Неточные совпадения
— И хорошо еще, если он глубоко, искренно верил тому,
что гибель тех, кого губил он, нужна, а если же
к тому он искренно
не верил в то,
что делал… Нет, нет!
не дай мне видеть тебя за ним, — вскричал он, вскочив и делая шаг назад. — Нет, я отрекусь от тебя, и если Бог покинет меня силою терпенья, то… я ведь еще про всякий случай врач и своею собственною рукой выпишу pro me acidum borussicum. [для себя прусскую кислоту (лат.).]
— Лучше сделать что-нибудь с расчетом и упованием на свои силы,
чем браться за непосильную ношу, которую придется бросить на половине пути. Я положила себе предел самый малый: я пойду замуж за человека благонадежного, обеспеченного, который
не потребует от меня ни жертв, ни пылкой любви,
к которой я неспособна.
Отца и мать своих любила Синтянина, но ведь они же были и превосходные люди, которых
не за
что было
не любить; да и то по отношению
к ним у нее, кажется, был на устах медок, а на сердце ледок.
Этот всех удививший переворот в чувствах доживавшей свой век Висленевой
к молодой генеральше
не имел иных объяснений, кроме старушечьей прихоти и фантазии, тем более
что произошло это вдруг и неожиданно.
Но
чем же живет она,
что занимает ее и
что дает ей эту неодолимую силу души, крепость тела и спокойную ясность полусокрытого взора? Как и
чем она произвела и производит укрощение своего строптивого мужа, который по отношению
к ней, по-видимому,
не смеет помыслить о каком-либо деспотическом притязании?
— Да, — проговорила Катерина Астафьевна, ни
к кому особенно
не обращаясь: —
чему, видно, быть, того
не миновать. Нужно же было, чтоб я решила,
что мне замужем
не быть, и пошла в сестры милосердия; нужно же было, чтобы Форова в Крыму мне в госпиталь полумертвого принесли! Все это судьба!
— Вы отгадали, это от брата, — сказала она и, пробежав маленький листок, добавила: — все известие заключается вот в
чем (она взяла снова письмо и снова его прочитала): «Сестра, я еду
к тебе; через неделю мы увидимся. Приготовь мне мою комнату, я проживу с месяц. Еду
не один, а с Гор…»
— Да, он здесь, то есть здесь в городе, мы вместе приехали, но он остановился в гостинице. Я сам
не думал быть сюда так скоро, но случайные обстоятельства выгнали нас из Москвы раньше,
чем мы собирались. Ты, однако,
не будешь на меня сердиться,
что я этак сюрпризом
к тебе нагрянул?
— То есть еще и
не своя, а приятеля моего, с которым я приехал, Павла Николаевича Горданова: с ним по лености его стряслось что-то такое вопиющее. Он черт знает
что с собой наделал: он, знаете, пока шли все эти пертурбации, нигилистничанье и всякая штука, он за глаза надавал мужикам самые глупые согласия на поземельные разверстки, и так разверстался,
что имение теперь гроша
не стоит. Вы ведь, надеюсь,
не принадлежите
к числу тех, для которых лапоть всегда прав пред ботинком?
— Ты очень добр ко мне. Я, брат, всегда сознавался,
что я пред тобою нуль в таких делах, где нужно полное презрение
к преданию: но ведь зато ты и был вождь, и пользовался и уважением и славой, тобой заслуженными, и я тебе
не завидовал.
— Да, но все-таки, я, конечно, уж, если за
что на себя
не сетую, так это за то,
что исполнил кое-как свой долг по отношению
к сестре. Да и нечего о том разговаривать,
что уже сделано и
не может быть переделано.
Гиль заставила тебя фордыбачить и отказываться от пособия, которое тебе Тихон Ларионыч предлагал для ссудной кассы, гиль заставила тебя метаться и искать судебных мест,
к которым ты неспособен; гиль загнала тебя в литературу, которая вся яйца выеденного
не стоит, если бы
не имела одной цели — убить литературу; гиль руководит тобой, когда ты всем и каждому отрицаешься от нигилизма; одним словом,
что ты ни ступишь, то это все гиль.
Горданова на минуту только смутила цифра 12.
К какой поре суток она относилась? Впрочем, он сейчас же решил,
что она
не может относиться
к полудню; некстати также, чтоб это касалось какой-нибудь и другой полуночи, а
не той, которая наступит вслед за нынешним вечером.
— Ну, разумеется! А ты
не хочешь,
что ли, идти
к нему?
— Ах ты, кум! — Горданов пожал плечами и комически проговорил, — вот
что общество так губит: предрассудкам нет конца! Нет, лучше поближе, а
не подальше! Иди сейчас
к генералу, сию же минуту иди, и до моего приезда умей снискать его любовь и расположение. Льсти, лги, кури ему, — словом, делай
что знаешь, это все нужно — добавил он, пихнув тихонько Висленева рукой
к двери.
Ворота двора были отворены, и Горданову с улицы были видны освещенные окна флигеля Ларисы, раскрытые и завешенные ажурными занавесками. Горданов, по рассказам Висленева, знал,
что ему нужно идти
не в большой дом, но все-таки затруднялся: сюда ли, в этот ли флигель ему надлежало идти? Он
не велел экипажу въезжать внутрь двора, сошел у ворот и пошел пешком. Ни у ворот, ни на дворе
не было никого. Из флигеля слышались голоса и на занавесках мелькали тени, но отнестись с вопросом было
не к кому.
— Господа! — воскликнула она, направляя свое слово как будто исключительно
к Форову и
к своему мужу, —
что же вы нас оставили? Позвольте заметить,
что нам это нимало
не нравится.
— Да, но вы, конечно, знаете,
что встарь с новым человеком заговаривали о погоде, а нынче начинают речь с направлений. Это прием новый, хотя, может быть, и
не самый лучший: это ведет
к риску сразу потерять всякий интерес для новых знакомых.
— Пока вы его провожали, мы на его счет по нашей провинциальной привычке уже немножко посплетничали, — сказала почти на пороге генеральша. — Знаете, ваш друг, — если только он друг ваш, — привел нас всех
к соглашению между тем как, все мы чувствуем,
что с ним мы вовсе
не согласны.
—
К чему? — ответил Подозеров. — Он говорит красно. Да; они совсем довоспиталися: теперь уже
не так легко открыть, кто под каким флагом везет какую контрабанду.
—
Не лучше ли дать знать,
что я
не крепко сплю и близок
к пробуждению? — подумал Иосаф Платонович и притворно вздохнул сонным вздохом и, потянувшись, совлек с головы одеяло.
Висленев ушел
к себе, заперся со всех сторон и, опуская штору в окне, подумал: «Ну, черт возьми совсем! Хорошо,
что это еще так кончилось! Конечно, там мой нож за окном… Но, впрочем, кто же знает,
что это мой нож?.. Да и если я
не буду спать, то я на заре пойду и отыщу его…»
Тогда решились попрактиковать на мне еще один принцип: пустить меня, как красивую женщину, на поиски и привлеченье
к вам богатых людей… и я, ко всеобщему вашему удивлению, на это согласилась, но вы, тогдашние мировые деятели, были все столько глупы,
что, вознамерясь употребить меня вместо червя на удочку для приманки богатых людей, нужных вам для великого «общего дела»,
не знали даже, где водятся эти золотые караси и где их можно удить…
Иосаф Платонович сорвался с кровати, быстро бросился
к окну и высунулся наружу. Ни на террасе, ни на балконе никого
не было, но ему показалось,
что влево, в садовой калитке, в это мгновение мелькнул и исчез клочок светло-зеленого полосатого платья. Нет, Иосафу Платоновичу это
не показалось: он это действительно видел, но только видел сбоку, с той стороны, куда
не глядел, и видел смутно, неясно, почти как во сне, потому
что сон еще взаправду
не успел и рассеяться.
— Но все равно, — отвечала, подумав минуту, Лариса. — Тебе видеться с ней ведь неизбежно, потому
что, если она еще неделю
не переедет в деревню, то, верно, сама ко мне заедет, а Михайло Андреевич такой нецеремонливый,
что, может, даже и нарочно завернет
к нам. Тогда, встретясь с ним здесь или у Синтяниных, ты должен будешь отдать визит, и в барышах будет только то,
что старик выйдет любезнее тебя.
— Я
не могу себе простить,
что я вчера ее оставляла одну. Я думала,
что она спит днем, а она
не спала, ходила пред вечером
к отцу, пока мы сидели в саду, и ночью… представь ты… опять было то,
что тогда…
— Я лежу и никак
не засну, все Бог знает
что идет в голову, как вдруг она,
не касаясь ногами пола, влетает в мою спальню: вся бледная, вся в белом, глаза горят, в обеих руках по зажженной свече из канделябра, бросилась
к окну, открыла занавеску и вдруг…
— О, полно, Катя!
Что же может угрожать им? Нет, все это вздор, пустяки; но Вера была так тревожна, как никогда, и я все это тебе
к тому рассказываю, чтобы ты
не отнесла моего бегства
к чему-нибудь другому, — договорила, слегка краснея, Синтянина.
— Разумеется, знаю: у нее серое летнее, коричневое и черное,
что из голубого перекрашено, а белое, которое в прошлом году вместе с моею женой
к причастью шила, так она его
не носит. Да вы ничего:
не смущайтесь,
что пошутили, — вот если бы вы меня прибили, надо бы смущаться, а то… да
что же это у вас у самих-то чепец помят?
И с этим отец Евангел вдруг оборотился
к Висленеву спиной, прилег, свернулся калачиком и в одно мгновение уснул, рядом со спящим уже и храпящим майором. Точно порешили оба насчет Иосафа Платоновича,
что с ним больше говорить
не о
чем.
— Ну вздор, ничего, хороший молодец из воды должен сух выходить. Вот приедем
к жене, она задаст тебе такого эрфиксу,
что ты высохнешь и зарок дашь с приезда по полям
не разгуливать, прежде
чем друзей навестишь.
Глафира была бледна как плат, но Ропшин этого
не заметил, потому
что на ее лицо падало отражение красной шали. Он наклонился
к ногам окаменевшей Глафиры, чтобы поднять лист. Бодростина в это мгновение встрепенулась и с подкупающею улыбкой на устах приподняла от ног своих этого белого юношу, взяв его одним пальцем под его безволосый подбородок.
Базаровцы ему приходились
не по обычаю: мы выше сказали,
что базаровцы казались ему непрактичными, но сила вещей брала свое, надо было примыкать
к этой силе, и Горданов числился в студенческой партии, которою руководил бурнопламенный, суетливый и суетный Висленев.
В среде слушателей нашлись несколько человек, которые на первый раз немножко смутились этим новшеством, но Горданов налег на естественные науки; указал на то,
что и заяц применяется
к среде — зимой белеет и летом темнеет, а насекомые часто совсем
не отличаются цветом от предметов, среди которых живут, и этого было довольно: гордановские принципы сначала сделались предметом осуждения и потом быстро стали проникать в плоть и кровь его поклонников.
К этому времени гордановской жизни относится приобретение им себе расположения Глафиры Агатовой,
чему он
не придавал большой цены, и потом потеря ее, с
чем он едва справился, наделав предварительно несколько глупостей,
не отвечавших ни его намерениям, ни его планам, ни тем принципам, которые он вырабатывал для себя и внушал другим.
Все, желавшие снять с себя власяницу и вериги нигилизма, были за Горданова, и с их поддержкой Павел Николаевич доказал,
что поведение отживших свой век нигилистов
не годится никуда и ведет
к погибели.
— Но как приучить себя
к этому? — мутилась несчастная Ванскок. — Я прежде работала над Боклем, демонстрировала над лягушкой, а теперь… я ничего другого
не умею: дайте же мне над кем работать, дайте мне над
чем демонстрировать.
И на все это спокойный рассказ,
что Данка нашла себе избранника где-то совсем на стороне, какого-то Степана Александровича Головцына, которого встретила раз у литератора-ростовщика Тихона Ларионовича, прошлась с ним до своей квартиры, другой раз зашла
к нему, увидала,
что он тучен и изобилен, и хотя
не литератор, а просто ростовщик, однако гораздо более положительный и солидный,
чем Тихон Ларионович, и Данка обвенчалась, никем незримая, законным браком с Головцыным, которого пленила своими белыми плечами и уменьем делать фрикадельки из вчерашнего мяса.
Негодование Ванскок росло
не по дням, а по часам, и было от
чего: она узнала,
к каким кощунственным мерам прибегают некоторые лицемерки, чтобы наверстать упущенное время и выйти замуж.
Не признающей брака Казимире вдруг стала угрожать родительская власть, и потому, когда Казимира сказала: «Князь, сделайте дружбу, женитесь на мне и дайте мне свободу», — князь
не задумался ни на одну минуту, а Казимира Швернотская сделалась княгиней Казимирой Антоновной Вахтерминской,
что уже само по себе нечто значило, но если
к этому прибавить красоту, ум, расчетливость, бесстыдство, ловкость и наглость, с которою Казимира на первых же порах сумела истребовать с князя обязательство на значительное годовое содержание и вексель во сто тысяч, «за то, чтобы жить,
не марая его имени», то, конечно, надо сказать,
что княгиня устроилась недурно.
— После Бодростиной это положительно второй смелый удар, нанесенный обществу нашими женщинами, — объявил он дамам и добавил,
что, соображая обе эти работы, он все-таки видит,
что искусство Бодростиной выше, потому
что она вела игру с многоопытным старцем, тогда как Казимира свершила все с молокососом; но
что, конечно, здесь в меньшем плане больше смелости, а главное больше силы в натуре: Бодростина живая, страстная женщина, любившая Горданова сердцем горячим и неистовым,
не стерпела и склонилась
к нему снова, и на нем потеряла почти взятую ставку.
— Может быть, и шибнуло, но на них узда есть — семейная честь. Их дорогой братец ведь в первостепенном полку служит, и нехорошо же для них, если сестрицу за воровство на Мытной площади
к черному столбу привяжут; да и
что пользы ее преследовать, денег ведь уж все равно назад
не получить, деньги у Кишенского.
— Живучи с волками, войте по-волчьи и
не пропускайте то,
что плывет в руки.
Что вам далось это глупое слово «донос», все средства хороши, когда они ведут
к цели. Волки
не церемонятся, режьте их, душите их, коверкайте их, подлецов, воров, разбойников и душегубов!
Он чувствовал,
что он становится теперь какой-то припадочный; прежде, когда он был гораздо беднее, он был несравненно спокойнее, а теперь, когда он уже
не без некоторого запасца, им овладевает бес, он
не может отвечать за себя. Так,
чем рана ближе
к заживлению, тем она сильнее зудит, потому-то Горданов и хлопотал скорее закрыть свою рану, чтобы снова
не разодрать ее в кровь своими собственными руками.
— Да; то поляки и жиды, они уже так
к этому приучены целесообразным воспитанием: они возьмутся за дело, так одним делом тогда и занимаются, и
не спорят, как вы,
что честно и
что бесчестно, да и они попадаются, а вы рыхлятина, вы на всем переспоритесь и перессоритесь, да и потом все это вздор, который годен только в малом хозяйстве.
Он знал,
что верны одни лишь прямые ходы и
что их только можно повторять, а все фокусное действует только до тех пор, пока оно
не разоблачено, и этот демон шептал Павлу Николаевичу,
что тут ничто
не может длиться долго,
что весь фейерверк скоро вспыхнет и зачадит, а потому надо быстро сделать ловкий курбет, пока еще держатся остатки старых привычек
к кучности и «свежие раны» дают тень, за которою можно пред одними передернуть карты, а другим зажать рот.
Привычка видеть себя заброшенными и никому ни на
что не нужными развивает в них алчную, непомерную зависть, непостижимо возбуждаемую всем на свете, и
к тому есть, конечно, свои основания.
Черный день подкрался
к Иосафу Платоновичу нежданно и негаданно, и притом же день этот был весь с начала до конца так лучезарно светел,
что никакая дальнозоркость
не могла провидеть его черноты.
Горданов сказал, чтобы Висленев об этом
не заботился,
что способы будут
к его услугам,
что он, Горданов, сам переведет сочинение Висленева на польский язык и сам пристроит его в заграничную польскую газету.
Принципы растеряны, враги гораздо ревностнее стоят за то, за
что хотели ратовать их друзья; земельный надел народа, равноправие всех и каждого пред лицом закона, свобода совести и слова, — все это уже отстаивают враги, и спорить приходится разве только «о бревне, упавшем и никого
не убившем», а между тем враги нужны, и притом
не те враги, которые действительно враждебны честным стремлениям
к равноправию и свободе, а они, какие-то неведомые мифические враги, преступлений которых нигде нет, и которые просто называются они.