
мой идеал — общий идеал? — думал он. —
Не есть ли это венец выработанности, выяснения взаимных отношений обоих полов?»
— Ах, что я наделал! — говорил он. — Все сгубил! Слава Богу, что Штольц уехал: она
не успела сказать ему, а то бы хоть сквозь землю провались! Любовь, слезы — к лицу ли это мне? И тетка Ольги
не шлет,
не зовет к себе: верно, она сказала… Боже
мой!..
«Боже
мой! Да ведь я виновата: я попрошу у него прощения… А в чем? — спросила потом. — Что я скажу ему: мсьё Обломов, я виновата, я завлекала… Какой стыд! Это неправда! — сказала она, вспыхнув и топнув ногой. — Кто смеет это подумать?.. Разве я знала, что выйдет? А если б этого
не было, если б
не вырвалось у него… что тогда?.. — спросила она. —
Не знаю…» — думала.
«Ну, пора… вот настоящая минута. — Сердце так и стучало у ней. —
Не могу, Боже
мой!»
«Боже
мой! — думала она. — Вот все пришло в порядок; этой сцены как
не бывало, слава Богу! Что ж… Ах, Боже
мой! Что ж это такое? Ах, Сонечка, Сонечка! Какая ты счастливая!»
— И сам
не знаю, — сказал он, — стыд у меня прошел теперь: мне
не стыдно от
моего слова… мне кажется, в нем…
Пока Захар и Анисья
не были женаты, каждый из них занимался своею частью и
не входил в чужую, то есть Анисья знала рынок и кухню и участвовала в убирании комнат только раз в год, когда
мыла полы.
— А чтоб чай
не пахнул
мылом, — кротко заметила она.
— Это все
мое!
Мое! — задумчиво твердил он и
не верил сам себе.
— Да, да, — повторял он, — я тоже жду утра, и мне скучна ночь, и я завтра пошлю к вам
не за делом, а чтоб только произнести лишний раз и услыхать, как раздастся ваше имя, узнать от людей какую-нибудь подробность о вас, позавидовать, что они уж вас видели… Мы думаем, ждем, живем и надеемся одинаково. Простите, Ольга,
мои сомнения: я убеждаюсь, что вы любите меня, как
не любили ни отца, ни тетку, ни…
— Еще бы вы
не верили! Перед вами сумасшедший, зараженный страстью! В глазах
моих вы видите, я думаю, себя, как в зеркале. Притом вам двадцать лет: посмотрите на себя: может ли мужчина, встретя вас,
не заплатить вам дань удивления… хотя взглядом? А знать вас, слушать, глядеть на вас подолгу, любить — о, да тут с ума сойдешь! А вы так ровны, покойны; и если пройдут сутки, двое и я
не услышу от вас «люблю…», здесь начинается тревога…
—
Не увидимся с Ольгой… Боже
мой! Ты открыл мне глаза и указал долг, — говорил он, глядя в небо, — где же взять силы? Расстаться! Еще есть возможность теперь, хотя с болью, зато после
не будешь клясть себя, зачем
не расстался? А от нее сейчас придут, она хотела прислать… Она
не ожидает…
— Вот оно что! — с ужасом говорил он, вставая с постели и зажигая дрожащей рукой свечку. — Больше ничего тут нет и
не было! Она готова была к воспринятию любви, сердце ее ждало чутко, и он встретился нечаянно, попал ошибкой… Другой только явится — и она с ужасом отрезвится от ошибки! Как она взглянет тогда на него, как отвернется… ужасно! Я похищаю чужое! Я — вор! Что я делаю, что я делаю? Как я ослеп! Боже
мой!
Я сказал вам, что люблю вас, вы ответили тем же — слышите ли, какой диссонанс звучит в этом?
Не слышите? Так услышите позже, когда я уже буду в бездне. Посмотрите на меня, вдумайтесь в
мое существование: можно ли вам любить меня, любите ли вы меня? «Люблю, люблю, люблю!» — сказали вы вчера. «Нет, нет, нет!» — твердо отвечаю я.
Может быть, на лице вашем выразилась бы печаль (если правда, что вам нескучно было со мной), или вы,
не поняв
моих добрых намерений, оскорбились бы: ни того, ни другого я
не перенесу, заговорю опять
не то, и честные намерения разлетятся в прах и кончатся уговором видеться на другой день.
Многие бы удивились
моему поступку: отчего бежит? скажут; другие будут смеяться надо мной: пожалуй, я и на то решаюсь. Уже если я решаюсь
не видаться с вами, значит, на все решаюсь.
А шагов все
не слыхать. Наконец, вот… «Ох! — вздохнул Обломов, тихонько раздвигая ветви. — Она, она… Что это? плачет! Боже
мой!»
— Возмутить! Так вы
не читали
моего письма? Я вам повторю…
— Да, теперь, может быть, когда уже видели, как плачет о вас женщина… Нет, — прибавила она, — у вас нет сердца. Вы
не хотели
моих слез, говорите вы, так бы и
не сделали, если б
не хотели…
— А счастье, от которого вы с ума сходите? — продолжала она. — А эти утра и вечера, этот парк, а
мое люблю — все это ничего
не стоит, никакой цены, никакой жертвы, никакой боли?
— А если, — начала она горячо вопросом, — вы устанете от этой любви, как устали от книг, от службы, от света; если со временем, без соперницы, без другой любви, уснете вдруг около меня, как у себя на диване, и голос
мой не разбудит вас; если опухоль у сердца пройдет, если даже
не другая женщина, а халат ваш будет вам дороже?..
— Чего же вам надо от меня? — Вы сомневаетесь,
не ошибка ли
моя любовь к вам: я
не могу успокоить вашего сомнения; может быть, и ошибка — я
не знаю…